ЧАСТЬ II. ВЕСТНИКИ КОСМИЧЕСКОЙ ЭВОЛЮЦИИ

Жизнь великих людей протекает не только в поисках законов природы, но и в изнурительной, истощающей и бесконечной борьбе с противниками. Такая жизнь обычно бывает трагична. Она либо заканчивается в молодом возрасте, ибо общество не может долго выносить дерзость гения и так или иначе убивает его, либо приводит к преждевременной старости и лишает его сил, необходимых для творчества. И это ослабление духа влечет за собою быстрое одряхление и наконец смерть. Эти люди уходят з жизни, далеко не исчерпав всех данных им от природы возможностей. Когда бы ни умер великий человек, всегда возникает чувство крайней досады, ибо кажется, что унес он с собою большую долю невысказанных идей и незавершенных творений. Поэтому человечество обязано бережно охранять их жизнь от всякого посягательства и клеветы. Жизнь великого человека должна быть священной не только после его смерти, но и при самой жизни. Гений – это редчайшее из редчайших проявлений вида, что возносит человеческий род над всею природою, над бездною бездн, над мириадами живых существ, где бы они и когда бы они ни жили! Мы обрекаем гения на холод и голод, на непрекращающуюся борьбу с отбросами человеческого общества, карьеристами и завистниками... И мы наблюдаем с интересом и увлечением за этой дикой борьбой, как римляне – за кровавыми боями гладиаторов с дикими зверями. Мы в 20 веке допускаем инквизиторские приемы и требуем от Галилея отречения. Мы заточаем гения в тюрьму или доводим его до самоубийства.

АЛ.Чижевский

Долог список преступлений против блага человечества, долог список мучеников знания и света, и списки эти, к стыду человечества, продолжают пополняться и в наш «просвещенный» век.

ЕИ.Рерих

 

1. «Царство моих идей впереди»

 

...Среди несущихся в пространстве энергий много ценных жизнедателей. И среди людей утверждаются эти жизнедатели. Часто среди людей они проходят незамеченными, часто непризнанными, часто отверженными. Часто эти Носители Истины и Закона творят эволюцию.

Беспредельность, 388

И если через оболочку вещей каждого дня вам удастся рассмотреть вершины космоса – какой новый, чудесный, неисчерпаемый аспект примет мир для освобожденного глаза.

Н.К.Рерих

Десятилетиями, целыми столетиями будут изучаться и углубляться его гениальные идеи, а в трудах его – открываться новые страницы, служащие источником новых исканий; многим исследователям придется учиться его острой, упорной и отчеканенной, всегда гениальной, но трудно понимаемой творческой мысли; молодым же поколениям он всегда будет служить учителем в науке и ярким образцом плодотворно прожитой жизни.

А.Е.Ферсман

«Мне хочется записать странное состояние, пережитое мной во время болезни. В мечтах и фантазиях, в мыслях и образах мне интенсивно пришлось коснуться многих глубочайших вопросов жизни и пережить как бы картину моей будущей жизни до смерти. Это не был вещий сон, т.к. я не спал – не терял сознания окружающего. Это было интенсивное переживание мыслью и духом чего-то чуждого окружающему, далекого от происходящего. Это было до такой степени интенсивно и ярко, что я совершенно не помню своей болезни и выношу из своего лежания красивые образы и создания моей мысли, счастливые переживания научного вдохновения. Помню, что среди физических страданий (во время впрыскивания физиологического раствора и после) я быстро переходил к тем мыслям и картинам, которые меня целиком охватывали. Я не только мыслил и не только слагал картины и события, я, больше того, почти что видел их (а м[ожет] б[ыть] и видел) и, во всяком случае, чувствовал – например, чувствовал движение света и людей или красивые черты природы на берегу океана, приборы и людей. А вместе с тем я бодрствовал.

Я хочу записать, что помню, хотя помню не все. То же советуют мне близкие, которым я кое-что рассказывал. И сам я не уверен, говоря откровенно, что все это плод моей больной фантазии, не имеющей реального основания, что в этом переживании нет чего-нибудь вещего, вроде вещих снов, о которых нам несомненно говорят исторические документы. Вероятно, есть такие подъемы человеческого духа, которые достигают того, что необычно в нашей обыденной изоднодневности.

<...> Я ясно стал сознавать, что мне суждено сказать человечеству новое в том учении о живом веществе, которое я создаю, и что это есть мое призвание, моя обязанность, наложенная на меня, которую я должен проводить в жизнь – как пророк, чувствующий внутри себя голос, призывающий его к деятельности, я почувствовал в себе демона Сократа. Сейчас я сознаю, что это учение может оказать такое же влияние, как книга Дарвина, и, в таком случае, я, нисколько не меняясь в своей сущности, попадаю в первые ряды мировых ученых. Как все случайно и условно. Любопытно, что сознание, что в своей работе над живым веществом я создал новое учение и что оно представляет другую сторону – другой аспект – эволюционного учения, стало мне ясным только после моей болезни, теперь.

<...> Любопытно, что можно найти здесь и правильное мне указание в отношении научного мышления. Во время этих мечтаний и фантазий я находил новое в научной области. Во время болезни я продиктовал кое-что Наташе. Там много нового и еще больше такого, что может быть проверено на опыте и наблюдении. Это уже и для строгого ученого реальное из реального. И отчего оно реально только вырванное из целого?

Хочу еще отметить, что мысль образами и картинами, целыми рассказами – обычная форма моих молчаливых прогулок или сидений.

В двух областях шла эта работа моего сознания во время болезни. Во-первых, в области религиозно-философской, во-вторых, в области моей будущей судьбы в связи с научным моим призванием. Кажется, в начале и затем в конце брали верх религиозно-философские переживания. Но они менее ярко сохранились в моей памяти, хотя казались мне очень ярко выражавшими мое понимание истины. На них я первых и остановлюсь <...>

К религиозно-философским концепциям я в течение этих мечтаний вернулся еще раз, но я изложу немногое из того, что помню, в конце записи, когда буду говорить о будто бы предстоящей мне написать книге “Диалог перед смертью”. Теперь же мне хочется сделать несколько странных замечаний как ученому. Путь фантазии (как и сны) капризен, и уловить все причины возникновения тех или иных идей, проявляющихся при этом, так же трудно, как уловить их в сложных событиях жизни. Однако они все-таки, вероятно, есть или, по крайней мере, мы можем найти их, подойти к этим явлениям с точки зрения ученого <...>

Главную часть мечтаний составляло, однако, мое построение моей жизни как научного работника и, в частности, проведение в человечество новых идей и нужной научной работы в связи с учением о живом веществе. В сущности, и здесь – особенно в начале болезни – проходили и ставились две идеи: одна о новой мировой организации научной работы, другая – о соответствующей ей постановке исследований в области учения о живом веществе. В конце концов, однако, мысль сосредоточилась около этой последней, т.к. именно к ней как будто должна была устремиться вся работа моей личности. Основной целью моей жизни рисовалось мне создание нового огромного института для изучения живого вещества и проведение его в жизнь, управление им. Этот институт, международный по своему характеру, т.е. по темам и составу работников, должен был являться типом тех новых могучих учреждений для научной исследовательской работы, которые в будущем должны совершенно изменить весь строй человеческой жизни, структуру человеческого общества. Мои старые идеи, которые неизменно все развивались у меня за долгие годы моей ученой и профессорской деятельности и выразились в 1915-1917 гг. в попытках объединения и организации научной работы в России и в постановке на очередь дня роста и охвата научными учреждениями Азии, явно сейчас потеряли реальную основу в крушении России. Не по силам будет изможденной и обедневшей России совершение этой мировой работы, которая казалась столь близкой в случае ее победы в мировой войне. Мне ясно стало в этих фантастических переживаниях, что роль эта перешла к англичанам и Америке.

И в начале эти построения будущего шли по этому пути моих размышлений последних лет, попыток международных организаций, причем крупную роль в этих организациях должны были играть инженеры. Однако очень скоро картины этого рода – предварительные совещания немногих на яхте, где-то в море, международные съезды и т.д. – отошли от меня. Мне как-то ясно стало, что эту форму работы для мировой организации нельзя совместить со своей собственной научной работой; одна организаторская работа меня никогда не удовлетворяла, как бы широка они ни была, например когда я был товарищем министра народного просвещения России, ведавшем очень самостоятельно делами высшего образования и науки в России. Я перешел к организации исследовательского института живого вещества. В представлениях о том, как я добивался этого, мною строились целые картины свиданий и переживаний, заседаний и споров с знакомыми и вымышленными фигурами, подобно тому, как это бывает во сне или в тех фантастических рассказах и сказках, которые строишь себе иногда – лично я часто перед и после сна и во время прогулок.

Приехав в Лондон с Наташей, я устраивал возможность прожить для своей работы, работая в Британском музее. Я писал, Наташа переводила. Устроило возможность пережить эти месяцы Королевское Общество, которое дало мне помещение и возможность лабораторной работы, после того как мой доклад и с изложением главных результатов моего труда о живом веществе встретил горячее сочувствие в Комиссии Королевского Общества. Одновременно с этим я пробивался в Лондоне, обрабатывая научный каталог коллекции силикатов Британского музея...

Я изложил свою теорию и систематику силикатов на английском языке, причем сделал обративший внимание доклад в Английском химическом обществе. Составление каталога силикатов дало мне некоторый заработок и связи. Выступив в Королевском Обществе с просьбой о поддержке, я одновременно поднял вопрос о необходимости ввести геохимическое изучение и химические исследования живого вещества в прикладных морских биологических лабораториях и с этой целью поднял эти вопросы перед Английской морской биологической ассоциацией, причем удалось возбудить интерес к этим вопросам среди химиков и биологов, и я явился консультантом морской биологической экспедиции в Плимуте, где исследование химии рыб сразу дало интересные результаты, а мой доклад с общими соображениями этим путем выдвинул вопросы и перед английскими биологами. К этому времени я получил известие от М.И.Бессмертной о ее результатах над нахождением металлов. Ее результаты и результаты в Плимуте дали возможность мне возбудить перед Королевским обществом вопрос о создании научной организации здесь в Лондоне для исследования живого вещества; были получены средства на помощников <...> и поставлены продолжения киевских работ в Фарадеевской лаборатории или какой-то другой. По приглашению Британской Ассоциации я выступил с огромным успехом на ее заседании с общим докладом (о свойствах живого вещества) и с изложением экспериментальных результатов в Киеве, Плимуте, Лондоне (о нахождении и значении металлов в живом веществе). Этот доклад, где я указал на необходимость и важность создания Института живого вещества, вызвал интерес и в Америке. Все это создало известную атмосферу около моей книги, а когда она через несколько месяцев после – через год почти после моего приезда в Лондон – вышла в свет, она имела огромный успех. И в результате в Америке создали Комитет для организации Института живого вещества и сбора средств. Издание книги дало и материальную независимость. Она вышла одновременно и на русском языке и была быстро переведена на другие языки. Я стал известностью.

Такова схема первых успехов. В течение болезненных мечтаний на этой почве шли разнообразные более мелкие картины, иногда очень яркие и полные подробностей: новые дружеские связи, сношения с Россией и Америкой и т.д., например указания на то, что для выработки приборов (о которых дальше) я нашел главного помощника в Плимуте среди химиков, а среди переписки, вызванной изданием “Мыслей о живом веществе с геохимической точки зрения”, среди немецких зоологов нашел друга, который явился одним из главных помощников и организаторов биологической части будущего института в Америке. Все это ярко и очевидно, все это художественные создания той формы охвата явлений, в какие вылилось мое сознание, а не сущности этим процессом открываемого.

После выхода книги, потребовавшего нового издания, я немедленно принялся за написание курса минералогии, который переводила Наташа и в котором я как бы переносил в мировое научное сознание всю ту работу, которую я проделал во время долгих лет московской университетской деятельности. Я подводил итоги своей жизненной работе и, кроме того, считал издание этой книги, которая должна была внести в мировую культуру результаты русской культурной работы, для себя обязательным и с этой точки зрения. Книга, изданная в двух томах, имела тоже большой успех, особенно в Америке, а затем я непрерывно до 80-летнего возраста ее изменял, дополнял и перерабатывал. Одновременно вышло русское оригинальное издание, и она была переведена на другие языки.

В промежуток между изданием двух томов первого издания я отправился на несколько месяцев в США по приглашению образовавшегося там Комитета для создания Института живого вещества, собравшего большие средства, и прочел ряд лекций с большим успехом, особенно в Балтиморе, пропагандируя идею о необходимости изучения живого вещества. В лекциях – около 8-10 – я развивал части учения, не затронутые в моих “Мыслях”, как бы заменяя этим большой труд, начатый в Шишаках, рукопись которого была доставлена мне из Киева. Скажу сразу, что этот труд как будто был мной оставлен, кроме второго тома (биогеохимическая история химических элементов, которая была мной позже издана) – а остальное вошло в “Мысли” и отдельные очерки и речи. Среди американских речей имела успех особенно одна, о ближайших задачах и целях Института живого вещества и необходимости его создания в Америке, вызвавшая приток денежных пожертвований, позволивший довести нужный капитал до нескольких десятков миллионов долларов (до 70!). В конце концов, уже во время этой поездки, было выбрано место для создания Института, и началась выработка его плана.

Место было выбрано на берегу моря, Атлантического океана, аналогично морским биологическим станциям в Южных Штатах С. Америки. К постройке и организации Института было приступлено немедленно. Основы его организации были мною продиктованы Наташе – я их здесь оставляю. При Институте площадь земли с лесом, которая является неприкосновенной для сохранения нетронутой культурой природы.

После возвращения в Европу, в Лондон, и издания 2-го тома “Минералогии” отправился в европейскую поездку – в Берлин, Петроград, Москву, Киев, Прагу, Мюнхен, Париж, Лондон, как бы прощаясь с Европой и заканчивая свои дела, подбирая сотрудников, вырабатывая и подбирая инструменты. В России я прочел три речи с новыми разъяснениями учения о живом веществе, причем речь в Петрограде – “О будущности человечества” – позволила коснуться глубоких вопросов философского характера, к которым я вернулся в конце жизни. Я сейчас не мог найти слов для логического выражения ее содержания – но во время болезни я переживал это содержание. Исходя из идеи автотрофности человечества, как результата мирового геологического процесса, идущего с неизбежной необходимостью во времени, и непроходимой пропастью между живым и мертвым – я пытался подходить к научному изучению сознания и резко выступал против его смешения с материей. Мне не удалось в Петрограде выяснить эти мои переживания – но мне казалось, что я еще раз в Америке после десятилетия Института с большой глубиной и успехом [дал] изложение этих вопросов. Об этом позже. Во время поездки, среди встреч и прощаний с друзьями, среди всяких успехов в отношении научных достижений, я энергично подбирал сотрудников, выговорив себе право самостоятельного решения этого подбора, не стесняясь национальностью и приглашая много немцев и славян. В Институте до 50-70 постоянных научных сотрудников.

Во время этой поездки я как бы прощался с друзьями и вел хорошие беседы с Сергеем Ферсманом в Петрограде, как будто с Иваном, хотя фигура Ивана как будто в тумане.

Вернувшись в Лондон, я в течение ряда месяцев заканчивал свою работу – второй том каталога силикатов Британского музея, в котором дал полную монографию этой главнейшей группы минералов и издал на английском языке (и русском) основы геохимии.

Постройка Института шла усиленным темпом. Мы переехали туда, когда все было готово, месяца за два до официального открытия. Я видел каким-то внутренним зрением весь Институт – огромное здание, расположенное недалеко от океана. Кругом дома для научного персонала и служащих среди парка и цветов. Для директора отдельный дом недалеко от Института. В Институте огромная библиотека. Его организацию в общих чертах я продиктовал Наташе. Неясно и спорно было для меня объединение его с геохимическим институтом, необходимость которого неизбежно вытекала по ходу работ института живого вещества.

Когда мы переехали – все было готово; там уже был весь штат, организовавший соответственные отделения – из старых сотрудников и друзей. Во главе отделов стояли лица разных национальностей.

Я ясно себе представил торжество открытия; прибыло много гостей; пароход из Европы (и русские). Удивительно ярко и несколько раз рисовалось мне действие двух больших приборов, разлагавших организмы в количестве десятков тысяч кило... Описания и принципы приборов продиктовал Наташе. Первая проба была сделана над морскими крабами (какими-то колючими) и сразу дала результаты (будто бы открытие в значительном количестве галлия). По идее работа этих приборов – одного для сухопутных, другого для морских организмов, должна идти непрерывно, и штат химиков по специальностям работал так, как работают астрономы. Материал накапливался десятками лет.

Я не буду здесь касаться тех научных тем, которые здесь подымались, ясно было, что множество вопросов химического характера могут быть разрешены этим путем. В течение немногих лет были получены числа состава семейств и групп организмов, подобранных по известному порядку, и в конце концов работа Института сразу поставила ряд новых задач для физиологии и биологии организмов, стала существенно влиять на ее приложение – в области медицины, техники, агрохимии. К сожалению, я запомнил только часть мелькавших передо мной открытий и новых явлений, и их я продиктовал Наташе. Поразительно, как быстро исчезают из сознания эти освещающие как молнии темноту создания интуиции и как много их помещается в единицу времени. Ясно одно – что здесь область бесконечно великая нового.

В связи с подымаемыми здесь вопросами в разных отделах Института все время шла непрерывная работа над отдельным задачами, причем уже в течение ближайших лет выяснилось, что миллионные затраты окупались новыми источниками богатства благодаря открытию руд неотделимых раньше элементов (йод, редкие земли и т.д.), новыми их приложениями (удобрения, новые средства от болезней). Огромную область нового дало изучение автотрофных организмов 2-го рода, явившегося одной из ступенек создания Института, и связанная с новыми местами микробиология. Об этих организмах, особенно в связи с автотрофностью человечества, я много думал, и многое стало мне ясным – но я не все запомнил и лишь кое-что записал через Наташу. Но работа сделана, и забытье, вероятно, выплывет позже в сознании моем. Как есть мысли, догадки, достижения интуиции, которые промелькнут и, если не будут зафиксированы, исчезнут навсегда! Весьма возможно, так как область познания и созерцания бесконечна.

Помимо любопытнейших вопросов химического характера, одновременно велись работы и в другом направлении. Прежде всего над весом организмов, причем пришлось вырабатывать методы и приемы. Этот вопрос вырешен. Затем над количеством живого вещества в разных площадях земной поверхности. Тут встретилось много неожиданного и получились интересные приложения к жизни в смысле подъема урожайности и полей и морей. Луг, лес, поле были изучены с точки зрения количества жизни в разных местах. При помощи частных средств через несколько лет, когда авторитет Института стал высок, была снаряжена специальная экспедиция в девственные места Ю.Америки и для океана произведен учет скопления Саргассова моря в сравнении с обычными океаническими скоплениями живого вещества. В обработке материалов Саргассова моря я принимал деятельное участие, когда мне было уже за 70 лет.

В чем состояла работа в области признания энергии, вносимой живым веществом, я почему-то почти ничего не помню, какие из этих сторон работы Института стали передо мной в своих новых достижениях.

Внимание было обращено на энергетический учет сознания (работы человечества), и результаты этой работы, сравнимые с таким же учетом автотрофных организмов 2-го рода, составляли предмет моей речи в день первого десятилетия Института. Выдвигались и энергия светящихся организмов, и энергетический анализ разных групп строения живого вещества по классам (автотрофность 1-го и 2-го родов, паразиты, травоядные, клещи, сапрофиты и т.д.) в разных сгущениях и т.д.

Жизнь шла в непрерывной работе. Институт много издавал, и много работ моих тут было помещено. В новых открытиях и среди новых вопросов шла вся моя жизнь, постоянно стремясь вперед. А вопросов и задач все более крупных являлось все больше. В свободное время по окончании работ я читал по философии, общим вопросам и великих поэтов. Почему-то не раз мне представлялось, что углубился в испанскую литературу, как новую, так и старую. Здесь я набрасывал мысли для последнего сочинения “Размышления перед смертью”.

Очень редко выезжал в Америку. Благодаря изданию книги, в частности “Минералогии”, и содержанию в качестве директора Института я имел возможность располагать значительными средствами, которые я, например, тратил на подбор книг по истории науки (после смерти – в Киевскую библиотеку) и приобретение минералов (для Петроградской Академии и силикаты – в Британский музей). Книги по минералогии и геологии по-прежнему передавал в Геологический музей Академии наук.

Рисовались и частности прогулок, экскурсий, дружеских разговоров, приезда детей, друзей и т.д. – но, мне кажется, это все те поэтические надстройки, которые всегда в такой форме переживания создаются фантазией [1].

Так шла жизнь почти до конца. Я как будто стал во главе Института, когда мне было 61-63 года, и оставался им до 80-84, когда ушел из него и поселился доживать свою жизнь в особом переданном мне здании с садом, не очень далеко. Здесь я всецело ушел в разработку того сочинения, которое должно было выйти после моей смерти, где я в форме отдельных отрывков (maximes) пытался высказать и свои за ветные мысли по поводу пережитого, передуманного и перечитанного и свои философские и религиозные размышления. Частию это были те наброски, которые я делал в часы досуга и стороннего чтения, частию вновь написанные. Ярко пробегали в моей голове во время болезни некоторые из этих мыслей, которые казались мне очень важными и обычно фиксировались в моем сознании краткими сентенциями и какими-то невыраженными словами, но прочувствованными моим внутренним чувством, моим «я» и очень мне тогда ясными впечатлениями. Сейчас я почти ничего из этого не помню, и мне как-то не хочется делать усилий для того, чтобы заставить себя вспоминать. К некоторым из этих, закрытых мне теперь, но бывших, а может быть, и сейчас бессознательно для меня живущих мыслей, у меня есть какое-то внутреннее не то стыдливое, не то священное чувство уважения, и мне не хочется их касаться, а хочется их ждать, ждать того нового порыва вдохновения, когда они появляются все целиком и когда они будут понемногу выявляться в моей жизни. Такие состояния в гораздо меньшей степени мне приходилось переживать и раньше. Я помню, однако, что некоторые из этих мыслей имели характер гимнов (которых я никогда не пробовал раньше писать) и в одной из мыслей я касался, в переживаниях мне думалось очень глубоко, выяснения жизни и связанного с ней творчества, как слияния с Вечным Духом, в котором слагаются или который слагается из таких стремящихся к исканию истины человеческих сознаний, в том числе и моего. Выразить ясно я это не могу, и то, что я только что написал, меня не удовлетворяет, но я не хочу глубже вдумываться в эту формулировку, по причине только что указанной.

Умер я между 83-85 годами, почти до конца или до конца работая над “Размышлениями”. Я писал их по-русски и очень заботился, чтобы одновременно вышел точный английский перевод.

Заботу об издании этой книги я завещал нескольким лицам с тем, чтобы был образован Комитет, который бы весь возможный доход русских и английских изданий, всех последующих изданий и переводов употребил на помощь людям – безвозвратную, – но непременно личную помощь, личную в том смысле, как это делают некоторые христианские общины, стараясь поставить людей вновь на ноги, или же сгладить им жизнь, если положение их безнадежное. Помощь должна была идти без различия национальности и веры, и каждый раз сумма должна быть истрачена: не ожидая больших несчастий, давать тем, про кого известно.

Книга будто бы имела успех, хотя она была очень пестрая – частию легкая и доступная, частию туманная, местами, так как мысль не всегда выливается в ясную форму; как будто из-за этого я кое-где переходил к образам (гимны) <...>

Неужели действительно охватившие меня во время болезни состояния позволили почувствовать предсмертное состояние сознательно умирающего человека, когда выступают перед ним основные элементы его земной жизни?

Любопытно, что, сколько помню, ни разу во время болезни и посейчас область этих переживаний не переходила в сны и я мог засыпать и могу засыпать только тогда, когда замирают образы, связанные с этим построением моей жизни.

Наташа все время помогала мне в работе. После издания “Геохимии” она вначале неизменно помогала мне, а затем занялась нашей библиотекой и семейным архивом (перевез частию из России), который давал материал для работы. Когда я ушел от управления Институтом и начал работу над “Размышлениями перед смертью” – общение на почве этой работы было вначале мне очень ясно. Мне казалось, что ее смерть была близка по времени с моей – раньше или позже, неясно.

Я записываю эти подробности по желанию Ниночки. Но, мне кажется, они являются чисто фантастическими построениями, связанными с той формой, в какую вылилась эта странная работа моего сознания. Но, может быть, и в этой форме есть отблески прозрений в будущее?» [2]

Он умирал от сыпного тифа в Крыму. Был 1920-й год, и в России полыхала гражданская война. Миллионы людей терпели бедствия, голод, расстрелы, поспешный уход с насиженных мест, передвижения по стране в переполненных поездах, давно выбывших из своих расписаний и строгих графиков. Он прибыл в Ялту на пароходе «Великая княгиня Ксения», переполненном по самые трюмы давно не мывшимися, завшивевшими людьми. На пристани его встретили жена и дочь, которые много дней приходили сюда, чтобы, наконец, увидеть его сходящим с трапа парохода. Через несколько дней он свалился в сыпном тифу. Он метался в жару и что-то пытался сказать, что-то просил записать. Близкие думали, что он бредит, хотя то, что ему удавалось сказать им, мало походило на бред. Они еще тогда и не подозревали, что он, Владимир Иванович Вернадский, профессор и академик, известный в России и за рубежом, жил в это время странной и удивительной жизнью, которая не имела никакого отношения к действительности, окружавшей его близких и частью которой физически являлся он сам. Он жил своей будущей жизнью, совершенно непохожей на то, что происходило вокруг него, длившейся три недели, которые вместили долгие годы того, что должно было с ним случиться. Это не было ни сном, ни видением, а реальной сознательной жизнью, параллельной жизнью, которую для него выстроил кто-то в этом предсмертном горячечном тифу. Потом, когда он поднялся на ноги, он описал ее в своем дневнике, фрагменты которого начинают эту главу.

То, что произошло с Вернадским в 1920 году, требует своей оценки и осмысления. Сразу можно сказать, что эта параллельная жизнь, возникшая из духовных глубин одного из выдающихся ученых России, не имеет пока в истории человечества аналогий или, во всяком случае, аналогии нам неизвестны. Духовно-культурное пространство человечества знало до сих пор определенные и конкретные контакты с инобытием, или с материей иного, более высокого и тонкого состояния. Вещие предрассветные сны, видения или так называемые свидетельства, несущие человеку информацию таких миров, были знакомы с древнейших времен. Существовал и существует также особый вид видений, в которых принимает участие сам «видящий». Но здесь, в случае с Вернадским, мы имеем совершенно иной тип контакта, когда проживается человеком целая будущая его жизнь. Тогда, в начале XX века, произошли какие-то важные энергетические изменения в земной сфере, которые сделали возможным взаимодействие с иным мирами, в той форме, с которой столкнулся русский ученый. То, что это был именно ученый, являлось эволюционно значимым. И очень трудно переоценить этот феномен связи духовного мира человека с космическими процессами в окружающем нас пространстве, который проявился в «параллельной жизни» Вернадского. Он сам пытался осмыслить случившееся. Сначала ему казалось, что если он назовет все это мечтаниями, фантазиями, порождением его собственного сознания, то все и прояснится. Но он сам чувствовал, что ограничиться только этим нельзя. Он вновь и вновь возвращался к своим ощущениям, стараясь дать им объективную, с его точки зрения, оценку. Но при этом возникали тревожащие его противоречия. Традиционнонаучного подхода, и он это осознавал достаточно четко, не хватало для осмысления самого феномена. Необходимо было привлечь знания из духовного пространства. «Хочу еще отметить, – анализирует он свое состояние, – что мысль образами и картинами, целыми рассказами – обычная форма моих молчаливых прогулок или сидений. В двух областях шла эта работа моего сознания во время болезни. Во-первых, в области религиозно-философской, во-вторых, в области моей будущей судьбы в связи с научным моим призванием. Кажется, в начале и потом брали верх религиозно-философские переживания». Он понимал, что если он соединит эти «религиозно-философские переживания» с научными подходами, то, возможно, поймет, хотя бы в общем, свидетелем чего он оказался. «...В мыслях и образах мне интенсивно пришлось коснуться многих глубочайших вопросов жизни и пережить как бы картину моей будущей жизни до смерти. Это не был вещий сон, т.к. я не спал – не терял сознания окружающего. Это было интенсивное переживание мыслью и духом чего-то чуждого окружающему, далеко от происходящего. Это было до такой степени интенсивно и ярко, что я совершенно не помню своей болезни и выношу из своего лежания красивые образы и создания моей мысли, счастливые переживания научного вдохновения».

Самым интересным в духовном состоянии Вернадского было то, что он работал и творил, а не только присутствовал в этой будущей своей жизни. Творчество ученого в этом состоянии получило качественно новый характер, в котором проявились явные черты сотрудничества с чем-то более Высоким и ему еще неведомым. Интеллект не хотел принимать такого объяснения. Но его внутренняя интуиция разворачивалась именно в эту сторону. Его память долгие годы хранила произошедшее с ним во время болезни в Крыму. Он не пытался более осмысливать это событие, а стал воспринимать его как нечто данное, из которого ему самому следует делать какие-то выводы. Интуиция же свидетельствовала о том, что он обрел реальный опыт мира более высокого состояния материи.

Можно утверждать, что этот опыт оказал решающее влияние на всю его дальнейшую научную деятельность, и, особенно, на его научный поиск. Если бы Вернадский не получил этого опыта теургического сотрудничества с Высшим, он бы не стал тем Вернадским, одним из основных творцов нового мышления в XX веке. Космическая эволюция остановила свой выбор на нем, учитывая те богатые духовные накопления, с которыми он пришел в этот противоречивый и далеко не совершенный мир, неся в себе тяжелую, но необходимую эволюционную миссию – сделать обитателей этого мира лучше и просветленней. «Любопытно, что можно найти здесь, – записал он в дневнике, – и правильное мне указание в отношении научного мышления. Во время этих мечтаний и фантазий я находил новое в научной области». Так он подтвердил значимость информации, полученной им в «параллельной жизни». Ценнейшими моментами процитированных выше фрагментов дневника Вернадского являются замечания о работе его мысли во время получения им информации. «Ярко пробегали в моей голове во время болезни некоторые из этих мыслей, которые казались мне очень важными и обычно фиксировались в моем сознании краткими сентенциями и какими-то невыраженными словами, но прочувствованными моим внутренним чувством, моим «я» и очень мне тогда ясными впечатлениями». Мысли, «невыраженные словами», свидетельствовали об их высоком источнике. Это были мысли, шедшие к нему из пространства и несшие нужную ему информацию. Некоторые из них потом забылись, но он был уверен, что они продолжают существовать где-то в глубинах его внутреннего мира и ждут своего часа, чтобы вновь открыться ему. Он испытывал какое-то священное чувство к ним, понимая их таинственную сокровенность и их явное отличие от обычных земных мыслей. «...Хочется их ждать, ждать того нового порыва вдохновения, когда они появляются все целиком и когда они будут понемногу выявляться в моей жизни». И дальше: «В одной из мыслей я касался, в переживаниях мне думалось очень глубоко, выяснения жизни и связанного с ней творчества, как слияния с Вечным Духом, в котором слагаются или который слагается из таких стремящихся к исканию истины человеческих сознаний, в том числе и моего». Вечный Дух, искания истины, человеческие сознания – явления далекие от научного мышления того времени и не нашедшие в нем своего места.

В «параллельной жизни» Вернадский ушел за границы научного мировоззрения, ощутив в полную силу «нематериальные» явления внутренней жизни человека. Традиционная наука всего этого не принимала и не считалась с ними. Он вырос в традиционной науке и поэтому ему самому было трудно принять сразу все, что он почувствовал в своей нездешней жизни. И поэтому его вывод из пережитого им был осторожен и как бы отстранен от него. Он снова возвращается, противореча самому себе, к определению «фантастический». «Я записываю эти подробности по желанию Ниночки (дочери. – Л.Ш.). Но мне кажется, они являются чисто фантастическими построениями, связанными с той формой, в какую вылилась эта странная работа моего сознания. Но, может быть, и в этой форме есть отблески прозрений в будущее?» Ему понадобилось немало времени, чтобы принять ту «параллельную жизнь», которую он прожил не только в «странной работе» его сознания, но и вне этого сознания, что было не сразу им воспринято, ибо слишком много незнакомого и неясного было в картине его жизни. И прежде всего время в ней было иное, неземное. За три недели он прожил долгую, плодотворную жизнь. И если ее отсчет вести со времени болезни – 1920 год, – когда ему было 37 лет, до момента его будущей смерти («Я умер между 83-85 годами»), то три земных недели вместили в себя, по крайней мере, около 50 лет. И, несмотря на его собственные определения, эта «параллельная» жизнь была реальной и, возможно, еще более реальной, нежели его земная жизнь. Она была для него таинственным даром, но даром с определенной целью и определенным умыслом. В этом умысле был заключен он весь с его накоплениями, стремлениями, талантом и даже гениальностью, с его широчайшими способностями творца, тончайшей интуицией и неземной восприимчивостью. Из всей воспринятой из таинственных глубин Космоса информации он понял, что важнейшим его поиском и исследованием должна стать разработка проблемы живого вещества.

Он как бы оказался в таинственной точке, соединившей земное и небесное, дух и материю, творчество земное и творчество космическое, и через эту точку прошла его странная, но реальная «параллельная жизнь», неся в себе временную целостность прошлого, настоящего и будущего. Связанный с прошлым, он прожил в настоящем свою будущую жизнь. В ней он исследовал живое вещество, создавал новые науки, посещал международные научные конгрессы, читал доклады, посвященные живому веществу, издавал книги, читал студентам лекции, путешествовал по всему миру, где завязывал деловые отношения с нужными учеными, имена которых помнил, так же как и названия написанных им книг. Он использовал в этих книгах наработки, сделанные им еще до болезни, делал открытия в связи с проблемой автотрофности человека, участвовал в научных экспедициях и, наконец, организовал Институт живого вещества, расположенный где-то в Америке на берегу Атлантического океана, и стал его директором. В этой активнейшей научной работе он ни на минуту не забывал о России, собирал книги для ее библиотек, готовил для нее коллекции минералов, ездил в нее, чтобы взять оттуда ученых для своего Института.

Он ощущал себя принадлежащим науке всей планеты, но прежде всего России. Иначе говоря, жил полноценной жизнью увлеченного и интересующегося многим человека. Он заслужил мировую славу, сделав весомый вклад в разработку теории живого вещества. Именно в той «параллельной» жизни он осознал, «что мне суждено сказать человечеству новое в том учении о живом веществе, которое я создаю, и что это есть мое призвание, моя обязанность, наложенная на меня, которую я должен проводить в жизнь – как пророк, чувствующий внутри себя голос, призывающий его к деятельности. Я почувствовал в себе демона Сократа». Известно, что великим древнегреческим философом Сократом руководил и подавал идеи духовный Голос, который философ называл демоном, или даймоном. Нечто подобное возникло и в «параллельной жизни» Вернадского. Следуя Голосу в своей будущей жизни, Вернадский посвятил себя полностью исследованию живого вещества, значение которого он приравнял эволюционной теории Дарвина, совершившей переворот в науке XIX века. «Любопытно, что сознание, что в своей работе над живым веществом я создал новое учение, и что оно представляет другую сторону – другой аспект – эволюционного учения, стало мне ясным только после моей болезни, теперь».

Крымским трехнедельным событием космическая эволюция запрограммировала достаточно точно направление и содержание научной деятельности Вернадского. С этого момента, несмотря на труднейшие условия, которые сложились в его действительной жизни, он не останавливает работу над живым веществом ни экспериментально, ни философски. Его дневниковые записи пестрят фразами – «работаю над живым веществом». И, даже когда условия его жизни складывались самым наихудшим образом, заветная фраза «работаю над живым веществом» оставалась всегда на своем месте. Он прожил свою «параллельную» будущую жизнь, которая определила его настоящую жизнь. Могло ли его будущее состояться в настоящем? Не исключено. Однако условием реализации этой его удивительной будущей жизни было одно – покинуть Россию и сделать все задуманное или в Англии, или в Америке. Он сделал свой выбор, оставшись в России, пожертвовав полноценной творческой работой, стабильной мировой славой, возможностью сделать то, что в условиях России так никогда и не смог сделать. Во имя России он пожертвовал своей свободой. Там, в демократической Америке, в других странах Запада, он был бы свободен в своей работе от экономической нужды, творческой стесненности, от тоталитарного идеологического пресса, от ограничений в научной мысли, от примитивной инквизиторской слежки, от несправедливого и намеренного замалчивания его научных заслуг, от боли за расстрелянных и сосланных друзей и учеников и еще от многого такого, что существовало на его родине, но отсутствовало там, где он так плодотворно для себя и для человечества прожил свою будущую жизнь. Но он был предан России, считал себя неотъемлемой ее частью, а свое творчество необходимой частью ее науки, ее культуры, и поэтому его будущая жизнь оказалась совсем иной, чем та, которую он прожил в смертельном сыпном тифу. Тогда он не мог себе представить весь ужас российской жизни, на которую согласился в своем роковом выборе. Но Россия была его судьбой, и в этом заключалась та эволюционная особенность, с которой он был связан как ученый и творец. Ему не показали эту вторую жизнь, ибо нельзя прожить одному человеку две будущих реальных жизни. Одна из них всегда будет действительной и настоящей, другая будущей, но недостижимой в этом пространстве. Он знал об этом и сделал тот выбор, к которому стремились и его сердце, и его ум, ибо то и другое находилось в его внутреннем мире в полной гармонии и обусловило ту развитую интуицию, которой он обладал и которая временами проявляла себя в полную силу.

«Когда работаешь над каким-нибудь научным вопросом, – писал он жене 3 июля 1886 года, – в уме мелькают облики лиц, раньше над этим думавших, чувствуешь, точно какая-то неведомая, невидная цепь сильно связывает тебя с философом-греком, средневековым монахом, арабским врачом или с одним из великих ученых последних трех столетий. Над теми же вопросами они работали, думали, на каждом шагу видишь следы их работы, их мысли, и только дальше продолжаешь их, а твоя мысль сливается с их мыслью, и всё вместе является общей непрерывной работой к неясному, но всем понятному идеалу, куда мы все неуклонно сильно стремимся... И вот в этом вопросе, мне кажется, точно живу в далеких странах, в далеких временах, точно моя мысль как-то тесно сплетается с мыслью стародавних эпох и людей» [3]. В нем всегда жило ощущение причастности своей к прошлому и будущему. И это ощущение было столь ярко, что воплощалось в образы людей, с мыслями и идеями которых он был связан в своих научных исследованиях. И эта связь шла не через книжную информацию, а через что-то иное, живое и образное, что неизменно существовало в глубинах его внутреннего мира. Он как бы был частью всего того, что его окружало, и всего того, что шло к нему через века и тысячелетия. И это чувство было настолько реальным, что он эмоционально реагировал на какие-либо напоминания об этом прошлом. Ощущение исторического потока, проходившего в его таинственных глубинах, было всегда ярким, образным и наполненным живым чувством восприятия.

«Пергамские остатки, – писал он после осмотра археологических экспонатов, – произвели на меня чарующее впечатление. Мне кажется, я чувствую на себе влияние этих великих греков, этих неведомых мыслителей-художников, [творивших] больше двух тысяч лет тому назад, точно что-то меня живо, тесно связывает с чем-то бессмертным, оставшимся от того времени (или это одно из проявлений “Тоски” – шепчет мне скепсис?)» [4].

Последнее замечание требует особого осмысления. Эта сокровенная тоска по конкретному прошлому, а для Вернадского это была Греция, свидетельствовала о каком-то таинственном процессе «оживления» прошлого, который шел в его внутреннем мире, возникая из тех накоплений, которые он нес в себе. Это было редкое духовное качество, свойственное великим художникам, мыслителям и ученым. Оно помогало ему познавать окружающий мир не как изолированный остров, на котором он в силу каких-то обстоятельств оказался, а во всем богатстве его временных и пространственных связей.

«В Вернадовке (имение Вернадских. – Л.Ш.), – вспоминает Н.В.Вернадская-Толль, – я была два или три раза. Там отец меня учил слушать землю – прикладывать ухо к земле и слушать приближение поезда, которое по воздуху ухо не ловило. Мы там ходили в леса и собирали грибы и слушали лес. И каждое мгновение он меня учил смотреть и слушать, и быть частью поля, леса, Космоса. Мы выходили после захода солнца, и он учил меня узнавать созвездия и сознавать человека как часть мира. Он так много знал и помнил о разных вещах!» [5] Он слушал планету и Космос, пропуская эту информацию не только через свой мозг, но через всего себя, через всю свою энергетику и тот дух, который был в нем высок и силен. Этот дух достигал космических глубин, и через него ему открывалось нечто сокровенное, что не всегда удавалось выразить словами, но что он называл «вселенским чувством» единства всего и всех. Можно сказать, что его организм был включен в научные исследования полностью. Он, этот организм, был так устроен, что принимал в себя не только научную мысль, но и художество и музыку. И все это в нем служило главной цели – познанию. «Некоторые из основных моих идей, – писал он в одном из писем, – как идея о значении жизни в космосе, стали мне ясными во время слушания хорошей музыки. Слушая ее, я переживал глубокое изменение в моем понимании окружающего» [6]. Он сам изначально был космичен, ибо являлся не только частью этого Космоса, но и нес его в себе. Он ощущал этот Космос как явление, как энергетический процесс во всех проявлениях жизни и творчества, с которыми сам сталкивался. «Мне иногда кажется, – отмечал он в 1888 году, – что эта массовая жизнь есть какой-то отголосок космических сил, которые, мы видим, действуют всюду» [7]. В своем предположении он оказался глубоко прав. Еще при его жизни другой великий ученый, А.Л.Чижевский, подтвердит экспериментально эту его мысль.

В нем жила та естественная религиозность, не имеющая отношения ни к конкретному учению, ни к определенной конфессии, которая измеряется уровнем духовности человека, определяющей богатство его внутреннего мира и дающей возможность этому человеку ощутить всю грандиозность и космичность окружающего его Мироздания.

«Я считаю себя, – писал он в дневнике в 1923 году, – глубоко религиозным человеком. Могу очень глубоко понимать значение и силу религиозных исканий, религиозных догматов. Великая ценность религии для меня ясна не только в том утешении в тяготах жизни, в каком она часто оценивается. Я чувствую ее как глубочайшее проявление человеческой личности. Ни искусство, ни наука, ни философия ее не заменят, и эти человеческие переживания не касаются тех сторон, которые составляют ее удел. А между тем для меня не нужна церковь и не нужна молитва. Мне не нужны слова и образы, которые отвечают моему религиозному чувству. Бог – понятие и образ, слишком полный несовершенства человеческого» [8]. В нем все время шла духовная работа, которая не всегда приносила ему удовлетворение и которая была не столь эффективной и совершенной, как ему бы хотелось. «Вся жизнь и все наиболее сильные ее переживания – мгновенны и далеко не достигают хотения. В любви, в мыслях, в успехах, в достижениях, в глубочайших переживаниях и подъемах личности – всегда, когда начинает подходить разум, – чувствуешь мгновенность и недостаточность пережитого по сравнению с внутренней сущностью! То же величайшее музыкальное произведение, художественное творение, картина природы. Это все только отдаленное эхо того, что хочешь. И чувствуешь и в нем то же самое всегда неполное и мгновенное отражение чего-то того, к чему стремишься.

И вот, написавши эти строки, видишь, что выразить мысль не удалось. И нет сейчас воли и умения выразить яснее. Но можно ли выразить это образами и словами?» [9]

Вот это нечто «не достигающее хотения» его весьма беспокоило. Он подозревал, что за всем этим стояло что-то еще, не проявленное в этом измерении, нечто таинственное, какие-то силы, потенциально существующие в нем самом, но почему-то еще не задействованные и скрытые от него самого. Их затягивал какой-то туман, через который не могло пробиться его сознание. Он предполагал, что именно в этом сознании и заключена загадка достижения «хотения», как он написал в своем дневнике. И когда он бился над этой творческой загадкой, то понимал, что его внутренний космос не менее сложен, чем тот, который летними вечерами показывал дочери, и учил ее ориентироваться в его многочисленных созвездиях, планетах и других небесных телах. Одни были проявлены и видимы, другие невидимы. И в этой невидимости крылась важнейшая тайна Космоса. Он интуитивно ее ощущал, но не представлял ее себе столь ясно, как должен был бы сделать ученый.

«Сейчас я чувствую, когда я опираюсь на самого себя, что я как бы углубляюсь в какую-то глубь, в какую-то бесконечность и этим путем нахожу такую опору в своих решениях и окружающей жизни – на поверхности, какой не ожидал. Точно в окружающей меня бурной стихии я сижу на прочной и неподвижной скале» [10]. Именно этот внутренний космос, поддерживающий его в самые трудные моменты, дал ему возможность в одной фразе сформулировать кредо своей жизни: «Первое место в моей жизни занимало и занимает научное искание, научная работа, свободная научная мысль и творческое искание правды личностью» [11].

И это последнее, «творческое искание правды личностью», для него было не менее важным, чем научные искания. Оно составляло как бы концептуальный каркас всего его творчества, вознося личность над всеми достижениями. И было ясно, что все остальное было связано с этой личностью – и наука, и нравственные моменты, и те явления, которые дополняли научное познание мира.

Стоит привести несколько высказываний о Вернадском его знакомых, друзей, учеников. Они написаны по-разному и разными людьми. Но все сходятся в одном – в лице Владимира Ивановича Вернадского мы имеем редчайшую личность, великого ученого, оказавшего решающее влияние на духовно-культурную эволюцию на планете Земля.

«Высокая, стройная, немного сутуловатая фигура, – пишет академик Д.В.Наливкин, – быстрые, но спокойные движения запоминались сразу, над всем безраздельно царила голова. Узкое, точеное лицо, высокий выпуклый лоб ученого, темные волосы с сединой, каскадами поднимавшиеся над ним, поражали и удивляли. Но и они были только фоном для глаз, необычайно чистых, ясных и глубоких. Казалось, что в них светился весь облик, вся душа этого необыкновенного человека. Впечатление еще более усиливалось, когда Владимир Иванович начинал говорить. Его голос был такой же, как глаза, – спокойный, ясный, приятный и мягкий, глубоко уходящий в душу <...> Поразительно глубокий и всеобъемлющий ум, исключительная духовная чистота сливались в нем в единое целое, гармоничное и стройное. Таких ученых всегда было мало, мало их и сейчас» [12].

Один из крупнейших ученых России Н.В.Тимофеев-Ресовский отзывался о Вернадском следующим образом: «Вернадский был, конечно, очень крупный и совершенно замечательный человек. Люди бывают очень плохие, плохие, средние, хорошие, очень хорошие, и есть некоторое количество замечательных людей. Среди замечательных попадаются весьма замечательные люди, и, наконец, среди весьма замечательных людей попадаются – очень редко – совершенно замечательные люди. Вот Вернадский, несомненно, был совершенно замечательным человеком» [13].

Такой отзыв в устах скупого на похвалу Тимофеева-Ресовского дорогого стоит.

Его дочь, Нина Владимировна Вернадская-Толль, пишет в своих воспоминаниях: «Еще необычное свойство отца. Он был абсолютно бесстрашен. Он никого и ничего не боялся и ни для кого и ни для чего не шел против своей совести» [14].

Кирилл Павлович Флоренский, сын великого Павла Александровича Флоренского, проработавший много лет с Владимиром Ивановичем, отмечает: «Вернадский опередил свое время. Мы только теперь начинаем осознавать глубину его подхода. Глубокая скромность и историчность его подхода, когда многие его достижения вошли в жизнь, вросли в науку и оторвались от его имени. Образ Вернадского – образ сеятеля» [15]. Владимир Иванович был не только сеятелем, но и просветителем, увлекавшим за собой не одного ученого и ведшего его к нужной ему цели.

«Вернадский имеет власть, – пишет геолог А.И.Спасокукоцкий, – он заражает своим интересом, а он сам – это сочетание огромных знаний, грандиозности выдвигаемых проблем, веры в науку, интенсивности и серьезности построений, неизменно им владеющих. Его охват человеческого знания, его проникновенное изложение делают то, что, читая Вернадского, как бы совершаешь полеты на крыльях всечеловеческой мысли, всечеловеческого гения» [16].

Он был для многих Учителем, Учителем с большой буквы. В современной науке эта большая буква не столь частое явление, ибо в ней содержится не только великий человек, но и великий его дух и высокая его нравственность. Известный ученый А.А.Твалчрелидзе написал своему Учителю письмо за два года до его смерти. «В детские годы я очень любил страстной четверг, когда с волнением нес домой зажженную свечу в теплый весенний вечер, охраняя рукой от дуновения ветра. Так и мы, Ваши уже старые ученики, бережно несем через жизнь зажженный в нас Вами огонь и стараемся согреть им других. Благодарю судьбу за то, что она скрестила мой жизненный путь с Вами» [17].

Его близкий коллега и друг академик А.Е.Ферсман написал о нем, когда Вернадский был уже на пороге своего ухода. В ту будущую жизнь, которую он прожил в Крыму в 1920 году, вкралась небольшая ошибка – он умрет на год раньше обозначенной в «параллельной жизни» даты.

«Острая память, яркость и определенность понятий и идей не оставляют его, несмотря на возраст (82 года). Спокойно и систематически, медленно гулял он по парку Узкого (академический санаторий, бывшая усадьба князей Трубецких. – Л.Ш.), и новые мысли и новые планы роились в его светлой, прекрасной голове. Он говорил и думал о России целыми днями, перескакивая мыслью, стремясь как бы скорее, до конца своей жизни высказаться, рассказывал он о своих планах прошлого и будущего. Сверкающие мысли, но уже похожие на отдельные отрывочные зарницы прошлого среди вечерних туч: о славянских странах и Чехии, о русской науке и русском человеке, о бессмертии человека, о понятии вечности...» [18]

В предисловии к книге «Начало и вечность жизни» был подведен итог его деятельности. «Владимир Иванович был не только теоретиком, мыслителем, философом, но и практиком в широком смысле. Он был человеком действия. С его именем связаны организация небывалых дотоле экспедиций и создание новых институтов, лабораторий, научных обществ» [19]. К этому можно добавить и ряд новых наук, введенных Вернадским в научный оборот.

Его ближайший друг и коллега князь Дмитрий Иванович Шаховской посетил Вернадского в 1931 году и оставил описание его кабинета, где царили «разумный порядок и хаотический беспорядок». «Я пойду далее, – записал Шаховской, – не путем выхватывания отдельных предметов – книг и заданий, а средним путем, мысленно обратясь к хозяину и творцу всего здешнего скопления, разумного порядка и хаотического беспорядка – к профессору, академику, великому ученому и организатору науки – Фаусту, живущему на земле под псевдонимом В.И.Вернадского» [20]. Шуточное это сравнение старинного друга с Фаустом тем не менее содержало немало истины.

Шаховского с Вернадским связывала не только многолетняя дружба, но и то, что они в молодости назвали Братством. В этом слове прозвучало одно из важнейших явлений космической эволюции. Члены Братства пронесли через всю свою жизнь его идеалы и, несмотря ни на какие обстоятельства, не предали их. Все начиналось в 80-е годы XIX века со студенческого кружка в Петербургском университете. В самом университете тогда царила атмосфера культурности, стремления к знаниям, товарищеской поддержки. Истории было угодно собрать в его стенах блестящую и талантливую группу выдающихся ученых. Ни до, ни после университет такого не знал. В те годы в нем преподавали Д.И.Менделеев, А.Н.Бекетов, В.В.Докучаев, И.М.Сеченов, А.М.Бутлеров, А.И.Воейков, А.А.Иностранцев. Они составляли цвет не только российской науки, но и мировой. Значительная часть студентов университета оказалась под стать своим учителям. Вернадский, будучи человеком действия, собрал вокруг себя кружок способных и талантливых студентов. Через некоторое время они влились в существовавшее тогда в университете научно-литературное общество и вскоре заняли в нем лидирующее место. Каждый из них стал руководить определенной отраслью науки: Владимир Вернадский – минералогией, Андрей Краснов – ботаникой, Дмитрий Шаховской – славянской филологией, Сергей Ольденбург стал секретарем. Однако задачи, которые ставили перед собой молодые ученые, выходили за пределы только науки. «Мы еженедельно собирались, – вспоминает известный историк А.А.Корнилов, – кажется, по четвергам, у Ольденбургов и иногда засиживались далеко за полночь и даже раза два до утра, беседуя, мечтая и споря об основах нашей будущей жизни и деятельности» [21]. Вот эти «основы нашей жизни» занимали молодых людей не меньше, чем сама наука. Такие проблемы, как смысл жизни, нравственное самосовершенствование, разного рода моральные вопросы, назначение человека, как такового, привлекали их умы и сердца. Они были покорены нравственными идеями Льва Толстого, распространяли его философские произведения, запрещенные цензурой. Вернадский и Шаховской ездили к Толстому в Ясную Поляну и гостили у него двое суток.

«Моя цель, – записал в это время в своем дневнике Вернадский, – познание всего, что возможно человеку в настоящее время сообразно его силам (и специально моим) и времени. Я хочу, однако, увеличить хоть отчасти запас сведений, улучшить хоть немного состояние человека... Задача человека заключается в доставлении наивозможно большей пользы окружающим» [22]. Эта задача, сформулированная им еще в ранней молодости, оставалась неизменной на протяжении всей его жизни, обретая разные формы, но сохраняя основное содержание. Научно-литературное общество просуществовало шесть лет, дав впоследствии России семь академиков и двенадцать профессоров. Из недр этого общества в 1885 году возникло Братство, деятельность которого приняла научно-этический характер. Его твердое и долговременное ядро составили Д.И.Шаховской, В.И.Вернадский, Ф.Ф. и С.Ф. Ольденбурги, И.М.Гревс, А.А.Корнилов. Братство отличалось от других сообществ тем, что члены его осознавали себя «коллективной личностью». Гармония сознаний участников Братства позволила им почувствовать себя чем-то цельным и единым.

«Чувствуешь себя какой-то нераздельной частью чего-то живого большого, – определил эту особенность Братства Вернадский, – отдельные части которого работают и бьются где-то в других местах, но все они соединены неразрывно крепкой цепью <...> Братство в обществе является отдельной своеобразной “личностью”» [23].

Братство просуществовало всю их жизнь, где бы они ни находились, чем бы они ни занимались. Крепкие духовные узы, связавшие их, продолжали действовать и вдохновлять творчество каждого из них. И только смерть могла вырвать их из этого круга «коллективной личности», в котором каждый был необходимой, дополняющей других частью. Одни умирали, другие гибли под колесами тоталитарной машины, и, наконец, в живых остался лишь один Владимир Иванович Вернадский. Сейчас трудно сказать, чувствовал ли он духовную связь с ушедшими или воспоминания о них поддерживали его в годы, когда никого из них уже не было. Теперь можно смело сказать, что Братство явилось новой уникальной формой сотрудничества и сотворчества людей, звучащих как слаженный оркестр в пространстве космической эволюции. Его прообразом, несомненно, являлась община, так широко распространенная в светской и религиозной жизни России. Но Братство было примером чего-то более высокого, еще неведомого нашей истории. Оно было так сработано, что не разрушалось, не превращалось в собственную противоположность, не уходило в небытие, как многие человеческие сообщества. Его основой было нечто совсем другое, чем у этих сообществ. Сгармонизированные сознания и непрерывный духовный рост создали долговечный скрепляющий материал, в сравнение с которым не шла самая крепкая материя. И еще одно, возможно, самое важное обстоятельство содействовало крепости Братства.

«Представляется мне время иное, – писал Вернадский, – время будущее. Поймет человек, что не может он любить человечество, не любя отдельных лиц, поймет, что не любовью будет его сочувствие к человечеству, а чем-то холодным, чем-то деланным, постоянно подверженным сомнениям или отчаянию, что много будет гордости, много будет узости, прямолинейности, невольного зла в его поступках, раз он не полюбит, раз не забудет самого себя, все свои помыслы, все свои мечты и желания в одном великом чувстве любви. И только тогда в состоянии он без сомнений, без тех искушений и минут отчаяния, когда все представляется нестоящим перед неизбежной смертью, только тогда способен он смело и бодро идти вперед, все время и все силы свои направить на борьбу за идею, за тот идеал, какой носится в уме его» [24]. Вернадскому, когда он написал эти строки, было 23 года, его «братьям» не намного больше.

Собираясь в единое целое, участники Братства не ставили перед собой никаких материальных задач для себя лично. Они объединились в это сообщество, чтобы отдавать, а не брать. Отдать все, что у них было, для развития культуры своего народа, для его просвещения. «А на доставшиеся случаем рождения блага и преимущества они смотрели лишь как на средства для лучшего выполнения своего предназначения» [25]. Они вышли в поход против тьмы, против недостойного государства, против произвола властей. Они не призывали к революции, к переделу собственности. У них были иные идеалы, и они по-другому определяли устои и ценность жизни.

«Мы высоко ставили культуру и личность, – вспоминает историк И.М.Гревс, – признавали великими путями для их развития науку и просвещение. Мы любили народ и готовились служить ему своими идеалами и знаниями, не отделяя себя от него, желая не только его учить, но у него учиться, веруя в него, убежденные, что он нуждается в том, в чем и мы, главнее всего – в свободе и культуре» [26]. В самом начале деятельности Братства каждый из его участников определил «истинные начала жизни». По этому поводу молодой князь Д.И.Шаховской написал в письме: «Надо поступать нравственно, а нравственно не то, что принесет пользу в данном отдельном случае, а то, что будет полезным, ставши общим принципом поведения» [27]. Сюда же он приписал три необходимых правила, которые должны соблюдаться членами Братства: «I. Работай как можно больше. II. Потребляй (на себя) как можно меньше. III. На чужие беды смотри как на свои» [28].

В число основных правил Братства также вошли обязательства писать друг другу и собираться семьями каждый год 30 декабря. Все это соблюдалось в течение 35 лет. Однако правилами и беседами все не ограничилось. Они стали издавать книги для народа, вкладывая в это свои деньги. Открыли в Петербурге народные читальни. Начали ликвидировать безграмотность и вели другую просветительскую работу. Из-за этой просветительской работы князь Шаховской попал под полицейский надзор. Но это обстоятельство никого из Братства не смутило, и они продолжали свое дело. Вернадский считал, что народ надо обучать всю жизнь, создавая для него лаборатории, музеи, библиотеки, сады, институты. «Побеждает только умственная сила», – писал он. В Братстве из ученых вырастали подлинные учителя народа. Оно в действительности превращалось в Братство учителей, демонстрируя на практике новую форму просветительского творчества.

Но Братство не было чисто мужской организацией. В нем с самого начала участвовали девушки с Бестужевских курсов. Братство не было отшельнической или монашеской общиной. Потом на основе Братства возник ряд гармоничных и прекрасных семей, работавших на общее Благо.

«...Женщины, – пишет один из авторов “Прометея”, – <...> Наталья Егоровна Вернадская, Анна Николаевна Шаховская, Александра Павловна Ольденбург и другие, разделяли убеждения и образ жизни своих мужей. И даже мало сказать, что разделяли. Без женщин Братство не сложилось бы, выродилось бы в подобие некоего полумонашеского ордена, а скорее всего – попросту бы распалось. Женщины скрепляли единение, внося в него необходимую полноту жизни, теплоту чувств, свою поддержку» [29]. С этим нельзя не согласиться. Именно здесь, в такой организации как Братство, на практике рос и развивался один из важнейших процессов космической эволюции – гармония двух начал: мужского и женского. Новое мышление строило новые отношения в традиционном пространстве страны. Насколько это могло развиться, зависело от тех условий, которые надвигались на Россию и которые многое в ней изменили. Октябрьская революция 1917 года задела все области жизни страны и не обошла судьбы ни одного человека. В первые послереволюционные годы, несмотря на разруху, гражданскую войну и многое с ней связанное, Братство еще продолжало держаться. Ольденбург пытался сохранить памятники истории и культуры и ставил вопрос о создании новых музеев и поддержке старых. Вернадский усиленно работает над проблемой живого вещества. Шаховской в это время писал друзьям: «Перекинуть мост между старой русской культурой и пореволюционной – ведь это наша коренная задача и первый долг. И столько в ней животрепещущего интереса, заманчивых видов, и столько возможности осмыслить жизнь и пробудить жгучий интерес к жизни, глубокий и действенный, что, право, голова идет кругом от очередной подымающей дух работы» [30]. Но в стране все больше и больше утеснялась свобода, все жестче расправлялись с инакомыслием. Вернадский записывал в своем дневнике прямо и бескомпромиссно: «В населении растет ненависть к большевикам. И в то же время берет ужас, когда подумаешь, что они сделали с Россией! Нельзя было и представить себе, чтобы было возможно то, что случилось и пришлось пережить России: попала во власть людей из Мертвого Дома Достоевского...» [31] 30 декабря 1921 года на квартире Вернадских в Петрограде состоялось последнее собрание всего Братства. Потом те, кто остался живым, изредка встречались, переписывались друг с другом, помогали друг другу, но работать в полную силу, как это делали раньше, они уже не могли. Новая Россия в таком Братстве духовных, высокообразованных просветителей не нуждалась.

«С братством произошла история необыкновенная, – пишет один из авторов “Прометея”. – Его идеалы устояли среди всех бурь, как политических, так и житейских. Их стремление жить для других не осталось пустой фразой и прекраснодушным намерением» [32]. И каждый из них доказал это своей жизнью. «Параллельная жизнь» Вернадского в Крыму и это Братство были звеньями одной и той же цепи, на которой держалась его жизнь, уходившая куда-то в сияющую Беспредельность космического духа.

Владимир Иванович Вернадский родился 12 марта 1863 года в Петербурге в семье профессора политической экономии и статистики, преподававшего в Александровском лицее. Через 5 лет семья переезжает в Харьков, где и проходит детство Владимира Ивановича. О детстве у него сохранились самые теплые воспоминания. «Вспоминаются мне темные, зимние, звездные вечера. Перед сном он (двоюродный дядя Евфргаф Максимович Короленко. – Л.Ш.) любил гулять, и я, когда мог, всегда ходил с ним. Я любил всегда небо, звезды, особенно Млечный Путь. Путь поражал меня, и в эти вечера я любил слушать, когда он мне о них рассказывал, я долго после не мог успокоиться; в моей фантазии бродили кометы через бесконечное мировое пространство; падающие звезды оживлялись; я не мирился с безжиз ненностью Луны и населял ее целым роем существ, созданных моим воображением. Такое огромное влияние имели эти простые рассказы на меня, что мне кажется, что и ныне я не свободен от них» [33].

Вторым ярким впечатлением его детства был Ветхий завет и грезы, которые он пробуждал в нем. «Я любил всегда чудесное, фантастическое; меня поражали образы “Ветхого завета”, и я теперь еще помню то наслаждение, с каким я читал историю Саула, Самуила, Авессалома и Давида <...> Эти образы вызывали у меня бесконечный ряд вопросов; я верил существованию рая и задумывался, где он находится, меня интересовали вопросы, как жили Адам и Ева, на каком они говорили языке, etc <...> Я создал себе какую-то религию, полную образов, то страшных, то нежных, но которые жили везде и всюду» [34]. Когда ему было 10 лет, родители повезли его на Венскую международную выставку, и он увидел Вену, Венецию, Прагу и Дрезден. Это был другой мир, непохожий на Харьков и его окрестности. Он посетил Дрезденскую галерею, познакомился с дворцами и каналами Венеции, удивительными мостами и башнями Праги. Он ощутил глубоко всю красоту старой Европы, аромат ее культуры, разноязычие людей, ее населявших. Позже, уже студентом, он напишет: «Я хочу лично повидать главные страны и моря, о которых читаю в книгах. Я хочу видеть как тамошнюю природу, так и людей. Только тогда, когда человек путешествовал по наиболее разнообразным странам, когда он видел не одну какую-нибудь местность, а самые разные – только тогда приобретается необходимый кругозор, глубина ума, знание, каких не найдешь в книгах. Я хочу подняться и вверх, в атмосферу. И так будет <...> Но в том знании, какое вынесу, – сила, и за нее не дорого дать все состояние. И время, что я употреблю на такое самообразование, не пропало, я возвращу его сторицею на работы на пользу человека» [35].

Его жизнь как ученого сложилась так, что мечту о путешествиях он сумел осуществить. После окончания Петербургского университета, в котором учился на естественном отделении физикоматематического факультета, он был оставлен работать в нем же. Уже в начале 900-х годов молодой ученый побывал в Италии и посетил Флоренцию, Рим, Неаполь. Затем была Греция с руинами ее древней удивительной культуры. И все, что он видел в своих путешествиях, вызывало у него размышления о человеческой культуре, об историческом процессе и его закономерностях. Ни в детстве, ни в юности, ни в зрелости он не был простым накопителем информации. Особенное впечатление на него произвела Греция. «Афины и Олимпия, – пишет он жене (23.08.1909), – дали мне много для понимания зарождения творческого процесса. Самые древние периоды искусства, первые искания человеческого гения – в скульптуре и архитектуре стали здесь передо мной в своих остатках, достаточных для силы впечатлений. Нужно было пройти 50-60 годам и от этих первых грубых, но глубоко сильных исканий, и греки поднялись до того совершенства, какого только достигало человеческое творчество. Странным образом при осмотре музея в Акрополе и остатков древнейшей скульптуры в Афинах передо мной стали, как живые, далекие впечатления виденного в том же направлении раньше, и я от скульптуры переходил к общим мыслям о законах человеческого творчества. В общем, они всюду одни [и те] же – в религии, науке, искусстве.

Быстрое достижение предела – а затем такая же возможность быстрого упадка. Неужели это неизбежно? Неужели единственным спасением от такого положения является постоянная смена, возбуждение всего нового интереса, бросание всех старых путей, искание новых? Есть ли упадок – результат, причина психологического характера, или он тесно связан с ограниченностью человеческого существа вообще?» [36]

История подтверждала – все созданное будет разрушено и вновь создано, и так бесконечно. Созидание через разрушение, и разрушение через созидание. И он внутренне протестует против этого, стараясь найти нечто такое, что не поддавалось бы такому закону. «Ведь если упадок есть неизбежное следствие достижения наибольшего совершенства, – рассуждал он, – то все человеческое миросозерцание должно строиться на сознании имения или возможности имения абсолютного. Таково миросозерцание верующих людей, к какой бы религии они ни принадлежали. А между тем все в душе моей противоречит такому сознанию. Меня интересует чувствовать будущие шаги человеческой мысли и человеческого сознания в предположении их неуклонного роста. И я стараюсь фантазией и мыслью почувствовать это будущее в проблесках нового, что теперь является в науке... В науке я вижу всюду зарождение этих новых ростков. И мы, уже немолодые ее деятели, должны идти им навстречу, стараться ввести их в наше мировоззрение – только в этом и есть возможность обеспечить возможно долгий неуклонный прогресс человеческого знания» [37].

Он рассуждал не только как ученый-естественник, но и как зрелый философ. Но не тот философ, который черпал свои мысли и идеи из книг, а такой, кто брал их в движении жизни или, как он сам любил выражаться, – из мечтаний. За этим словом стоял сложнейший духовный процесс, связывающий его внутренний мир с чем-то Высшим и пока им самим не определенным. Это была редкая особенность – дар высокого сознания, которым он, несомненно, обладал. Он сумел в общих чертах описать этот процесс. «...Прямо вследствие мечтаний явится какая-нибудь идея, идея, давно назревшая и не раз большей частью в той или другой форме мне являвшаяся» [38].

Он продолжал путешествовать и выезжать за рубеж более-менее беспрепятственно вплоть до 1936 года. Все его поездки были связаны с его научной деятельностью. Его приглашали поработать в зарубежных институтах, принять участие в важных международных конгрессах, на которых он делал блестящие доклады. В Берлине, Нюрнберге, Копенгагене он работал над проблемами истории науки. В разные годы он посещал Скандинавию, Америку, Англию, Чехословакию, Францию, Голландию, где работал в известнейших лабораториях, делал доклады на ученых собраниях, читал курсы лекций в крупнейших университетах мира. В 1923 году в Париже он оказался свидетелем важнейших событий в истории мировой науки. «Все здесь переполнено теорией Эйнштейна, – пишет он в одном из писем, – новыми достижениями в атомных науках и астрономии. Я весь погружен в эти новые области. Мне кажется, сейчас переживается такой момент, равного которому нет в истории мысли. Но впереди всех англосаксы» [39]. К этому времени он уже ученый с мировым именем, академик АН СССР, член-корреспондент Парижской Академии наук, иностранный член Чешской и Югославской Академий наук, член Немецкого химического общества, Геологического общества Франции, минералогических обществ США и Германии. Его научная карьера развивалась достаточно быстро и удачно. Благодаря удивительной талантливости, трудолюбию и безупречной репутации ученого, он стал одним из известнейших ученых не только у себя на родине, но и за рубежом. Но, несмотря на все его заслуги, в 1924 году от него потребовали немедленно вернуться в СССР из очередной командировки и предупредили, что в случае отказа он будет исключен из числа академиков. Вернадский отказался. В Париже у него оставались неоконченными важные исследования. Он объяснил все это в своем письме. «Вся история науки, – писал он, – доказывает на каждом шагу, что в конце концов бывает прав одинокий ученый, видящий то, что другие своевременно осознать и оценить были не в состоянии. Примат личности и ее свободного, ни с чем не считающегося решения представляется мне необходимым в условиях жизни, где ценность отдельный человеческой личности не сознается сколько-нибудь в достаточной степени. Я вижу в этом возвышении отдельной личности и в построении деятельности только согласно ее сознанию основное условие возрождения нашей Родины» [40]. Его исключили из членов Академии наук. Но в 1925 году, почти через год, его пришлось восстановить, поскольку многие ученые и в России, и за рубежом не поняли такого шага. Вернадский все это пережил. Его больше беспокоило не личное свое положение, а то, что происходило в стране и как все это отзывалось на самом народе. У него всегда была своя твердая позиция, обусловленная высотой его истинной нравственности. Еще до революции, обвиняя царское правительство, он отважно написал: «...возможность зла и отсутствие защиты от зла и составляет главную ошибочную сторону ложного государственного устройства» [41]. В октябре 1917 года он принял сторону Временного правительства, в работе которого участвовал в качестве товарища (т.е. заместителя) министра просвещения. Он подписал, не колеблясь, воззвание, в котором большевики были названы узурпаторами и назначено заседание Учредительного собрания. Гражданская война сначала застала его в Киеве, где он организовывал украинскую Академию наук, затем в Полтаве и Крыму.

«Ужасы Глухова, – записывает он в дневнике, – Севастополя, Симферополя, Ростова и Новочеркасска, Кронштадта и Свеаборга, и Кунгура, и тысячи мест. Масса замученных и избитых, истерзанных людей. Какой ужас и какое преступление. И какая без героев и каторжная русская революция» [42]. Когда в Полтаву вошли большевики и он увидел воочию, что там творилось, ему казалось, что листы его дневника не выдержат описаний всего этого. «Яркий идеал сытых свиней: обжорство, пьянство, зрелища, свадьбы. Чисто буржуазный – но без труда. Безделье царит. Семечки, театры, кинематографы, хироманты, внешний лоск, грабят где можно, трусость перед вооруженными и смелость перед безоружными. Тяжела социалистическая революция своим насилием и неравенством» [43].

Временами ему казалось, что он теряет опору в жизни. Он понимал, что так жить нельзя, что можно противопоставить всему этому безобразию, крови, произволу, тьме, затопившей страну, только работу, в ней все спасение. «Работаю много над жив[ым] вещ[еством], – пишет он в дневнике весной 1918 года. – И здесь нахожу опору. Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать. Надо найти и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве <...> Пишу. Дома все спят. А на улице – треск пулемета. Человек привыкает ко всему» [44].

Он, великий ученый, исследует живое вещество, чтобы продлить его жизнь. За темным окном его жилища это живое вещество уничтожают. Его оружие – культура и наука – непреходящее. Он был убежден, что владеет им в совершенстве. И снова: «Где искать опоры? Искать в бесконечном, в творческом акте, в бесконечной силе духа. .Надо, чтобы в народе имелись значительные группы людей, которые не ломаются бурей, но творят и созидают. Необходимо прямо смотреть в глаза происшедшему; пересмотреть все устои своего общественного верования, подвергнуть все критике, ни перед чем не останавливаясь. Продумать все искренно, до конца искренно. Надо то, что найдешь на этом пути смелого и искреннего пересмотра того, чем жив, – громко сказать всем и надо, чтобы слово разбудило мысли и чувства людей, которые до сих пор жили бессознательно.

Нет ничего хуже апатии, нет ничего вреднее и ужаснее безразличия, серой будничной жизни в такой момент» [45].

И почти в каждой записи 1918 года присутствует фраза: «Работаю над живым веществом». Как бы он ни погружался в свои исследования, как бы активно ни работала его научная мысль, он все время возвращался к ситуации в стране, стараясь осмыслить происходящее и понять его причины. Это была его страна, и он чувствовал перед ней свою гражданскую ответственность. Он всегда был граждански активен и участвовал нередко в тех политических организациях, которые, как он считал, приносят несомненную пользу Росси. Весной 1918 года Украина объявила свою независимость. «Сейчас катастрофа, – отмечал он в дневнике, – наступила так неожиданно, что не понимают окружающие, что расчленение, может быть, временное, России произошло. Правы большевики – идет борьба между капитализмом и социализмом. Лучше ли социализм капитализма? Что он может дать народным массам? Социализм неизбежно является врагом свободы, культуры, свободы духа, науки. Русская интеллигенция заражена маразмом социализма. Народ невежественный. Идеалы чисто материалистические. Стал решать как слепой сложные мировые вопросы с миропониманием XVII века. Результаты такого решения мы сейчас видим <...> Надо в корне разобрать и основы и идеалы социализма. Они не научны. Они противоречат свободе человеческой личности» [46].

Проницательностью философа и острым умом ученого он ухватил главные особенности происходящего: безответственность русской интеллигенции, увлеченной иллюзией социализма, его ненаучность, невежественность народа, взявшегося на развалинах предыдущего строить то, что было ему совершенно не знакомо, и, наконец, «чисто материалистические» идеалы социалистической революции, исказившие ее цели и средства достижения.

«Нельзя отложить заботу о вечном и великом, – размышляет он, – на то время, когда будет достигнута для всех возможность удовлетворения своих элементарных нужд. Иначе будет поздно. Мы дадим материальные блага в руки людей, идеалом которых будет “хлеба и зрелищ”. Есть, пить, ничего не делать, наслаждаться любовью» [47]. Он справедливо протестовал против того, что из пространства социалистической революции было вынуто то духовно-нравственное начало, которое формировалось многие века человеческой истории и культуры. «Нельзя отложить заботу о вечном и великом». Но это было отложено, и возводимый новый строй не выдержал даже одного века, ибо скрепляющий его состав был некачественным и слабым.

«Мы хотели верить в русскую революцию, – пишет он в отчаянии, – в мировое демократическое движение. Теперь мы верить в нее не можем. А у меня все более и более поднимается презрение!» [48]. Он ставит восклицательный знак в конце последней фразы, как бы этим подтверждая то пугавшее его, что в нем поднималось в какой-то мере против его воли, – презрение к своему народу. Но он ничего уже не мог поделать, слишком многое он видел собственными глазами, подтверждавшее это тревожившее его чувство. Он уезжает на юг, вслед за отступавшей армией Деникина, и поселяется в 1920 году в Крыму вместе с семьей, где еще короткое время Врангель удерживает полуостров. Гражданская война, собравшая в Крыму в это время значительную часть ученых, создала парадоксальную ситуацию – здесь начинает развиваться наука. Вернадский после выздоровления немедленно включается в этот процесс. Преподает в Таврическом университете, читает лекции по минералогии и геохимии и, конечно, размышляет над тем, что есть наука с точки зрения философской, в чем суть ее феномена. Он понимает, что в это тяжелейшее время судьба предоставила ему возможность воочию оценить, что в действительности представляет собой явление науки. «И как бы далее ни сложилась жизнь, ясно, что научная работа пойдет и дальше по этому же пути, ибо мы видим, что научная работа все время идет без всякой связи с меняющимися и непрочными темпами политической жизни. Она является здоровым жизненным проявлением, имеющим корни в глубине духовной жизни страны, которые переживут всякие внешние обстоятельства» [49].

«Россию пропили, – записывает он весной 1920 года, – и ее интеллигенция, и ее народ. Сейчас на поверхности вся эта сволочь – правая и левая, безразличная. Все ее интересы в брюхе, пьянстве и разврате. И это та “свобода” и то идеальное “счастье”, какое дает миру русская революция? Рядом с этим как-то чувствую, что эти, дающие сейчас тон всей жизни страны, люди не составляют ее всю и что Россия подымется» [50].

И еще: «Это уплотнение всюду, реквизиции всюду, и люди, наконец, начинают изнывать от такой жизни. Революции – и особенно большевизм – ужасны именно таким влезанием в душу, в самое интимное: грабежи касаются всего, причем едва ли есть дом или квартира, которые остались бы в это время нетронутыми» [51].

Какой же надо было обладать любовью к своей стране, проницательностью и мудростью, чтобы во всем этом развале, насилии и произволе не потерять в нее веру и надежду на то, что «Россия подымется». Он хорошо понимал, что работать ему спокойно и плодотворно в такой обстановке не удастся. Исследования живого вещества продвигались медленно и не так успешно, как ему хотелось бы. И он принимает решение уехать поработать в Англию. Его «параллельная жизнь» вдруг стала обретать реальность. На рейде одного из черноморских портов уже стоял английский крейсер, присланный за ним. И ему как-то показалось, что это не крейсер, а облаченный в символ зов другой, будущей его жизни, которая привиделась ему в тифозном бреду. И всей своей интуицией, которая никогда его не обманывала, он ощутил, что это единственная возможность вернуться в свою заманчивую будущую жизнь и сделать в ней все то, о чем он уже знал. Собственно, неважно было, в какой форме приходит «оттуда» зов, важным было другое – зов был последним, и он это остро почувствовал, когда крейсер отошел от причала, но без него и его семьи. Его вновь позвала своя страна, страдающая, сбившаяся с пути, шедшая по кровавым дорогам революции и войны. Она нуждалась в нем, и он не мог ее оставить в такой сокрушительной беде. В это время умер ректор Таврического университета, и ему предложили стать на его место. Он согласился, сделав свой последний и окончательный выбор.

«Перед ней (интеллигенцией. – Л.Ш.), – говорил он, – стоит задача – народное образование. Ибо наше время – время крушения государства, полного развала жизни, ее обнаженного цинизма, проявления величайших преступлений, жестокости; время, когда пытка получила свое этическое обоснование, а величайшие преступления вроде Варфоломеевской ночи выставляются как идеал; время обнищания, голодания, продажности, варварства и спекуляции – есть вместе с тем и время сильного, искреннего, полного и коренного подъема духа. Это время, когда все величайшие задачи бытия встают перед людьми, как противовес окружающим их страданиям и кровавым призракам. Сейчас каждый из нас должен искать устоев новых для жизни, проверить богов, которым он поклонялся, совершить в своей душе переоценку духовных ценностей <...> Но те вопросы, которые сейчас в реальных формах стали перед человечеством, выходят за пределы одного народа – это вопросы вечные» [52].

Пройдя через многое за несколько лет после Октябрьской революции, он теперь почувствовал всем своим существом те главные две силы, которые сошлись в смертельной борьбе, определив переломный момент наступающего времени. Сила света, содержащая в себе «полный и коренной подъем духа», и силы тьмы и зла, несущие людям «страдания и кровавые призраки». От исхода их схватки будет зависеть то новое время, которое сейчас наступает. Изменение времени и обстоятельств требовало переоценки всех ценностей и в то же время опоры на то вечное, чем в данный момент владел народ не только одной страны, но и всей планеты. Он будил сознание тех, кто приходил его слушать, надеясь, что эти лекции откроют им глаза и помогут занять правильную позицию. Но историческая ситуация сложилась так, что слово в этих условиях теряло свою силу, ибо большинство в своей линии поведения исходило из внешних обстоятельств, а не из своей внутренней свободы и своего достоинства. Он надеялся на тех, которые вместе с ним совершат невидимую работу по подъему человеческого сознания. Теперь он видел, что сознание это не «нечто нематериальное», как определяли его некоторые ученые, а вполне реальная сила, способная поворачивать ход самой истории.

«Меня не смущает, – говорил он в одной из своих лекций, – что сейчас те люди, которые сокровенно совершают невидную пока работу, как будто не участвуют в жизни. На виду большей частью не они, а другие люди, действия которых не обузданы духовной работой. Но все это исчезнет, когда вскроется тот невидимый во внешних проявлениях процесс, который является духовным результатом мирового человеческого сознания. Он зреет, время его придет, и последнее властное слово скажет он; а темные силы, всплывшие сейчас на поверхность, опять упадут на дно. Итак, более весомой окажется мировая научная революция, которая происходит одновременно с нашей революцией – социальной и заслонена ею. Каждый должен быть готов воспринять новую реальность научной цивилизации <...> Установленная сейчас в России диктатура коммунистов гибельна и для образования, и для самых творческих классов общества – интеллигенции и крестьянства – основной движущей силы государства. Интеллигенция не должна больше быть безразлична к свободе, [должна] больше связываться с производительным трудом. Ценить религиозную жизнь и более четко осознавать и защищать свои интересы» [53] В этой лекции Вернадский приблизился более чем кто-либо в то время к пониманию Духовной революции, которая шла в России наряду с революцией социальной, и предрекал ее победу. Он назвал ее научной революцией, которая являлась частью той же Духовной революции.

Он хорошо понимал, что не социальная революция принесет в жизнь радикальные изменения, а именно та, другая революция, которая идет не вовне, подобно социальной революции, а связана с движением духа внутреннего мира человека. Он ощущал неизбежность изменения мышления, которое несло новые подходы к познанию и творчеству, связывая то и другое с космическими процессами, идущими в Мироздании. В мае 1921 года уже в Петрограде он сформулирует идею космичности живого вещества, которая многое изменит в старом способе познания.

В начале 1921 года он уехал из Симферополя в Москву, затем в Петроград. Перед отъездом из Крыма сделал запись в дневнике: «Хочется – и надо – подвести итоги. Пережил развал жизни, разрушение, неудачные и довольно малоосмысленные попытки творчества, зерна и нити больших идей, которые закрыты поднявшейся грязной пеной и мутью. Огромное количество преступлений, крови, мучений, мелких и крупных страданий, не прощаемых совершающими – подлостью из-за страха, и слухов, слухов без конца. Люди живут в кошмарной обстановке и в психозе. Страх охватывает не только гонимых и побежденных, но, что самое удивительное, гонителей и победителей. Жизнь вошла в такие странные рамки, что в обыденном ее проявлении – кроме трафаретных газетных статей, официальных митинговых, и то без свободы (т.е. потерявших характер митинга), выступлений – исчезла совершенно идеология коммунизма и большевизма» [54]. Ситуация в Петрограде, цитадели большевизма, оказалась не лучше крымской. Теперь он ближе рассмотрел лицо революции, воочию увидел ее вождей и руководителей. «Большевизм держится, – отметил он, – расстройством жизни. При налаженной культурной жизни в мировом масштабе он не может существовать и так или иначе должен измениться. Это форма низшего порядка даже по сравнению с капиталистическим строем, т.к. она основана на порабощении человеческой личности» [55].

В Петрограде шли аресты и гремели расстрелы. Уничтожали цвет русской интеллигенции – ученых, философов, представителей аристократических родов. Вернадский в это время был избран директором геологического и минералогического музея Академии наук. Несмотря на это, а может быть и поэтому, летом 1921 года арестовали и его.

Теперь он обрел еще один опыт, которого у него не было. С ним обращались непристойно грубо. Его втолкнули в камеру, грязную и сырую, где находилось большое число таких же, как и он. Он сидел вместе с ними на сыром и холодном полу и не мог поверить, что это явь, а не страшный сон. В это время его друзья по Братству метались от одной правительственной инстанции к другой и посылали телеграммы Луначарскому и Ленину. Но пока это происходило, он провел целый день в вонючей камере без воды и куска хлеба. Потом его допрашивал следователь ЧК, долговязый деревенский парень с маузером на боку. Он плохо говорил по-русски, и Вернадский не всегда его понимал. Следователь его обвинял в том, к чему он не имел отношения, но следователь упорно настаивал на этом. Протокола допроса не было, потому что следователь был неграмотным. На следующий день в ЧК пришла телеграмма с приказом немедленно освободить арестованного. Он вышел в ясное и солнечное утро, пошатываясь и еще не веря, что свободен. Дома, не откладывая, записал в свой дневник: «...я вышел из тюрьмы, испытывая и переживая чувство негодования, попрания своего достоинства и глубокого сострадания к страждущим за ее стенами» [56].

После освобождения он еще долго не мог спать ночами, не мог, хотя и старался, работать над живым веществом. Он долго не мог оправиться от полученного шока, от того унижения и бессилия, которые он испытал, находясь в грязной камере ЧК. Он пытался все забыть, но пережитое долгое время беспокоило и волновало его той жестокой и дикой бесчеловечностью, которую ему пришлось испытать. Осенью он вновь вернулся к чтению лекций, но в них, помимо научной информации, присутствовало и иное, что он отважно пытался довести до слушателей, считая это своим первым долгом.

Летом следующего года он получил приглашение от ректора Парижского университета прочесть курс лекций по геохимии и отправился в долгосрочную научную командировку: Чехия, Франция, Англия. Наконец он получил возможность работать спокойно, в приличествующих ученому условиях. Там опять начинает звучать та «параллельная жизнь», которую он будет помнить всегда, по ней будет мерить свои успехи и достижения, но никогда не изменит своей Родине. Ибо она была его частью, его болью и надеждой. И он, как бы со стороны, на этот раз спокойно анализирует все происходящее в ней. Слово «Россия» все чаще и чаще появляется на страницах его дневника. «Научная работа в России идет, несмотря ни на что <...> Очень интересно это столкновение – частью поддержка, частью гонение – научной работы в Советской России. Сейчас должна начаться идейная защита науки – но и наука должна брать все, что может и от своих врагов, какими являются коммунисты. Может ли развиваться свободная научная работа вообще во всяком социалистическом государстве? Говорят о том, что сейчас реакция движется “вправо” – но куда идти “вправо”, идти дальше в существующей реакции с точки зрения научно творящей человеческой личности? Сейчас нет свободы слова и печати, нет свободы научного искания, нет самоуправления, нет не только политических, но даже и гражданских прав. Нет элементов уважения и обеспечения личности. Худшее, что может быть – сохранение режима при замене советских Правды и Известий – Новым временем или Колоколом, насилия коммунистов – Союзом русского народа – но это безразлично. Даже в последнем случае гражданские права упрочатся» [57]. Он ищет в создавшемся положении более-менее надежный выход для развития науки в России, ибо твердо уверен, что наука и знание есть основа народной жизни. «А сила русская, – пишет он некоторое время спустя, – сейчас в творческой культурной работе – научной, художественной, религиозной, философской. Это единственная пока охрана и русского единства, и русской мощи» [58]. Понимая все значение науки, он ставит рядом с ней и другие области знания, формируемые иными, вненаучными способами познания. Вернадский всегда интересовался искусством и философией, глубоко проникая в сущность их как явлений культуры, и не оставлял в стороне и религиозный опыт. Собственная интуиция подсказывала ему, что этот вненаучный способ познания вложил немало ценного в сокровищницу человеческого знания и его идеи не раз продвигали науку. Он хорошо знал художество, любил музыку, придавая ей особое значение в мировой культуре. «Отец любил Москвина, Качалова и Художественный театр, – вспоминает его дочь. – Любил Вагнера. Я помню, на “Парсифаль” он меня повел в Мюнхене, любил итальянские оперы» [59]. В 1924 году он писал из Парижа: «Из России я имею много писем и думаю, что картина жизни в ней чрезвычайно сложная – но все же самая главная сила, которая в конце концов переборет все – мысль и умственное творчество – науки, философия, религия, искусства. И оно сейчас в России не иссякает» [60].

Его надежды могли оправдаться только наряду с улучшением общей жизни страны, а она к концу 20-х годов продолжала ухудшаться. «Поражают, – отмечает он, – бедность, пьянство, бюрократизм, воровство, аморализм, грубость» [61]. Он хорошо понимал, что духовной культуре трудно удержаться, когда материя жизни продолжает разваливаться. В Академии наук происходили изменения. Упразднили самоуправление. Академические институты испытывали огромные материальные затруднения. Многие ценные сотрудники оказались изгнанными из их стен. «Происходит, с моей точки зрения, – отзывается он на все это, – безумная трата самого дорогого достояния народа – его талантов. А между тем эти таланты никогда не возобновляются непрерывно. И даже если бы оказалось, что процесс их создания в нашем народе еще длится, все же одни личности механически не могут быть заменены другими» [62]. Вместе с тем в эти годы он чрезвычайно активен и продолжает работать над важнейшими своими исследованиями, расширяет связи с зарубежными учеными и, наконец, выбирается в 1925 году президентом Украинской Академии наук.

1930 год приносит ему новость, которой он не сразу поверил. Его, уже пожилого, маститого ученого, гордость советской науки, не выпускают за рубеж. Сорбонна пригласила его для чтения лекций. Он не может туда ехать, потому что, по каким-то неизвестным причинам, ему это не разрешают. Не выпускают – эти слова унижали его человеческое достоинство. Он пишет возмущенное письмо в правительство, стараясь объяснить ему всю несправедливость обращения с ним.

«Государство напрягает все силы для проведения философских методов в научные организации, и научная работа, в том числе и моя, где этим методам нет места, не имеет шансов на развитие и правильную постановку. Я стар для того, чтобы ждать, и я подошел в своей творческой мысли к слишком большим новым областям научного знания, чтобы мириться с недостаточными условиями научной работы, в какие я здесь поставлен, и с невозможностью вести ее интенсивно. Я глубоко чувствую свою ответственность перед государством, но прежде всего, как всякий ученый, чувствую ее перед человечеством, ибо моя работа затрагивает проблемы более широкой базы, чем государство и его подразделения» [63]. Письмо заканчивалось просьбой отпустить его с женой за границу навсегда, если его командировка в Сорбонну невозможна.

Письмо произвело большое впечатление «в верхах». Решение по нему выносило Политбюро ВКП(б). Ему разрешили зарубежную командировку, но не сразу – отложили на год. После этого он съездил еще несколько раз за границу, а в 1936 году состоялась его последняя поездка. Настало время, когда советских ученых, даже самых выдающихся, старались не выпускать за рубеж. В стране прошел «год великого перелома», принесший ей такие перемены, которые ему не могли и присниться. Перелом этот коснулся не только сельского хозяйства, где коллективизация косила наиболее умелую и дееспособную часть крестьянства, но и Академии наук. Старые академики, гордость российской науки, под разными предлогами, иногда самыми дикими и фантастическими, увольнялись из Академии. На их место брались полуграмотные, но послушные властям так называемые ученые. Академия пополнялась членами партии. В 1933 году был создан партком, который и возглавил борьбу за чистоту рядов. Две книги Вернадского «Живое вещество» и «Биосфера» были изъяты из издательства, как не соответствующие современным требованиям. В самой Академии был создан редакционно-издательский совет, который получил права цензуры. В один из дней Вернадский встретился с крупным востоковедом, академиком И.Ю.Крачковским. У них состоялась долгая беседа, после которой Владимир Иванович записал в дневнике: «Крачковский нарисовал картину полного разгрома ориенталистики. Уже русская ориенталистика – провинция. Потеряли то значение, которое имели. Идут на смену совсем ничтожные, невежественные, но этого не понимающие болтуны и дельцы. Умеют критиковать – делать сыск, но не положительно научно работать» [64].

Востоковедение было первым, потерпевшим огромный урон. За ним последовал ряд других наук.

В 1931 году Вернадский записал: «Мне чужд капиталистический строй, но чужд и здешний (социалистический. – Л.Ш.) Царство моих идей впереди...» [65] Но это «впереди», для которого он так усердно работал, было еле различимо в тумане времени. И до этого «впереди» надо еще было дойти через страдания, борьбу и жертвы. А пока раскулаченных и оставшихся на земле крестьян постепенно превращали в рабов, которых Россия еще не знала. «Ухудшение условий жизни, – отмечал Вернадский в дневнике от 10.03.32, – слухи о войне, голод, финансовый надвигающийся быстрыми шагами крах, исчезновение продуктов, резкое ухудшение в положении печати (исчезновение газет и ухудшение их содержания), уменьшение производства книг (невозможно их достать), гнет и произвол: очень тяжелый фон разговоров и настроений. Удивительно приспособляющееся животное человек. Великие идеи и искания и бездарное исполнение и искажение на каждом шагу. Пропала идея свободы, свободы не только при исполнении, но и при искании» [66]. Эта последняя мысль о несвободе при искании говорила о том, что на науку опустился тяжелый идеологический пресс, во многом приостановивший ее развитие. Прежние достижения российских ученых были преданы анафеме, возможности же новых достижений сужались час от часа.

В 1934 году Академию наук переводят из Ленинграда в Москву, и Вернадский оказывается в самом эпицентре тяжелых и страшных событий. Страна катилась к тоталитарном режиму, главным средством достижения которого стали репрессии, а фактически война против своего народа. Плащ великого инквизитора накрыл Россию. Для Вернадского все началось с ареста его ближайшего сотрудника Б.Л.Личкова. Его выслали в Среднюю Азию, не объяснив никому зачем и за что. Вернадский поддерживал с ним связь, стремясь успокоить его и помочь. Ему намекали, что этого делать нельзя, но он не обращал внимания. Его нравственные убеждения, которым он никогда не изменял, не позволяли оставить человека одного в беде. Потом арестовали священника, великого ученого и философа П.А.Флоренского, которого сначала отправили в глубь Сибири, а затем – на гибельные Соловки. Вернадский высоко ценил Флоренского и его «Столп и утверждение истины». Флоренский же считал «Биосферу» Вернадского значительным шагом на пути к новому космическому мышлению. Флоренского обвинили, так же как и его когда-то в 1921 году, в том, к чему тот не имел никакого отношения. И тогда Владимир Иванович понял, что остатки права, которые с трудом просвечивали сквозь социалистические декорации, исчезают у него на глазах. Берут кого хотят и расправляются с ними как хотят. Темная, неведомая сила захватила его страну. Арест Флоренского больно отозвался в его душе. Он взял на себя заботу о его сыновьях. Один из них, Кирилл, был помощником Вернадского, и он постарался его устроить, несмотря на все препятствия. Он также защитил и другого – Василия.

Приближался 1937 год, и в Москве началась вакханалия. Ночами по ней носились черные «воронки», никто не знал, в чью дверь постучат приехавшие на них. Страх захватывал столицу и черной тенью наползал на всю страну. Но и это его не испугало. Такими ночами стали исчезать его сотрудники и близкие. Он помогал вдовам, оставшимся без мужей, и детям, лишившимся родителей. В НКВД на него завели дело как на руководителя какой-то партии, готовящей заговор против советского строя. Обвинение было тяжелым и роковым. Но судьбе было угодно, чтобы чья-то рука вычеркнула его из списка. Трудно сказать, кто или что водило этой рукой. Его «параллельная жизнь», удивительная и неповторимая, и то, что стояло за ней, время от времени давала о себе знать, оберегая великого ученого от погибели. Он прекратил публичные выступления и сузил круг общения. По ночам он и Наталья Егоровна тревожно прислушивались к шуму за окнами. Он открыто не посещал собраний, где разоблачали и клеймили «врагов народа», и не подписывал против них коллективных писем. Страх не коснулся его души, ибо она была слишком высока для такого страха. Страх ползал где-то внизу и питался низкими инстинктами и низкими чувствами.

По его дневникам и письмам мы видим истинную суть происходившего. Вот некоторые выписки.

26.11.37. «Кругом террор. И на каждом шагу его следствия» [67].

5.01.38. «Мильоны арестованных. Мильоны заключенных – даровой труд, играющий заметную роль и большую роль в государственном хозяйстве» [68].

1.03.38. «Сегодня в газетах о новом «процессе». Безумцы. Уничтожают сами то большое, что начали создавать и что в своей основе не исчезнет. Но силу государства, в котором интересы масс – во всем их реальном значении (принцип свободы мысли и свободы религиозной) – сейчас сами подрывают» [69].

2.03.38. «Кругом мильоны страданий. Небывалый террор и масса ненужных страданий и несправедливостей. Вся страна измучена, и тут еще недостаток продовольствия и забота о его получении» [70].

12.03.38. «Впечатление неустойчивости существующего становится еще сильнее. Политика террора становится еще более безумной, чем я думал еще недавно. Волевая и умственная слабость руководящих кругов партии и более низкий уровень партийцев, резко проявляющийся в среде, мне доступной, заставляет меня оценивать [все] как преходящее, а не достигнутое – не как тот, по существу, великий опыт, который мне пришлось пережить» [71].

В Академии царил хаос. Закрывались нужные кафедры и создавались новые, ненужные и нежизнеспособные. Менялось руководство хорошо работавших институтов, членство в партии становилось одним из главных достоинств в работе. Новые академики, расталкивая друг друга локтями, рвались к «хлебным» должностям и государственным званиям. Историю России исправляли по указанию сверху, гуманитарные науки гибли в плену идеологических догм, теряя прежнее свое значение и свои достижения. Искажались и засекречивались географические карты. Связи с зарубежной наукой становились все слабее и слабее. Резко уменьшилось количество научных книг и журналов, получаемых из Европы и Америки. Из английского журнала «Природа», на который был подписан Вернадский, цензоры вымарывали статьи, которые они считали для ученого ненужными и вредными. Для истинной науки создалась почти безвыходная ситуация.

В июне 1938 года арестовывают его близкого друга, крупнейшего знатока славянской филологии, члена Братства Дмитрия Ивановича Шаховского. Вернадский пробивается к Вышинскому. Разговор был долгий и неприятный. Вышинский обещал смягчить приговор арестованному. Но, несмотря ни на что, Шаховского допрашивают и пытают. Тот держится мужественно и не называет никаких фамилий. В апреле 1939 года его расстреливают. И Вернадский понимает, что властям нельзя верить. К власти пришли люди без совести и чести, и от них теперь зависят жизни миллионов людей, не совершивших ничего против этой страны.

Чтобы подавить боль, связанную с гибелью Шаховского, он все больше и больше уходил в работу, но не мог как следует сосредоточиться и возвращался мыслью вновь и вновь к страшным и печальным событиям. Он размышлял над личностью Сталина и ничего положительного в нем не находил. «Одну ошибку он (Сталин. – Л.Ш.) сделал, – записывает Вернадский в дневнике, – под влиянием мести или страха уничтожил цвет людей своей партии. Реальные условия жизни вызывают колоссальный приток всех воров, которые продолжают лезть в партию, уровень которой в среде, в которой мне приходится вращаться, ярко ниже беспартийных» [72]. Он хорошо понимал, что одна страница такого дневника может послужить поводом для ареста или даже расстрела. Но, не страшась ничего, он записывал свои мысли, заботясь лишь о том, что, возможно, потомки прочтут все это и поймут, через какие жестокие времена проходила Россия и те, кому пришлось в ней жить.

30.06.38. «Узкое. Окружающая жизнь – неясно, какой процесс врывается и отражается. Глубокий развал и в то же время огромная положительная работа. Идея плана сказывается главным образом своими плохими сторонами. Цель, а не план, выдвигается вперед. Впервые и кругом чувствуется беспокойство за прочность совершающегося государственного механизма. Продолжается самопоедание коммунистов и выдвижение новых людей: без традиций, желающие власти и земных благ для себя – среди них не видно прочных людей [типа] Серго. Выдвинутая молодежь в Академии – ниже среднего. Постоянные аресты разрушают. Серьезно говорят и думают, что жизнь государственная разрушена НКВД <...> А все же жизнь идет, и стихийный процесс, мне кажется (или хочется думать), [совершается] положительной главной работой в среде тех, которые в положении рабов, это чувствующих – спецссыльных, интеллигенции» [73].

Он всегда стремился, как ученый, к ясности мышления. В своих работах он давал прекрасные образцы такой ясности. Но жизнь не исследование, не эксперимент. Она неожиданна и неповторима. Ее стихийные процессы трудно программировать. Они противоречивы, и эта противоречивость скрывает те закономерности, которые двигают жизнью. У нее всегда – с одной стороны и с другой. В данном случае с одной стороны «глубокий развал», с другой – «огромная положительная работа». Как все это свести воедино? И нужно ли? Чтобы сблизить эти два явления – надо преуменьшить одно и преувеличить другое. И он пытается преувеличить «большую положительную работу», но не может преуменьшить «развал». Что-то в нем протестует против этого преуменьшения. Да и «большая положительная работа», проделанная рабами ГУЛАГа, также вызывает сомнение. Так и остается неясным, «какой процесс врывается и отражается» в этой жизни. Остается только надеяться, что со временем все образуется, страна не погибнет, люди, или хотя бы их часть, поумнеют и придут в сознание.

Он всегда сверял свои поступки с теми, кто составлял ядро Братства. Теперь, к маю 1941 года, из его мужской части остался он один. Еще в 1925 году умер А.А.Корнилов, в 1934 – С.Ф.Ольденбург, в 1939 г. в застенках Лубянки сгинул Д.И.Шаховской, в мае 1941 – уходит из жизни И.М.Гревс. Самому ему 78 лет, возраст довольно преклонный. Его волосы серебрятся сединой, но глаза остаются такими же ясными и живыми, как прежде. Друзья ушли один за другим, но рядом еще остается его жена Наталья Егоровна. Она есть опора его и его надежда, такой она была для него всю его жизнь. «...Если бы не она, – писала его дочь Н.В.Вернадская-Толль, – кто знает – достиг ли бы отец того, что он достиг? <...> Она была его гением, его хранителем и его совестью и с увлечением разделяла его вдохновения. Помню их споры иногда, когда она настаивала, чтобы он ни в чем не уступал, если что-нибудь было против суждений его совести, и чтобы он думал о людях, которых он встречал на своем пути. Были дни, когда его жизнь была в опасности, она всегда поддерживала твердость его духа. Она была совершенно необыкновенная женщина, громадной силы духа и любви. Чем дольше я живу, тем более понимаю ее роль в их жизни» [74]. Сколь много она для него значила, видно по его письмам к ней, когда он находился в отъезде, командировке или экспедиции. Он делился с ней всеми идеями, всеми вдохновениями, как писала его дочь, всеми мыслями, которые приходили в его голову. Ее одобрение было для него великой движущей силой, а похвала – мгновением не менее великой радости. И, конечно, его размышления о жизни в стране соответствовали ее настрою.

Накануне войны становятся все жестче законы. Они явно сближали лагерный режим с производственным на воле.

10.09.40. «Попытка усилить дисциплину связана с пониманием, что реальность не отвечает тому «счастью», о котором кричат официальные лакеи. Всюду фальшь. Но жизнь берет свое, и я думаю, что совершается и творится большое – но не по программе» [75].

21.01.41. «Полицейский коммунизм растет и фактически разъедает государственную структуру. Сейчас все проникнуты шпионажем. Всюду воровство все растущее. Продавцы продуктовых магазинов повсеместно этим занимаются. Нет чувства прочности режима через 20 лет с лишком <...> Колхозы все больше превращаются как форма 2-го крепостного права – партийцы во главе. Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII съезда партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники, боящиеся сказать правду» [76]. Все, что он писал в то время, могло показаться наветом и клеветой, но, в отличие от многих, он видел реальность и писал то, что через несколько десятилетий обернется подлинной правдой.

26.04.41. «Так или иначе мильоны людей (НКВД) попали в положение рабов и идет развал – все воры в партии и только думают, как бы побольше заработать – действуют вопреки основной идее коммунизма (организация свободы). Наркомы – их число все растет – и они представляют из себя живой брак» [77].

В самый канун войны (17.05.41), предвидя трагический поворот событий, он записывает: «Говорят, немецкие войска на границе. Думаю, что они с нами не будут церемониться – и пустят в действие газы. И в то же время – ослабление умственное – коммунистического центра, нелепые действия властей (мошенники и воры проникли в партию), грозный рост недовольства, все растущего. “Любовь” к Сталину есть фикция, которой никто не верит. Будущее тревожно. Я уверен в силе русского (украинского и т.п.) народа. Он устоит» [78].

Он оказался прав во всех отношениях, особенно в своей вере в народ. 22 июня 1941 года немецкие войска вторглись в СССР. Вернадский в это время находился в академическом санатории в подмосковном Узком. 22.06.41 он записал в дневник: «В 4 часа утра – без предупреждения и объявления войны – в воскресенье 22 июня германские войска двинулись на нашу страну, застав ее врасплох <...> Речь Молотова была не очень удачной <...> Ясно, что [нас] застигли врасплох. Скрыли все, что многие, по-видимому, знали из немецк[ого] и анг[лийского] радио» [79]. Началась Великая Отечественная война. Красная армия, плохо вооруженная, потерявшая во время репрессий лучшую часть высшего командного состава, терпела в начале войны поражение за поражением. Многие тысячи бойцов и командиров оказались в плену, вся Украина и Белоруссия были оккупированы за короткое время. Он с огромной тревогой и беспокойством каждый день следил за военными действиями, но уверенность в победе не покинула его даже в самые черные и страшные дни. «Двойное на словах правительство – ЦКП (Центральный комитет партии. – Л.Ш.) и Совнарком. Настоящая власть – ЦК и даже диктатура Сталина. Это то, что связывало нашу организацию с Гитлером и Муссолини» [80]. Он давно уже заметил общие черты в государственном устройстве в СССР, Германии и Италии. Это были тоталитарные страны без свободы и любви. Теперь они сошлись в смертельной схватке.

Немцы уже подходили к Москве, когда пришло распоряжение эвакуировать Академию наук в Казахстан. Он попал в Боровое, тихое курортное местечко, расположенное в горах. Связь с сыном Георгием и дочерью Ниной, которые жили за границей, оборвалась, как и связи с зарубежными учеными. Вся его более или менее устойчивая жизнь нарушилась и пошла совсем по другой колее. Время тянулось нестерпимо медленно, и, казалось, войне, самой кровавой и страшной во всей истории человечества, не будет конца. Поражения сменялись победами, победы поражениями. Немецкие войска катились к Волге, к Кавказу, подбираясь к богатым нефтеносным районам. Во время войны он за свои научные исследования получил Сталинскую премию в 200 тысяч рублей. Сумма по тем временам огромная. Он был потрясен и растроган, что у правительства в столь трудный час нашлось время и деньги для научной работы. Значит, не все еще пропало. «С одной стороны» и «с другой стороны» – противоречие это обострила война с небывалой силой. Противостояние чужой темной силе, противостояние «своей» темной силе. Все границы размылись, все размышления, порой теряли свой смысл. Он отправил 100 тысяч рублей на оборону страны, считая это своим долгом. Остальную часть распределил между вдовами своих погибших друзей и некоторыми живыми друзьями. Все они бедствовали и голодали во время войны. Себе он ничего не оставил, считая, что живет как академик лучше других. Но в действительности это было не так. Стала болеть Наталья Егоровна, ее лечение требовало денег. В его дневниках мы не находим ни единой фразы, в которой бы были жалобы на свою участь или положение. Он все сносил мужественно, не поступаясь своим достоинством. Также мужественно перенес и смерть Натальи Егоровны в феврале 1943 года. Закончил свою главную работу, которая была синтезом основных его научных исследований. Работа называлась – «О состояниях пространства в геологических явлениях. На фоне роста науки XX столетия». Но ее так и не напечатали. Его мысли и идеи не прошли военную цензуру. Теперь он сам справлялся со своими неудачами и несчастьями, а это было без жены очень трудно. Невыносимо трудно. Летом 1943 года он возвращается в Москву, стараясь добиться издания своей работы. Но ему наглухо закрывают путь к публикации. «Вчера чувствовал, – записал он в дневнике, – унижение жить в такой стране, где возможно отрицание свободы мысли. Ярко почувствовал, что помимо всего прочего хочу прожить и кончить жизнь в свободной стране. Я подумал в этой печальной обстановке – надо ехать в США, в свободную страну и там в родной среде детей и внучки (и друзей) кончить жизнь» [81]. Та, «параллельная жизнь» вновь позвала его. Он понимал, что жизнь его подходит к концу, но ему был необходим тот глоток свободы, в котором бы он себя почувствовал свободно мыслящим существом, своим творчеством приносящим человечеству то, что он считал для него полезным. Хотя бы на мгновение, на минуту. Но в глубине души звучало – поздно, поздно. Ты прожил жизнь мужественно и достойно. И это было не менее необходимым, нежели твоя наука. Где-то внутри он соглашался и не соглашался с этим ощущением.

Он подал прошение об отъезде в США. «Инстанция» долго не реагировала. И это был плохой знак. Но все-таки он надеялся. «Они» же тоже люди и могут понять человека, потерявшего жену-друга, в достаточно престарелом возрасте, желающим теперь по своему усмотрению провести остаток жизни. Тем более шел 1944 год, исход небывалой битвы уже был ясен. Советская армия шла по Европе и подходила к границам Германии. В Москве один за другим гремели победные салюты, было уже налажено регулярное сообщение с Америкой. Он всю свою жизнь мало беспокоился о себе. Его тревожили судьбы других людей, и среди них была одна, которую он себе не мог простить. Нет, он не был ни в чем виноват ни перед этим человеком, ни перед его судьбой. Просто обстоятельства сложились так, что он не смог вырвать его из железных когтей НКВД. Вернадский не знал даже, жив ли он или нет. И он написал письмо В.А.Зильберминцу, своему талантливому ученику и сотруднику, стараясь хотя бы его поддержать. Свое последнее письмо, в предчувствии собственного ухода.

«Дорогой Вениамин Аркадьевич! Друг и ученик мой! – писал Владимир Иванович. – Наступают последние дни моего жизненного пути, более мы не увидимся. Верю, что Вы живы, поэтому пишу Вам. Вы должны знать, что я считаю и считал Вас честнейшим человеком, Вы не могли изменить Родине. Вы всегда были верным сыном ее, боролись за расцвет ее, за правду и несли на алтарь науки все свои достижения, весь свой незаурядный ум. Брешь, образовавшаяся без Вас, как в геохимии, так и в минералогии, не заполнилась. Заменить Вас без ущерба для дела я не смог <...> Я убежден, что Вы еще много сделаете для науки, и уже не я, а ученики мои будут приветствовать Вас, снова вернувшегося в славную плеяду наших геологов. Дерзайте, идите вперед, и Родина сумеет еще отблагодарить Вас за все тяжелые испытания, которые Вам пришлось пережить. Ваш В.Вернадский» [82]. Через месяц его не стало. Зильберминц же погиб в лагерях ГУЛАГа еще до этого письма.

Его не пустили в Америку, к детям. «Инстанция» дала отрицательный ответ. Его «параллельная жизнь» больше не подавала о себе никаких сигналов. Напряжение последних месяцев дало себя знать самым роковым образом. 25 декабря 1944 года у него произошло кровоизлияние в мозг, а 6 января 1945 года он скончался на 82 году жизни. Он не дожил до Победы пяти месяцев, но ушел из жизни победителем, сделав для человечества, несмотря на тяжелейшие обстоятельства собственной жизни, то, в чем оно крайне нуждалось – заложив основы нового космического мышления.

В.И.Вернадский оставил миру и своей стране богатейшее научно-философское наследие. Оно столь обширно и многогранно, что потребуются многие годы, чтобы проникнуть в его глубину и осознать те мысли и идеи, которые в нем заключены. Многие из них опередили свое время, в силу чего современники не всегда их понимали. Философия диалектического материализма, или диамата, установившая монополию на мысль в стране, вызывала у него справедливое сопротивление. «Официальное православие, – писал он в 1938 году, – в княжеской и в царской России подготовило почву сменившей его официальной философии, приобретшей яркий облик официальной религии со всеми ее последствиями» [83]. Это сочетание философии с религией и переход одного в другое заставили его вникнуть в суть диамата. Он выносит диамату суровый и справедливый приговор. «Философы-материалисты, значение которых в современной философской мысли, в мировом ее масштабе, невелико, получают как будто твердую почву и успокаиваются в своих сомнениях. Это отражается на их творчестве, которое медленно замирает и вырождается в сухую формальную схоластику или в словесный талмудизм, особенно в таких случаях, как в нашей стране, где диалектический материализм является государственной философией и пользуется могучей поддержкой государственной власти, идейной и фактической невозможностью свободной его критики и свободного развития всех других философских представлений.

Но и сам официальный диалектический материализм, представляющий одну из многих форм этого течения философской мысли, такой свободой не обладает. А между тем он никогда не был систематически до конца философски выработан, полон неясностей и непродуманностей. В течение последних 20 лет официальное его изложение не раз менялось, прежние признавались еретическими, создавались новые. Наши философы суровой дисциплиной, в которой они работают, должны были беспрекословно подчиняться под угрозой гонений и материальных невзгод этому новому и публично отказываться от излагавшихся ими учений, признаваться в своих ошибках. Легко представить себе, какой получился результат, как плодотворно можно было идейно работать в такой тяжелой реальной обстановке. В результате создалось положение, очень напоминающее положение православной церкви при самодержавии, и постепенно упадок живой работы, работы в этой области философии, уход в безопасные области знания, издание классиков, предшественников: создалось новое развращение мысли» [84]. Это «развращение мысли», по точному выражению Вернадского, было, пожалуй, самым страшным в сложившейся обстановке. Именно оно препятствовало развитию любой формы человеческого творчества, разрушало личность самого творца и закрывало ему путь к дальнейшему эволюционному росту.

В своих работах и там, где только мог, он возражал против насилия над мыслью и прежде всего над мыслью научной, которую стремились загнать в прокрустово ложе диамата.

«Чувство насилия над свободной мыслью, – писал он в 1936 году, – для меня наиболее тяжело в России – я не могу с этим мириться, его не скрываю и достиг лично для себя очень многого. Но пока это стеснение как-то не осознается окружающими, и на меня смотрят как на индивидуалиста, с этим трудно мирящегося, тогда как кругом мирятся сравнительно легко» [85].

И еще: «Но в нашей стране и здесь научная мысль находится в положении, которое мешает правильной ее научной работе. В этом случае наша научная мысль сталкивается с обязательной философской догмой, с определенной философией, которая, как мы это видели, не имеет устойчивого изложения. Эта догма, при отсутствии в нашей стране свободного научного и философского искания, при исключительной централизации в руках государственной власти предварительной цензуры и всех способов распространения научного знания – путем ли печати, или слова – признается обязательной для всех и проводится в жизнь всей силой государственной власти» [86].

Научная мысль, основанная на серьезных исследованиях, постепенно заменялась догмами государственного диамата, что не только тормозило развитие самой науки, но и временами губило целые ее области. Большое количество невежественных идеологов и «теоретиков» заполнили пустоту, образовавшуюся после удаления из научного пространства опытных и знающих ученых. Новоявленные «ученые» проводили тотальную цензуру, стремясь соотнести и связать догмы диамата с научными концепциями и обобщениями. Когда это не удавалось, все ненужное, с точки зрения подобных «философов», выбрасывалось, объявлялось идеализмом или, хуже того, «буржуазными лженауками».

«Диалектический материализм, – отмечал Вернадский в 1938году, – не исходит из данных науки, не ограничен их пределом, не основывается на них, но стремится их изменить и развить, приноравливая их к своим представлениям, исходными для которых являются законы гегельянской диалектики <...> В нашей философской литературе резко подчеркивается и при посредстве государственной власти вводится в научную работу действенность, т.е. реальное значение методологической мысли и указаний философов-диалектиков для текущей научной работы. Философы-диалектики убеждены, что они своим диалектическим методом могут помогать текущей научной работе. Они верят в его значение для науки, но реальное проявление этой веры ей не отвечает» [87].

То, что философия взяла на себя не присущую ей, философии, функцию, отразилось самым отрицательным образом не только на науке, но и на самой философии, превратившейся со временем в узкую государственную идеологию с явными признаками религиозного учения, обладающего «вечно живой истиной».

«Я думаю – учитывая невежество и беспардонность огромного числа диаматов – распространение философского интереса – обучение огромной среды научных работников будет иметь большое значение. Посеют бурю: философская мысль в конце концов самая большая сила и ее вести на узде долго нельзя» [88], – писал Владимир Иванович.

Между великим ученым и «диаматами» разгорелась серьезная борьба, которая достигла своего апогея в самый тяжелый и опасный период 30-х годов. В 1928 году он с присущей ему отвагой пишет знаменитую «Записку о выборе члена Академии по отделу философских наук», в которой изложил свои взгляды на происходившее [89].

В «Записке» он объяснял, что есть наука и философия и в какой степени они взаимодействуют. «Без одновременно идущей в человечестве философской работы, – отмечал он, – невозможным представляется и никогда не наблюдалось развитие широкого научного творчества <...> Совершенно ясно и неоспоримо взаимное проникновение научной и философской работы – их взаимное влияние» [90]. Но вместе с тем, указывал он, «между научной и философской мыслью есть принципиальные различия. Наука одна и едина. Ее установления в конечном своем развитии общеобязательны <...> Научные теории и научные гипотезы – которые особенно интересуют философскую мысль – в науке суть преходящие формы научного творчества <...> Не гипотезы и теории, а научные факты и эмпирические обобщения составляют единую, общеобязательную основу науки» [91]. И далее: «В резком отличии от науки, общеобязательности достижений нет в философии. Не только не было эпохи в истории человеческой мысли, когда бы в ней существовала одна единая философия, подобно тому, как все время существовала единая наука в указанных выше пределах. Но едва ли само, столь глубоко проникающее философию вековое ее стремление к достижению единства – к общеобязательной для всех философских систем и представлений единой базе – является утопией и не может быть никогда достигнуто <...> Философская мысль может существовать лишь в многообразии своих проявлений, и сложным путем в этом многообразии идет ее эволюция. В науке база едина и ее эволюция идет иным путем. Это различие бросается в глаза при изучении философии и истории научного знания за последние 2000 лет.

Медленны и немногочисленны достижения философии. Живы системы отдаленной древности. Коренным образом изменилась за это время наука. Не осталось камня на камне. Это различие не случайно. Оно коренится в глубоком отличии друг от друга этих духовных проявлений человечества» [92].

Обобщая свои мысли, как всегда он это делал, Вернадский справедливо отмечал, что «Человечество переживает сейчас огромное, все растущее возбуждение и подъем философского творчества» [93]. Это явление было одной из важнейших черт наступающего культурно-духовного перелома на планете. Тут же в этой «Записке» Владимир Иванович вскрыл причины такого процесса. Он отметил три из них наиболее важные: взрыв научного творчества, вхождение в культурно-духовное пространство Запада философской мысли Индии и Китая, что «заставляет пересматривать по-новому все старые философские проблемы, ставить новые» [94], и, наконец, социальные потрясения XX века, приведшие к перестройке науки, развитию философской мысли и атеизма, которые способствовали религиозным исканиям. «Эти глубокие религиозные искания, религиозная тревога являются третьей основой расцвета философских исканий нашего времени» [95].

«Записка» носила истинно научный характер, в которой один из великих ученых мира изложил особенности развития мысли в переломный момент эволюционного движения человечества и отметил фундаментальные направления формирования не только новой системы познания, но и нового мышления, пришедшего на смену старому.

«...В общем мировом аспекте, – утверждал автор «Записки», – диалектический материализм очень мало заметен в современной философской мысли – это есть пережиток гегельянства, который отходит все дальше и дальше в историю <...> К тому же он более касается идеалистических проявлений гегельянства, чем материалистических» [96]. «Сейчас в русском диалектическом материализме, – далее продолжал Вернадский, – нет единого течения. В нем борются по крайней мере два течения, одно, более близкое к гегельянству середины XIX века, видным представителем которого является А.М.Деборин; другое, более близкое к реальному материализму XVIII столетия, выразителями которого являются лица, по крайней мере, равного с ним [А.М.Дебориным] калибра – [Л.И.]Аксельрод-Ортодокс, [К.А.]Тимирязев, [С.Ю.]Семковский» [97].

И почти в самом конце: «В нашей стране все иные течения философской мысли не могут проявляться, и русская философская мысль почти не имеет возможности выйти в нашей стране наружу, за исключением диалектического материализма. Едва ли может быть сомнение, что такое положение дел есть преходящее, временное явление, ибо в XX веке невозможно долго удержать свободную мысль в искусственных пределах. Особенно это невозможно, когда, как теперь, подымается кругом в человечестве мощное пробуждение философских исканий. Оно стихийно выйдет в нашу страну, охватит ее мыслителей и неизбежно – рано ли, поздно ли – мощно скажется в ее духовной жизни. То привилегированное положение, в каком диалектический материализм находится в нашей стране, неизбежно ставит его в тепличные условия, приведет в нем самом к замиранию творческой философской мысли, как это всегда и неизбежно происходило со всеми охраняемыми – официальными – философскими учениями. Свободная мысль – есть основа философского творчества; она не терпит и не сносит оков» [98]. Все случилось так, как предсказал Владимир Иванович. Только одного здесь он не учел – трудности и сложности процесса освобождения человеческого мышления от лжеистин. Поры научной и философской мысли в России оказались так забиты диаматом, что надеяться на их скорую очистку не приходилось.

На звание члена академии по отделу философских наук претендовал некто А.М.Деборин.

Несмотря ни на что, в 1932 году Деборин все-таки становится академиком и сразу же организовывает травлю Вернадского.

Журнал «Под знаменем марксизма» начал серию публикаций против ученого, а вскоре «Малая советская энциклопедия» поместила о Вернадском статью. В ней говорилось: «По своему мировоззрению – сторонник идеалистической философии; в научных работах В. (Вернадский. – Л.Ш.) проводит идеи “нейтрализма” науки, выступает в защиту религии, мистики, “исконности жизни и живой материи” и ряда виталистич[еских] и антиматериалистич[еских] концепций, отрицая материалистическую диалектику» [99].

Подверглись разносной и невежественной критике работы Вернадского о живом веществе и его основные идеи, которые составляли фундаментальные основы нового космического мышления.

В 1932 году Деборин опубликовал статью в газете «Известия».

«Я прочел ее, – писал Владимир Иванович своему другу С.Ф.Ольденбургу (21.08.32), – и считаю совершенно необходимым так или иначе на нее ответить. Во-первых, потому что мне приписывает такие глупые суждения, что только диву даешься, как мог серьезно писать этот человек в наше время или, вернее, как мог он думать, что ученый XX века может таких мнений придерживаться. Пишут – и верят – и большим глупостям, но для меня было совершенным сюрпризом, что меня могут считать дураком, да еще это urbi et orbi... (во всеуслышание. – Л.Ш.). Но затем приписанные мне глупости могут помешать моей научной работе. И я не могу на это не обращать внимание. Достигнуто это было сознательным и систематическим искажением моего текста и приписыванием мне – думаю, тоже сознательно, того, что я не говорил и никогда не думал» [100]. Вот это «сознательное и систематическое искажение» текста оппонента и было главным методом подобной критики. Вернадский написал ответ. «...Большая статья акад. А.М.Деборина, – отмечал он, – <...> основанная сплошь на недоразумении и представляющая совершенно фантастическое изложение философских взглядов, будто бы мной высказываемых» [101].

И далее с удивлением спрашивал: «С каким пониманием современной науки он (Деборин. – Л.Ш.) приступил к чтению современной научной работы?» [102] У Деборина не только не было понимания современной науки, но он говорил совсем на другом нравственном языке, нежели его оппонент.

«Мы не находим, – писал Деборин, – на протяжении всей работы акад. Вернадского ни слова критики “духовного начала мира”, являющегося, по убеждению автора, составной частью соответствующих математических и физических концепций Ньютона и Фарадея. По-видимому, он считает возможным совмещение духовного начала, представления о едином боге-творце и пр. с физическими и математическими концепциями» [103].

И далее: «В классовом обществе нет человеческого сознания вообще, а есть конкретное классовое сознание людей» [104]. Вся статья Деборина была наполнена подобными утверждениями. Он ничего не понял в научных работах великого ученого, не говоря уже о философии в целом.

Владимир Иванович ясно и достойно ответил Деборину, но тот не унимался. Он вновь и вновь пытался навязать ученому свое, «плоское» понимание проблем, которыми тот занимался, называя Вернадского мистиком, идеалистом и прочими неприличными по тем временам словами. «Победа пролетариата в капиталистических странах, – в заключение писал Деборин, – является гарантией и необходимым условием дальнейшего расцвета науки. Ярким образцом в этом отношении является СССР, где представители идеализма и мистицизма составляют уже ничтожное меньшинство. Дальнейший же рост нашего социалистического строительства, предстоящая во втором пятилетии окончательная ликвидация классов создадут все социальные условия для окончательного исчезновения религиозных, идеалистических и мистических мировоззрений» [105]. Написанное в комментариях не нуждается.

Невежество в лице Деборина наступало на великого ученого и его идеи. Опровергать деборинские вымыслы трудно и сейчас, поскольку они не имеют никакого отношения ни к философии, ни к науке. Деборина никто не опроверг, и Владимир Иванович остался, по существу, в одиночестве, непонятый большей частью своих коллег. За Дебориным осталось последнее слово, которое в тех условиях обладало реальной силой, угрожавшей ученому не только отстранением от работы, но и его жизни. Ярлыки, старательно наклеенные на работы Владимира Ивановича его оппонентом, к сожалению, так и не были сняты в течение всей жизни ученого. Его работы не публиковались, его открытия замалчивались. На его голову сыпались обвинения в том, к чему он не имел никакого отношения.

Вернадский был первым среди ученых, поставившим задачу создания новой системы познания, которая бы отвечала и новым научным достижениям, и новой методологии. Он не писал специальных трудов по этой проблеме, но, так или иначе, возвращался к ней почти в каждой своей работе. Он ясно осознавал, что система познания, которую настоятельно с начала XX века требовало формирующееся космическое мышление, находилась на стыке философской, научной, художественной и религиозной мысли. «Мы живем на повороте в удивительную эпоху истории человечества, – писал он. – События чрезвычайной важности и глубины совершаются в области человеческой мысли. Основы наших взглядов на “Вселенную”, на “Природу” – на то «Единое целое», о котором так много говорили в XVIII в. и в течение первой половины XIX столетия, преображаются на наших глазах с небывалой быстротой.

Не одни теории и научные гипотезы – эти мимолетные создания разума, – но и точно установленные новые эмпирические факты и обобщения исключительной ценности заставляют нас переделывать и перестраивать картину природы, которая оставалась нетронутой и почти неизменной в течение нескольких поколений ученых и мыслителей» [106]. В самом Вернадском сочетались наука и философия, интуитивное знание и религиозный опыт, глубокое понимание искусства и способности экспериментатора. Он был одним из тех, кого потребовала эволюция в ее решающий момент, ибо он не только своим удивительным интеллектом ощущал космичность происходящего, но и чем-то еще глубинным в нем самом, откуда шла информация, не всегда подвергавшаяся научному определению. И он размышлял об эволюционном феномене – возникновении целой группы людей, через которых эволюция создавала новую ступень в развитии человечества. Подобное не однажды происходило в предшествующие века, когда Духовная революция меняла сознание и мировоззрение обитателей нашей планеты.

«Научная мысль сама по себе, – писал он в 1927 году, – не существует, она создается человеческой живой личностью, есть ее проявление. В мире реально существуют только личности, создающие и высказывающие научную мысль, проявляющие научное творчество – духовную энергию <...> Взрывы научного творчества, повторяющиеся через столетия, указывают, следовательно, на то, что через столетия повторяются периоды, когда скопляются в одном или немногих поколениях, в одной или многих странах богато одаренные личности, те, умы которых создают силу, меняющую биосферу. Их нарождение есть реальный факт, теснейшим образом связанный со структурой человека, выраженной в аспекте природного явления» [107].

И еще: «…основным является нарождение талантливых людей и поколений. По существу, этот факт вызывает возможность взрыва научного творчества; без него ничего не может быть» [108]. Его подход к такому явлению резко отличался от концепций, сложившихся в традиционной материалистической науке начиная с XVIII века. Он вводит в науку понятия мысли и духовной энергии, которые в ней отсутствовали, как нечто «нематериальное». Он вырос, как и его поколение, на старых традициях, но теперь эти традиции ломались и возникало нечто новое, привлекавшее его, но не всегда еще ясное для него самого. Он не мог, да и не хотел противостоять этому удивительному процессу. «Итак, – отмечал он, – современное научное мировоззрение – и вообще господствующее научное мировоззрение данного времени – не есть maximum раскрытия истины данной эпохи. Отдельные мыслители, иногда группы ученых достигают более точного ее познания, но не их мнения определяют ход научной мысли эпохи. Они чужды ему. Господствующее научное мировоззрение ведет борьбу с их научными взглядами, как ведет оно ее с некоторыми религиозными и философскими идеями. И эта борьба суровая, ярая и тяжелая» [109].

Сказанное им относилось, прежде всего, к нему самому. Всю жизнь он вел эту «суровую, ярую и тяжелую» борьбу со своими противниками и оппонентами. Он никогда не отступал и не сдавал своих позиций. На нем лежала трудная ответственность в становлении нового научного мировоззрения, которое должно было определить не только будущее его страны, но и планеты в целом. Он, как и очень немногие, понимал, что происходило начиная с конца XIX века в России и в других странах. Многие ученые на Западе говорили о научном кризисе, в котором тонули их лучшие надежды. Вернадский думал по-другому. Он писал

О вещах мало понятных современным ему ученым – о космической силе человека, об энергетическом мировоззрении, противостоящем механистическому, о самом переломе в научной мысли, корни которого «скрыты глубоко, в непонятном нашему разуму строе природы, в ее неизменном порядке» [110]. Он явно выходил за пределы, дозволенные официозной наукой, говорил о каких-то тайнах природы, недоступных эмпирической науке, и, конечно, все это вызывало раздражение у «научной общественности», убежденной в том, что для науки почти не осталось тайн в природе. Смелое утверждение Вернадского о космической силе человеческой личности не было принято даже к сведению. Но это его не смущало. Он понимал, как ему повезло, что он жил в величайший исторический период, когда менялось научное мировоззрение, когда скрытые доселе космические силы человека начинали проявляться в его сознании и небывалые открытия в науке никак не могли быть объяснены господствующим научным мировоззрением. В своем XX веке он оказался одним из немногих, кто представлял себе картину грандиозных изменений, происходивших в науке, и осмысливал ее не изолированно, а в тесной связи с остальными процессами, происходившими в природе, человеке и обществе. «Изменяются в корне, – писал он в 20-е годы, – идеи материи и энергии; свет, теплота, электричество получают новое содержание, далекое от представления, которое было создано в XIX столетии; химический “элемент” дает начало новой науке, имеющей дело не с областью соединений, а с областью химически неразложимых и иногда не входящих в химические реакции химических элементов. Их свойства едва ли когда рисовались самой пылкой фантазией. Открываются негаданные и нежданные источники энергии – мертвая инертная материя, непроницаемая и занимающая определенное пространство, уходит в прошлое, на ее место становится вечно изменяющийся – могущий бесследно исчезнуть – самоисточник сил, перед которым давно известные нам великие силы природы являются ничтожными и мелкими. Они служат простым отблеском материи. Время вторгается в область мертвой материи – для нее поднимаются вопросы в пределах ее бытия. Не только организмы, но и элементы материи имеют свое время и условия существования. Космогонические схемы, которыми жило человечество в XIX столетии и которые в основе своей являются переработкой спекуляций XVIII столетия, кажутся детскими призраками перед совершенно новыми вопросами, какие ставит нам область радиоактивности. То, что давала наука XIX столетия для решения вопросов жизни, для этой вековой загадки человечества, требует пересмотра. Старые пределы и задворки рушатся. То, что вчера казалось научно невозможным, завтра может оказаться научно необходимым. Ясно, что старые схемы чисто механического характера должны быть заменены новыми построениями, ибо в самой материи открывается источник таких изменений, который несовместим с чисто механическим построением из нее организма. Материальные части механизма живой материи являются инертными, в них кроется огромный запас непонятной нам энергии, подобно тому, как в них все же идет темный для нас процесс сознания. Только одной – из многих возможных – гипотез является старое стремление свести все процессы органической жизни на материальный механизм, т.е. такой механизм, который неизбежно предполагает внешний источник своего существования, внешний приток сил. Наряду с этой гипотезой могут получить место новые, в которых материальные части механизма сами являются источниками существования механизма и в которых материя будет создаваться и исчезать <...> Едва ли будет правильным считать эти гипотезы механическими, ибо из области механизма мы вступаем в область тех явлений, которые обусловливают создание материи.

Живой, смелый, молодой дух охватил научное мышление. Под его влиянием гнется и трясется, рушится и изменяется современное научное мировоззрение. Впереди, на далеких высотах, открываются негаданные горизонты. К ним стремится в настоящее время великий порыв человеческого творчества. Этот исторический перелом должен быть пережит смелой и свободной мыслью. Нужно далеко отбросить от себя старые “истины”, быстро на наших глазах превращающиеся в старые предрассудки. Надо расчистить почву от накопившихся от прошлого ненужных теперь подпорок и построений» [111].

В своих работах он писал об изменении представлений о пространстве-времени, тяготении, энергии-материи. «...Для понимания физических явлений приходится геометрически пользоваться пространством не трех, а четырех измерений. Граница между энергией и материей стирается. Энергия распространяется строго определенными скачками – квантами» [112]. Изменяются физические и астрономические науки. «В физику вдвигаются новые понятия, которые неизбежно обращают внимание физиков на явления жизни. Ибо оказывается, что в явлениях жизни последствия этих понятий выражены яснее и резче, чем в обычных объектах физических исследований. Очевидно, эти упущенные в научной картине мира черты – элементы – ее строения, меняющие ньютоновскую ее форму, могут быть поняты и изучены только введением в той или иной форме науки о жизни в картину мироздания» [113]. Такие понятия, как Мироздание, Космос, неведомые силы, все чаще появляются в его работах. Своей глубокой интуицией он ощущает всеобщую связь земных и космических явлений, без осознания которых невозможно выяснить особенности развития природных процессов и закономерностей в движении материи. Наука проникла в такие глубины, о существовании которых не подозревали ученые совсем недавних поколений. Рушились не только, казалось бы, устойчивые представления о Мироздании, но и рушилось вместе с ними научное мировоззрение, которое было не в состоянии объяснить то, что открывалось изумленному взору ученого XX века. «Сейчас атом, – отмечал Вернадский, – начинает расплываться в нашем сознании, говорят о волнообразной теории материи, с одной стороны, а с другой, – о невозможности в тех отделах физики, которые занимаются физикой атома – мельчайших частиц, сводить явление к движению точки. Чем точнее можно определить для этих явлений скорость частицы, тем менее точно можно определить ее геометрическое положение. Механические законы движения точки к этим явлениям с достаточной точностью быть приложены не могут» [114]. Он отмечает скорость, с которой появляются новые научные открытия, нахождения и изменение представлений. XX век оказался веком небывалых скоростей в науке. Это поражало и требовало ответа – что же все-таки происходит? И Вернадский был одним из первых, который над этим задумался. Происходящее выходило за рамки старого мировоззрения, взламывало их и соприкасалось каждый раз с чем-то неведомым и необъяснимым. «Этот бурный поток нового, – отмечал Владимир Иванович, – ускорение хода научных достижений, когда в немногие десятилетия достигается то, что обычно создается в столетия или в тысячелетия, очевидно, является проявлением какой-то силы, связанной с духовной творческой энергией человека. Если нужна для нашего ума какая-нибудь аналогия этого природного процесса, мимо которого миллионы людей обычно проходят, его не замечая, этой аналогией может быть взрыв» [115]. Слово, которое нашел ученый для характеристики происходящего в науке, было точным и выразительным. Взрыв! Взрыв духовной творческой энергии, с которой была связана какая-то сила. Но какая и откуда? Вернадский все ближе и ближе подходил к каким-то эволюционным процессам, которые явно выходили за рамки старого мировоззрения, но без осознания которых нельзя было объяснить происходившего в науке планеты.

«Мне кажется, что именно такое явление (взрыв. – Л.Ш.) суждено нам сейчас переживать, что мы живем в особую эпоху, находимся на гребне взрывной волны научного творчества. Всматриваясь в него и его изучая, мы не можем не выйти мыслью в будущее, не можем не думать о дальнейшем выявлении в жизни человечества наблюдаемого нами явления. Мы видим, что мы вступили в особый период научного творчества. Он отличается тем, что одновременно почти по всей линии науки в корне меняются все основные черты картины космоса, научно построяемого» [116].

И это изменение «картины космоса, научно построяемого», было важнейшей особенностью того, что он назвал взрывом, а другие называли научной революцией. То и другое было верным. И то, что мы находились «на гребне взрывной волны научного творчества», тоже было верным наблюдением. Существование «на гребне взрывной волны» должно было привести к каким-то последствиям. «Мы переживаем теперь более глубокие изменения картины мира, чем те, которые были даны в течение всего XIX столетия со всем блеском его кипучей умственной деятельности. Перед нами открываются горизонты негаданные – даже в самых смелых и фантастических утопиях будущего» [117].

Он написал это в 1909 году, когда взрывная волна научного творчества только что поднималась. Его развитая интуиция и пророческие способности прозревали многое в развитии будущей науки. И его наблюдения над процессами в науке XX века привели его к важнейшему для этих процессов заключению – XX век отличали более глубокие изменения в науке, нежели в предыдущие века.

Он считал, что происходившее имело свои корни в прошлом, ибо только накопления прошлого могли создать ситуацию, которую он наблюдал в XX веке. И эту ситуацию он считал объективным фактором в развитии науки.

«Поворот в истории мысли, сейчас идущий, – отмечал он, – независим от воли человека и не может быть изменен ни его желаниями, ни какими бы то ни было проявлениями его жизни, общественными и социальными. Он несомненно коренится в его прошлом» [118]. Он старался постигнуть глубину идущего в пространстве мысли процесса и определить его хотя бы предполагаемые закономерности. Он подходил к мысли о том, что процессы эти носят природный характер, движимые определенным видом энергетики. Возможно, эта энергетика имела отношение к человеку, но вековые ее накопления превращали ее количество в качество, и она обрела свойства объективного природного процесса. И он, в этой связи, обратил внимание на движение эллинской культуры в VI-V веках до н.э. «Расцвет, внезапный и яркий, эллинского гения представлялся не раз в XIX и в более ранних веках великим чудом, пока не было выявлено движение мысли предшествовавшего времени. В дали веков перед нами открываются другие такие же резкие перестройки духовного сознания человека, расширения его кругозора и охвата окружающего его мыслью. Во все растущей глуби веков с большой вероятностью должны мы допускать многократное повторение таких же созидательных, творческих подъемов, поворотов в биении разума, в росте понимания нас самих и нас окружающего» [119]. Расцвету «эллинского гения», его философской и научной мысли предшестовала передача Греции знаний от более древних стран, таких, как Египет, Халдея, Индия. И это сыграло важную роль в расширении познавательного пространства Эллады. Этому также, как ни странно, способствовали и космические передвижения кочевых народов в I тысячелетии до н.э. Оба этих обстоятельства были связаны с процессами энергоинформационного обмена, приведшего к возникновению Духовной революции, которая захватила не только древнюю Грецию, но и Индию, и Китай, и ряд других стран. В это время (VI-V века до н.э.) появились такие мыслители и религиозные учителя, как Платон, Будда, Махавира, Конфуций и ряд других. Отмеченная Вернадским особенность культурно-духовного процесса XX века – появление группы талантливых носителей нового мышления и новых научных идей – имеет аналогию в Духовной революции I тысячелетия до н.э. Космическая эволюция, в том и другом случае, совершила на планете Земля своей «посев». «Переживаемое нами время, – писал Вернадский в 1927 году, – является удивительным временем в истории человечества. Сходного с ним приходится искать в далеких столетиях прошлого. Это время интенсивной перестройки нашего научного миросозерцания, глубокого изменения картины мира <...> Может быть, переживаемый поворот научного мышления более подобен древнему кризису духовной жизни, тому, который имел место две с половиной тысячи лет назад, в VI и ближайших столетиях до н.э., когда создавалась великая эллинская наука, расцвела техника и впервые приняла знакомые и близкие нам формы в средиземноморском культурном центре философская мысль, а в религиозных исканиях, в мистериях, творилась глубочайшая интуиция, искание смысла бытия» [120].

Ощущая нечто общее, что происходило в XX веке н.э. и в I тысячелетии до н.э., он увидел и интересные различия между ними. И это помогло ему ярче и точней определить особенности Духовной революции XX века. «Резкое отличие, – отмечал он, – научного движения XX в. от движения, создавшего эллинскую науку, ее научную организацию, заключается, во-первых, в его темпе, во-вторых, в площади, им захваченной, – оно охватило всю планету, – в глубине затронутых им изменений, в представлениях о научно-доступной реальности, наконец, в мощности изменения наукой планеты и открывшихся при этом проспектах будущего. Эти отличия так велики, что позволяют предвидеть научное движение, размаха которого в биосфере еще не было» [121].

Научная революция была лишь частью Духовной революции, которая началась в России в конце XIX – начале XX века. Эта Духовная революция, в самом широком ее понимании, формировала не только радикальные изменения в научной мысли, но и в других областях творчества. Наблюдая и исследуя научную мысль и научное мировоззрение, он понимал, что и научный взрыв, и научная революция – это только начало чего-то более грандиозного и определенного. Иногда он называл это новой эпохой, но ее особенности были неясными и туманными. «...Мы еще очень далеки, – отмечал он, – от конечного результата и едва различаем направление, по которому пошло новое научное творчество» [122]. И хотя многое еще было неясным, интуиция подсказывала ему, что все идет в направлении к новой картине Космоса и именно Космос, его процессы и его энергетика определят будущие сознание и мышление человечества. «Мы подходим к очень ответственному времени – к коренному изменению нашего научного мировоззрения, – писал он. – Это изменение по своим последствиям, вероятно, будет не меньшим, чем было в свое время создание понятия Космоса, построенного на всемирном тяготении и на бесконечности времени и пространства, Космоса, проникнутого материей и энергией.

И оно, по-видимому, дает возможность преодолеть то противоречие, которое установилось между жизнью и научным творчеством с одной стороны, и научно построенным Космосом – с другой, противоречие, проявившееся как раз в XVI-XIX вв., когда создавалось и росло ньютониановское миропонимание» [123]. Новое научное мировоззрение вызывало сопротивление традиционной науки, к которой принадлежало большинство ученых. Та борьба, которую он предсказал в 1908 году, практически началась.

«Научное мировоззрение, – утверждал справедливо Вернадский, – охвачено борьбой с противоположными новыми научными взглядами, среди которых находятся элементы будущих научных мировоззрений» [124]. Один из немногих, он уже предвидел эти «элементы будущих научных мировоззрений», которые должны были сложиться в стройную систему и определить новую теорию познания. Сам же он все чаще и чаще обращался к проблемам Космоса и его таинственным сюжетам, ибо был уверен, что только там, во взаимодействии с чем-то пока еще неведомым, можно будет получить разгадки земной жизни самой природы.

Вернадский высказал по этому поводу ряд мыслей, которые пришли ему в результате не только научных исследований, но и интуиции, которой он обладал в полной мере, и в мгновения озарений, приносивших ему неожиданную и очень нужную информацию. Эволюция направляла человека к Космосу через тех талантливых, с высоким сознанием ученых, о которых писал Вернадский как о необходимой причинной части любой перестройки научного сознания. Как мы уже знаем, Вернадский сам был таким ученым, и поэтому его размышления о человеке, планете и Космосе и их взаимодействии представляют для нас уникальную ценность. Тем более что его предположения и гипотезы со временем обрели реальное обоснование. Надо сказать, что он был первым, кто увидел, а затем описал в своей работе «Биосфера» Землю из Космоса. И это описание потом совпало с тем, что наблюдали наши космонавты с околоземной орбиты десятки лет спустя после появления работы Вернадского. Он утверждал, что из Космоса можно видеть биосферу с ее океанами, растительностью и белыми облаками. Это был блестящий пример умозрительной работы гениального ученого, вышедшего за рамки экспериментальной науки.

«Историю планеты, – отмечал он, – можно рассматривать как историю изменения материи в одном месте мирового пространства, и этот ход, без сомнения, совершается с большой правильностью» [125]. «История изменения материи». Но каковы причины этих изменений? Как действует эволюция, какие земные составляющие вовлечены в процессы изменения планетной материи? Он отвечает и на эти вопросы. Все эволюционные процессы на Земле связаны «с активностью биосферы, с космичностью ее вещества. Причины лежат вне планеты» [126].

Но какова же роль человека в процессе изменения материи планеты? Человек, утверждает Вернадский, «становится одним из мощных факторов дальнейшей эволюции природы в обитаемом им участке мироздания и притом фактором, действующим сознательно. Это налагает на него громадную ответственность, так как делает его прямым участником процессов космического масштаба и значения» [127]. Космос, с его неведомой и таинственной структурой, со множеством его небесных тел, с его энергетическими волнами и различными состояниями материи Вернадский вводит в новое мировоззрение, в новую теорию познания. Планета Земля плывет в океане Космоса, совершая предназначенный ей путь, и процессы, идущие на ней и в тех, кто на ней обитает, могут быть научно постигнуты, только если их рассматривать в единстве и целостности с космическими движениями. Нет какой-то отдельной эволюции Земли и человека, а есть общая и цельная космическая эволюция, частью которой является эволюция земная. Ему, в свете его таинственных озарений, поднимавшихся откуда-то из духовных глубин его существа, становилось ясным, что существуют какие-то таинственные и пока непознанные взаимодействия между частями, и надо поймать молниеносный и невидимый миг такого взаимодействия. И только тогда то новое, что рождали его мысли, станет на твердую научную почву. Размышляя над историей планеты, он приходит к заключению, что «геологические эры не охватывают всей истории Земли. До них существовала Земля и проходила ее история. Но эта история не может изучаться методами геологии <...>

Но какие это были условия, не похожие на нынешние? Понятие о них дает нам не геология, а космогония <...> Так как они по времени предшествуют геологическим периодам, то мы должны относить их не к геологическим периодам, а к предшествующим им космическим периодам существования Земли» [128].

Что такое космический период жизни планеты, он не разъяснял, но ограничился замечанием, что знания о космических периодах «менее достоверны, основаны на предположениях и гипотезах» [129]. Но, как бы то ни было, он был убежден, что геологический период истории планеты не был самым древним, самым первым. И отсюда вытекало еще одно важное его предположение, что генезис жизни возник в космические периоды существования Земли. «Другого времени для этого нет». Последнее подтверждалось рядом его исследований, связанных с процессами в земной природе. А если это так, то и сама жизнь, и ее происхождение имели космический характер. Явление космической жизни повлияло самым определенным образом, утверждал Вернадский, на биосферу планеты, начиная с ее геологического периода. «Мы знаем, – отмечал он, – что все процессы выветривания идут сейчас при самом энергичном и непрерывном участии жизни, переполнены биохимическими реакциями. Если бы жизни не было, они шли бы иначе <...> И мы должны признать, что процессы выветривания и тогда, как и теперь, регулировались жизнью, игравшей в них ту же самую роль, какую она играет в них в нашу эпоху» [130].

Логика научной мысли отрывала его от Земли и выводила в беспредельные просторы Космоса, заставляла его размышлять о явлении «Космос – жизнь».

«Было ли когда-нибудь и где-нибудь начало жизни и живого, или жизнь и живое такие же вечные основы Космоса, какими являются материя и энергия? – спрашивал он. – Характерны ли жизнь и живое только для одной Земли, или это есть общее проявление Космоса? Имела ли она начало на Земле, зародилась ли в ней? Или же в готовом виде проникла в нее извне из других небесных светил? <...>

Был ли когда-нибудь Космос без проявлений жизни, может ли быть безжизненный Космос? Мы знаем, – и знаем научно, – что Космос без материи и без энергии не может существовать. Но достаточно ли материи и энергии – без проявления жизни – для построения Космоса, той Вселенной, которая доступна человеческому разуму, т.е. научно построяема? Есть ли живое и жизнь частное явление в истории материи и энергии, появляющееся временами и столь же бесследно исчезающее?» [131] Вопросы, вопросы. Может ли экспериментальная наука дать на них ответы? Веря беззаветно в эту науку, он тем не менее начинал сомневаться в ней, когда своей мощной мыслью выходил в космические просторы и ставил вопросы, которые не приходили в голову его коллегам. Но мысль его неутомимо работала, открывая ему все более и более широкие горизонты неведомого. В такие моменты он становился философом и, помимо своей воли уходя от эмпирической науки, опирался на умозрительный способ познания. Временами им овладевала мысль о вечности. Вечность Космоса, вечность Вселенной, что это все значило для планеты, на которой он обитал, и что она, эта вечность, могла ему подсказать? Он не находил на планете начала жизни. Он не находил этого начала и в Космосе. Научные доказательства подобного явления полностью отсутствовали. Отсутствие тоже являлось научным фактом, на основании которого можно было ставить проблему. И он ее поставил: «...вопрос о том, является ли жизнь только земным явлением или свойственным только планетам, или же она в какой-то степени и в какой-то форме отражает явления большого масштаба, явления космических просторов, столь же глубокие и вечные, какими для нас являются атомы, энергия и материя, геометрически выявившие пространство-время» [132]. Он интуитивно склонялся к явлениям «большого масштаба космических просторов», в которых, и он предчувствовал это, лежала разгадка начала жизни. Он отверг постулат европейского мышления о начале и конце и принял за основу своих размышлений культурно-духовную традицию Востока – цикличность вечного развития Космоса и человека.

«Признавая биогенез, – писал он, – согласно научному наблюдению, за единственную форму зарождения живого, неизбежно приходится допустить, что начала жизни в том Космосе, какой мы наблюдаем, не было, поскольку не было начала этого Космоса. Жизнь вечна постольку, поскольку вечен Космос, и передавалась всегда биогенезом. То, что верно для десятков и сотен миллионов лет, протекших от архейской эры и до наших дней, верно и для всего бесчисленного хода времени космических периодов истории Земли. Верно и для всей Вселенной» [133]. Из этого следовал вывод, что «Космос и Жизнь одновозрастны» [134]. Все то, о чем размышлял и писал Вернадский, противоречило традиционной науке, ее сложившемуся мировоззрению. Понятие вечности было труднодоступным сознанию человека трехмерного плотного мира, даже если этот человек был ученым. Для глубокого осмысления этого пространственно-временного явления требовался иной, более высокий уровень сознания. Вернадский таким сознанием, несомненно, обладал. Владимир Иванович хорошо понимал, что без научного определения сознания вряд ли можно будет говорить об особенностях эволюции человека.

«Впервые в научном охвате, – писал он, – исходя из эмпирических данных, встает перед нами старая философская проблема, проблема человеческого сознания <...> Мы вступаем в область, где до сих пор царила работа философской интуиции и философского логического размышления. Перед нами как бы открывается возможность подойти научным путем к механизму этого влияния» [135]. Обращение к сознанию ставит перед ним немало трудных вопросов. Он привык работать, опираясь на твердый фундамент науки. Но у понятия сознания научного фундамента не было. В 1939 году он пишет своему другу Б.Л.Личкову: «Допускаю в Космосе существование живого вещества (может быть, “с разумом”) и полагаю, что наш человеческий разум не есть конец – (венец) – эволюционного процесса. Я не материалист и не идеалист. Думаю, что “космическая жизнь” (так понимаемая) не может дать “космического сознания”» [136]. В этом достаточно противоречивом письме он, соглашаясь с космическим разумом, почему-то отрицал «космическое сознание». Это явно противоречило его устоявшимся взглядам на живое вещество и Космос и являлось как бы алогичным выводом, не соответствующим прежним его установкам и предположениям. Г.П.Аксенов, занимающийся долгое время разработкой философских взглядов Вернадского, пишет по этому поводу: «Он (Вернадский. – Л.Ш.) показывает, что появление на Земле человека с его развитым мозгом – закономерность. Но одновременно принцип показывает перспективу: Человек Разумный Творящий – не последнее звено в цепи разумных существ, а только, в сущности, – первое. Вот какое явственное и недвусмысленное развитие и связывалось с космическим развитием. Человеческое сознание, и есть космическое сознание. Другого не обнаружено» [137]. С этим можно согласиться. Но здесь есть некоторые особенности, на которые указывает сам Вернадский. Сознание тоже подвержено эволюции или, точнее, расширению. Можно полагать в этом случае, что космическое сознание, как таковое, – это высокий уровень сознания человека. Но давайте посмотрим, как сам Вернадский определяет уровень или качество сознания.

«Мы даже не можем судить, – отмечает он, – о количестве сознания в мире, так как сам мир есть продукт нашего сознания, по аналогии мы можем сознания не видеть, как не чувствуем давления на нас атмосферы и т.п. <...> Наконец, я не понимаю жизни без сознания. Мне представляется так: есть в жизни течения регрессивные, которые тянут человека к тупой, тяжелой, чувственной, животной жизни: они накладывают свою печать на все совершающееся, и в этой же жизни является другой элемент – небольшой – зерно прогресса – силы сознания. Она тянет вверх – она является результатом огромного количества затраченной Землею работы для выработки более высоких форм» [138]. И опять крайне противоречивое высказывание. Космос снова как бы отстраняется от феномена сознания, над которым и его «более высокими формами» трудится сама Земля. Иначе говоря, высочайшие формы того, что мы называем сознанием, присущие только человеку, создаются чем-то низшим, или сознание выходит из этого низшего так же неожиданно, как Афродита из морской пены. Отвергнутое им утверждение традиционной науки, что низшее вырабатывает высшее, что низшее само собой переходит в высшее, вновь обретает над ним свою власть. Но где-то в глубине своего существа он не удовлетворяется таким положением и продолжает искать, стремясь найти смысл самого явления сознания. Он пробует то одно, то другое и, наконец, неутомимо работающая его мысль наталкивает его на путь, который кажется ему наиболее близким к разгадке сознания. «Особенно любопытно, – пишет он, – изучить тех лиц, которые делали открытия задолго до их настоящего признания наукою. Мне кажется, изучая открытия в области науки, делаемые независимо разными людьми при разной обстановке, возможно глубже проникнуть в законы развития сознания в мире» [139]. Он увязывает научные открытия с сознанием, его качеством, его уровнем. Чем выше сознание человека, тем шире его обзор Мироздания и процессов, идущих в нем. Опережение своих современников в научных открытиях – это опережение их в сознании. Значит, это так называемое «нематериальное явление», согласно мэтрам современной науки, обладает огромной силой в познании мира. И он записывает: «...есть один факт развития Земли – это усиление сознания» [140]. И снова высшее ведет низшее в космической эволюции, а не низшее обусловливает развитие высшего. Но он, видимо, еще не уверен в этом, ибо такая закономерность может перевернуть всю теорию познания, которой наука объясняет или стремится объяснить все свои открытия и все свои достижения. Ему хорошо была известна ответственность ученого за содеянное, открываемое и вводимое в научный оборот. Если настаивать на том, что уже ясно читалось между строк в его работах, то нужно проявить осторожность и крайнюю ответственность. И он до поры до времени откладывает эту проблему, еще не зная, что ему не хватит его земной жизни для ее окончательного решения.

Он возвращается к тому, в чем твердо уверен – к эволюции человека. Эволюция одарила человека разумом и сознанием, двумя мощными силами, которые вели его к вершинам восхождения. Но и здесь было много сложного и неясного. В его размышлениях все чаще и чаще появлялось слово «автотрофность». Сама же идея возникла у него в самый разгар гражданской войны. Смысл автотрофности был не нов и означал способность организмов не зависеть от других организмов в своем питании. «Зеленые автотрофные организмы, – пояснял он, – зеленые растения, образуют главную основу единого монолита жизни. Бесконечно различный мир грибов, миллионы видов животных, все человечество могут существовать только в силу биохимической работы зеленых растений. Эта работа возможна лишь благодаря врожденной способности этих организмов превращать излученную Солнцем энергию в химическую энергию. Очевидно, что жизнь не есть простое, исключительно земное явление, но, насколько принцип Реди соответствует реальности, должна рассматриваться как космическое явление в истории нашей планеты» [141]. Он был уверен, что изменение вида питания подымет человечество на более высокую эволюционную ступень и многое радикально перекроит в нем самом. В одном из своих писем из Парижа (2.11.23) он писал: «Из всего охвата фактов, точно установленных, мне кажется, вытекает, что этим будущим является автотрофность человечества – более простыми словами, независимость его существования от окружающего живого вещества – растений и животных <...> Человечество быстро идет к такой автотрофности: научным исканием оно подходит к решению задачи добычи пищи помимо живых организмов <...> Какими будут последствия для него от такого его изменения? Во что оно выродится? Может ли оно перейти в него целиком, или из него выделится новый сверхчеловек, переживущий это огромное изменение? Не присутствуем ли мы при его зарождении?» [142] Вернадский начинал разрабатывать идею автотрофности, увязывая ее с будущим человеком, с преображением этого человека. Он считал, что именно автотрофность есть основа такого преображения, но упускал из виду другие процессы, сопровождающие подобные фундаментальные явления. Он был уверен, что творение автотрофного человека – это задача науки, которой подобные изменения вполне под силу. Но по мере углубления в данную проблему он пришел к несколько другому выводу – появление автотрофного человека, получающего питание напрямую, без всяких «посредников», из солнечных лучей и космической энергетики, «было бы увенчанием долгой палеонтологической эволюции, явилось бы не действием свободной воли человека, а проявлением естественного процесса» [143]. Он справедливо полагал, что формирование в человеке способности к прямому синтезу пищи есть природно-эволюционный процесс, занимающий миллионы лет. Но он не согласен ждать столь долго и вновь обращается к науке, которая, по его мнению, могла сократить значительно этот срок. Его вера в науку всегда оставалась непоколебимой, и поэтому он невольно подменял процессы естественной эволюции научно-техническими действиями самого человека, что неизбежно могло привести к нарушению космических законов с соответствующими последствиями.

«Синтезируя пищу непосредственно от солнечной энергии, – утверждал он, – без посредников, человечество уподобится зеленым растениям. Появятся первые автотрофные животные в истории Земли, что приведет к неслыханному геологическому перевороту. К новой геологической эре в истории планеты» [144]. Вернадский придавал автотрофности человека универсальное значение, связывая это качество и с социальным устройством человечества, и с общим улучшением его жизни. «Создание нового автотрофного существа даст ему (человечеству – Л.Ш.) доселе отсутствующие возможности использования его вековых духовных стремлений; оно реально откроет перед ним пути лучшей жизни» [145]. Несмотря на противоречивость подхода к проблеме автотрофности человека, Вернадский так или иначе связывал ее с космическими процессами. Новое космическое мироощущение, еще не свойственное современной науке, пронизывало все его научное творчество и особенно новую систему познания, которая зарождалась в его трудах и мыслях. По мере развития этого нового мироощущения росло противоречие, которое нарушало баланс между двумя частями единого целого, Небом и Землей.

«С ходом научной работы, – писал он с беспокойством, – после блестящих успехов описательного естествознания в XVIII-XIX вв. проникновение точных научных методов в область наук о человеке за те же века, место, занимаемое научной картиной Космоса в добытом человеком знании, непрерывно уменьшается. По существу, картина Космоса строится только небольшой – пропорционально все меньшей и меньшей – частью ученых-исследователей. Всё большая часть упорной научной работы человечества теряет связь с научно построяемой картиной Вселенной» [146]. Этого нельзя было допустить, ибо утрата подобной связи привела бы неизбежно к обеднению самого процесса исследования, как такового, независимо от того, в какой области знания шел такой процесс. Так или иначе, его вел человек, и человек влиял своей духовно-энергетической структурой и на получение каких-либо знаний, и на их осмысливание. «В научно выраженной истине, – утверждал Владимир Иванович, – всегда есть отражение – может быть, чрезвычайно большое – духовной личности человека, его разума» [147]. Так или иначе, подобные размышления были связаны с проблемами нового мышления и новой системой познания, которые вызревали в интеллектуальном и духовном пространстве Вернадского, значительно поднимая его даже над теми немногими его коллегами, которые прикоснулись к космическому сознанию. «Его научно-философские теории, – отмечает С.Г.Семенова, – можно в определенном смысле уподобить прочному фундаменту, без которого дерзновенные идеи и проекты космистов могли бы обернуться прекрасными, но всего лишь воздушными замками» [148].

Из того, что он успел сделать, мы получаем возможность определить тот каркас новой системы познания, на котором держалось зарождавшееся новое космическое мышление. «Не в количестве изученных фактов, – утверждал он, – не в их значении является сила нашего мышления, а в том, чтобы эти факты составляли так называемое знание, т.е. являлись продуманными, ясна была нам взаимная между ними связь» [149]. Он понимал, что для науки необходимо было поле единого знания, которое, несомненно, обеспечит правильные методологические подходы к решению всех новых проблем, встающих перед ней. Сформировать такое поле, не вскрыв связь между уже известными научными фактами, было невозможно. Проявить же эту связь было делом непростым. Для этого нужна была особая точка зрения, и чем выше, тем лучше. И он вводит в систему познания одну из самых высоких точек зрения – эволюционную. Эволюция связывает Землю и Мироздание в единое целое. Сама же она представлялась Вернадскому как бесконечный процесс, не имеющий ни начала, ни конца. «Наша Земля, – писал он, – входит как составная часть в Солнечную систему. Солнечная система – вместе с миллионами таких систем входит как неразрывная часть в определенный космический остров – определенную галаксию. Связаны ли между собою другие существующие галаксии, которые мы можем наблюдать? Логических ограничений для решения этого вопроса сейчас не видно.

Человек, биосфера, земная кора, Земля, Солнечная система, ее галаксия (мировой остров Солнца) являются естественными телами, неразрывно связанными между собою. Для всех есть одно и то же пространство-время, но не решено еще, охватывает ли в этих просторах пространство-время все явления, научно доступные или нет» [150].

Мысль о том, что Космос един в своем многообразии, была одной из важнейших, которую Вернадский считал фундаментальной для новой системы познания.

«Научно понять – значит установить явление в рамки научной реальности – Космоса» [151], – утверждал он.

«Мы переживаем коренную ломку научного мировоззрения, происходящую в течение жизни ныне живых поколений, переживаем создание огромных новых областей знания, расширяющее научно охватываемый Космос конца прошлого века, и в его пространстве, и в его времени, до неузнаваемости, переживаем изменение научной методики, идущее с быстротой, какую мы напрасно стали бы искать в сохранившихся летописях и в записях мировой науки» [152]. Научная картина Космоса XX века менялась стремительно и требовала новых подходов в ее познании. Менялась и ломалась когда-то казавшаяся незыблемой геометрия Космоса. «Мы знаем, – поясняет подобное положение Вернадский, – что геометрия Евклида и Лобачевского – две из бесчисленного множества возможных. Они распадаются на три типа (Евклида, Лобачевского и Римана), и в настоящее время идет разработка общей геометрии, всех их охватывающей. Во время Лобачевского это было неизвестно, и поэтому он мог ставить вопрос о единой геометрии Космоса.

С таким же правом мы можем говорить о геометрической разнородности реальности, об одновременном проявлении Космоса в реальности, материально-энергетических, главным образом материальных, физических состояниях пространства, отмечающих разные геометрии <...> Должны наблюдаться процессы, нам пока неизвестные, перехода одного такого физического состояния пространства с одной геометрической структурой в пространство с другой» [153].

Предположение Вернадского о различных геометрических системах в Космосе связаны с существованием в Космосе пространств иных, более высоких измерений и иных состояний материи. Здесь он ведет речь об иных мирах, но как бы только подходит к этой проблеме, не обозначая ее со всеми ее особенностями. Он пишет о возможных процессах перехода пространств одного физического состояния и одной геометрической структуры в другие. Здесь мы сталкиваемся с предвидением великого ученого еще неизвестных науке процессов, идущих в пространстве космической эволюции. Осознание геометрического разнообразия Космоса не только меняло его картину, но и меняло научную методологию новой системы познания. Вернадский делает первые попытки уйти от трехмерного, плоского представления о Космосе и постигнуть его во всей глубине и многомерности. В этих своих размышлениях и предположениях он выходит за рамки традиционных научных концепций. «Но еще более резкое изменение, – отмечает он, – происходит сейчас в основной методике науки. Здесь следствия вновь открытых областей научных фактов вызвали одновременное изменение самых основ нашего научного познания, понимания окружающего, частью оставшихся нетронутыми целые тысячелетия, а частью даже совсем впервые выявившихся, совершенно неожиданно, только в наше время. Таким совершенно неожиданным и новым основным следствием новых областей научных фактов является вскрывшаяся перед нами неоднородность Космоса, реальность и ей отвечающая неоднородность нашего ее познания» [154].

Эта «неоднородность нашего познания» космической реальности хотя и отвечала самой «неоднородности Космоса», тем не менее создавала определенные противоречия между этим познанием и его реальным объектом. Самым острым противоречием, не дававшим убедительно установить определенную гармонию между познанием и его объектом и снижавшим научную степень реальности последнего, являлось отсутствие в картине Космоса явлений жизни. И «он ввел жизнь, – поясняет это обстоятельство Г.П.Аксенов, – в Космос как необходимый и закономерно существующий в нем двигатель материально-энергетического мира. Как причину Космоса» [155]. После космизации самой теории научного познания этот шаг был самым важным в ее развитии. Новая теория познания обретала качественно иной характер. «Впервые в течение трех столетий, – отмечал Вернадский, – вскрывается возможность преодолеть созданное ходом истории мысли глубочайшее противоречие между научно построенным Космосом и человеческой жизнью – между пониманием окружающего нас мира, связанным с человеческим сознанием, и его научным выражением <...> Перед нами совершается один из величайших процессов хода научного мышления, один из переломов векового человеческого сознания <...> Поднимается новая волна нового построения Вселенной. И она ставит в новые рамки длящееся века жгучее противоречие» [156]. Введение жизни в рамки Космоса и определение там ее места снимало не только «жгучее противоречие» между «научно построенным Космосом и человеческой жизнью», но и давало возможность осмыслить самую эту жизнь как космическое явление, по всем ее параметрам, начиная с проблемы происхождения этой жизни и завершая ее значением в бытии самого Космоса, как такового. Вернадский выдвигает идею, что жизнь во всех ее формах есть вечное космическое явление, не имеющее ни начала, ни конца. Высочайший уровень сознания ученого позволил ему понять такую закономерность и с этой точки зрения взглянуть по-иному на новое мировоззрение и новую теорию познания. «Идея вечности и безначальности жизни, тесно связанная с ее организованностью, есть то течение научной мысли, последовательное проявление которого открывает перед научным творчеством широчайшие горизонты» [157].

Эта идея, далее размышляет он, «получает в науке особое значение, так как наступил момент истории мысли, когда она выдвигается вперед как важная и глубокая основа слагающегося нового научного мировоззрения будущего» [158].

Вся творческая деятельность Вернадского проходила в тот период, когда из научного традиционного мировоззрения как бы выламывалось космическое мышление и формировалась новая система познания, и он сам, ясно осознавая происходящее, в значительной степени содействовал всему этому, закладывая фундаментальные основы наступающего нового мышления. Отсутствие жизни в предыдущей научной картине Космоса привело к сужению эволюционных проблем, связанных с развитием самого Космоса. «Теория эволюции видов, – отмечает он, – игравшая и играющая такую большую роль в концепциях последних 70 лет, да и во всей жизни человечества, не входит в научную картину Космоса, так как в последней нет места жизни. История теории эволюции под этим углом зрения еще не написана, но она очень любопытна и представляется нам сейчас в ином виде, чем являлась в свое время людям, участвовавшим в ее создании. Она вызвала оживление эволюционных представлений в космологических построениях, но находилась в резком противоречии с физико-химическими исканиями в биологии <...> Сейчас мы стоим на повороте. И возможно, что неосознанный ход научной работы последних десятилетий шел в направлении, разрушавшем веру в возможность сведения явлений жизни к параметрам ньютонова Космоса» [159]. «Жизнь вечна, – настойчиво разъясняет он, – постольку, поскольку вечен Космос, и передавалась всегда биогенезом» [160].

В своих работах Вернадский выдвинул еще одно важное эволюционное положение, которое, можно не сомневаться, со временем войдет в новую систему познания космического мышления. «Для нас становится ясным, – пишет он, – что жизнь есть явление космическое, а не специально земное. Мы теперь знаем, что материально Земля и другие планеты не уединены, а находятся в общении. Космическое вещество постоянно в разных формах попадает на Землю, а земное уходит в космическое пространство» [161]. Если идет материальное взаимодействие между Землей и Космосом, то происходит и энергетический обмен между тем и другим, поскольку энергия без материи не существует.

Всекосмический энергетический обмен имел и имеет решающее влияние на ход эволюционных процессов, в самом широком значении этого слова. Своими идеями и мыслями Вернадский делился с очень узким кругом своих коллег-единомышленников и близких друзей. Одним из них был П.А.Флоренский. Владимир Иванович переписывался с Флоренским даже тогда, когда тот был арестован и сослан в Соловецкий лагерь. В одном из таких писем (13.10.29) он пишет Флоренскому: «Мне кажется, что сейчас мы переживаем очень ответственный перелом в научном мировоззрении. Впервые в научное мировоззрение должно войти явление жизни, и, может быть, мы подойдем к ослаблению того противоречия, какое наблюдается между научным представлением о Космосе и философским или религиозным его постижением. Ведь сейчас все дорогое для человечества не находит в нем – научном образе Космоса – места» [162]. Вернадский не рассматривал жизнь только с точки зрения сугубо материальной, а включал в нее «все дорогое для человечества», т.е. мыслительнодуховную сторону человеческой деятельности. Явление жизни во взаимодействии с Космосом должно быть исследовано во всем ее богатстве. Он был уверен, что такой поворот не только ослабит противоречие между научным представлением о Космосе и «философским или религиозным его постижением», но и обогатит методологию космического мировоззрения, дополнив его знаниями духовного пространства человеческого творчества. В течение веков эмпирическая наука отрицала эти знания и не придавала им нужного значения. Теперь, занимаясь проблемами нового мировоззрения, Вернадский понимал, что новая система познания не может быть полноценной, если не ввести в нее знания из других областей – философии, религии, искусства. Эти знания своими корнями уходили в древнейшую часть культуры планеты – восточную. Египет, Индия, Китай, Месопотамия – оттуда в Европу пришли сокровенные знания, смысл которых не смогла за несколько веков постигнуть эмпирическая наука. Как бы ни относилась эмпирическая наука к этим знаниям, они представляли собой неоценимое богатство, добытое человечеством в течение тысячелетий, то наследие, которое было в состоянии очеловечить и одухотворить экспериментальную науку, повысить уровень ее достижений и вскрыть многие тайны Космоса, в чем крайне нуждалась современная наука, блуждавшая в космических дебрях без какого-либо методологического проводника или маяка. Все шло к синтезу – наука, философия, религия, искусство. Из соединения мысли и знаний всех этих пространств и возникнет то, что можно будет назвать новой системой познания. Как сказано у Экклезиаста – время разбрасывать камни и время собирать камни. Теперь наступило время камни собирать. XX веку и тем, кто в нем оказался, выпала уникальная возможность, единственная во всей истории человечества, собрать «камни» всех предшествующих тысячелетий. Труд огромный и сложный. «В философии – в самых противоположных ее системах – вопрос о вечности жизни ставился и ставится многократно, – отмечал Вернадский. – В целом ряде философских систем жизнь рассматривается как одно из главных всегдашних проявлений реальности.

Вопрос о жизни в Космосе должен сейчас быть поставлен и в науке. К этому приводит ряд эмпирических данных, на которых строится биогеохимия, ряд фактов, которые как будто указывают на принадлежность жизни к таким же общим проявлениям реальности, как материя, энергия, пространство, время: в таком случае науки биологические, наряду с физическими и химическими, попадут в группу наук об общих явлениях реальности» [163].

И еще: «В истории научной работы за последние три столетия значение философского анализа научных понятий сказывается на каждом шагу» [164]. Таким образом, необходимость введения философской составляющей в общую систему познания для Вернадского было несомненным. Умозрительный способ познания, который применялся в большинстве случаев в философии, не раз приносил плодотворные результаты для самой науки. «До сих пор человек, – справедливо утверждал он, – мог разрешать противоречие между своим сознанием мира и его научной картиной, только обращаясь к философии или к религии. В течение ряда столетий человек, не мирящийся с тем, что и он сам и все живое – и все сознание, вся мысль и разум – все, для него самое высокое, ни в каких формах не отражается в научной картине Космоса, мог вносить поправку в даваемое наукой построение Космоса только из других областей духовной жизни человечества – из философии, из религии и отчасти художественного творчества. Оставаясь на почве чисто научного мировоззрения, он должен был мириться с чуждой жизни картиной Космоса и считать ошибкой и иллюзией то значение, которое он неизменно в жизни придавал разуму, сознанию и всему живому, часть которого он сам составляет» [165]. Это противоречие между научной картиной Космоса и жизнью, в самом широком смысле этого слова, крайне обострилось к XX веку на фоне Духовной революции, что привело к ряду кризисных явлений и, прежде всего, в самой науке. Вернадский поставил различные способы познания – научный, философский, религиозный, художественный – в один ряд, не выделяя из него науку, что вызвало, как он писал, раздражение его ученых коллег.

«Религиозная и философская мысль, – писал Вернадский, – давала живому совсем другое положение в мироздании, и философские искания непрерывно росли за эти три столетия – и как росли – в направлении, противоположном научной картине мира, а в религиозных построениях непрерывно отпадали и отходили те их стороны, которые входили в столкновения с научным мышлением. И одновременно и в философии, и в религиозном творчестве, и в бытии человечества росло осознание явлений жизни, их огромного значения в Космосе.

Незаметно для современников ход истории научной мысли – на фоне этой окружающей духовной жизни человечества – все более и более подтачивал веру в возможность введения явлений жизни в научную картину мироздания без коренного ее изменения. Больше того. Разрушение этой картины – в этом его направлении – стихийно подготовлялось новым явлением: ростом и структурой самой научной организации человечества» [166]. Именно те способы познания, которые возникли в духовном пространстве человеческого творчества, обеспечивали вхождение в Космос жизни вместе с ее духовной структурой, что неизбежно привело бы к созданию полноценной новой системы познания и приблизило бы научную картину Космоса к реальности самого Космоса. В этом отношении позиция Вернадского была близка к концепции русских философов Серебряного века. Последние, несомненно, были важнейшими участниками Духовной революции, которая уже набирала силу в начале XX века. В статье «Черты мировоззрения кн. С.Н.Трубецкого», написанной им в 1908 году, Владимир Иванович проявил себя в философии не меньше, чем сам С.Н.Трубецкой, один из крупнейших ее представителей. По своей интеллектуальной и духовной направленности Сергей Николаевич принадлежал к той же группе талантливых личностей, которых, как и Вернадского, эволюция призвала к творению нового космического мышления. В его философской концепции, как и у Вернадского, сочетались наука, философия, искусство и религиозное сознание.

Личность Трубецкого как философа и ученого глубоко импонировала Вернадскому и в чисто человеческом плане. «Он (С.Н.Трубецкой. – Л.Ш.), – писал Владимир Иванович, – всегда оставался самим собой, всюду проявлял себя всего. Будучи мистиком, он в философии оказался критическим идеалистом, в науке – строгим и точным исследователем, в общественной жизни – сознательным деятелем. Философским мышлением и научной работой он заменил ненужные ему символические формы мистических настроений. В гармонии их – в своей личности – он мог убедиться, что несогласимые противоречия между этими сторонами человеческого существа рождаются лишь при подавлении какой-нибудь одной его стороной других ее проявлений. Благодаря этому мы наблюдаем в его жизни, в философском мышлении живой пример глубокой гармонии обычно разделенных проявлений духовной жизни человека – мистических элементов веры, философского мышления и научной мысли. Его личность всюду вносила необходимый корректив и создавала своеобразную гармонию. Ее создание, его философская система, является одной из наиболее оригинальных и глубоких проявлений свободного личного творчества. Этим она получает чрезвычайно целостное выражение <...> Тесно слившись с русской действительностью и отражая в философской системе свою личность, Трубецкой был одним из первых оригинальных, чисто русских философов.

Он являлся, благодаря этому, новой, глубоко своеобразной фигурой в истории русского культурного общества, ибо самостоятельная систематическая философская мысль есть явление новое, только что нарождающееся в истории русской культуры <...> Глубоко любящий Россию, переживающий все ее горе и все ее радости, он был русским всем своим существом, и это неизбежно отражалось на характере его философского и научного творчества. Поэтому вся жизнь кн. С.Н.Трубецкого, русского ученого и русского философа, – являлась сама по себе глубоким культурным делом, делом общественным. Она не может и не должна быть забыта русским обществом. Ее след прочно и непреодолимо заложен в самой русской культуре и будет жить и развиваться вместе с ней» [167]. Столь вдохновенно и точно о Трубецком мог написать только человек, очень близкий ему по своим духовным и интеллектуальным качествам, каковым и являлся автор этих проникновенных строк. Трубецкой нес в себе тот же эволюционный синтез познания, что и Вернадский. И это создало возможность полного взаимопонимания между ними. Стараясь осмыслить мистицизм князя Трубецкого, так ярко прошедшего по его философским работам, Вернадский дает научное, и никакое иное, определение этому неясному (полагаю, и до сих пор) явлению в духовном пространстве человека. «Мистика является одной из самых глубоких сторон человеческой жизни, – справедливо утверждает он. – Если мы всмотримся в жизнь мистиков, мы увидим, что они жертвуют для мистических настроений всем. И в то же время, если мы проследим историю мистики, мы видим, как легко мистический порыв человеческой души, выразившийся в глубокой идее, в великом построении или в красивой интуиции, покрывается наростом пустых слов, бессодержательных символизаций, мелких желаний и грубых предрассудков, если только мистика всецело и без сопротивления охватывает человека. Как только мистическое настроение начинает охватывать широкие слои, как только начинает непрерывно и доминирующе длиться года, – оно обволакивается образами и созданиями, по существу, ему чуждыми, но которыми человек пытается дать сколько-нибудь понятное, земное выражение неуловимому и невыражаемому словами или образами мистическому настроению. За этими печальными созданиями неудачных стремлений теряется глубокое содержание мистического настроения и мистического миропонимания. История мистики, главным образом, вращается в этой грубой коре – коре разбитых стремлений, совершенно обволакивающей внутреннее содержание мистических настроений. Эти грубые символы и странные образы дают почву той игре в мистицизм и мистическое настроение, выражение которой мы видим в современной литературе – русской и западноевропейской. Для того чтобы дойти до мистики, надо прорвать этот туман мистических наваждений, надо подняться выше всей этой сложной, временами грубой, иногда изящной и красивой символики. Надо понять ее смысл и не даться в руки ее засасывающему и опьяняющему влиянию. Трубецкой стоял выше этой символики. Он переживал слияние с Сущим, он исходил из мистического миропонимания. На нем строилось его религиозное чувство. Но не подчинял ему и его образам своей личности. Личность его оставалась свободной, она получала лишь опору в мистицизме и в чувстве бесконечного и в слиянии с ним находила поразительную силу для своего проявления жизни. Благодаря целостности его личности, все другие ее стороны получали на этом общем фоне необычное в нашей окружающей жизни выражение. Они ею не заменялись и не погашались» [168].

Вернадский дал поразительное по своей глубине описание, связанное с мистическим настроением и мистическим состоянием внутреннего мира человека. Подобное описание мог дать человек, знакомый с мистическим опытом и глубоко осмысливший его. Он убедительно показал, что мистика существует как вполне реальное явление, несущее в себе один из самых сложных способов познания. Однако наряду с познанием, в мистике существует «туман мистических наваждений», который на определенном уровне плотной материи скрывает мистическую реальность. Вернадский рекомендует подняться над этим туманом и пройти в пространство реальности. Такой подъем совершается лишь с помощью расширения человеческого сознания. Чем выше точка зрения сознания человека, тем шире горизонты реальности знаний, поддающихся осмыслению и объяснению. В истории человеческого знания есть немало моментов, когда какое-либо мистическое, неясное явление прояснялось, становилось видимым благодаря высокому уровню сознания личности. При этом и сама наука получала возможность объяснить его. В то же время Вернадский обращает наше внимание на то, что, являясь одним из способов познания, мистика при неправильном ее использовании человеком или обществом может принести скорее вред, нежели пользу. Человек, мало подготовленный к такому способу познания, и даже целые сообщества могут заблудиться в «тумане мистических наваждений» и не получить искомого или желаемого результата. Это обстоятельство может привести на опасный путь.

Четкое представление о мистике, как определенном способе познания и связи человека с Высшим, дало возможность Вернадскому разобраться и в других способах познания, которые он рассматривал как составляющие в великом синтезе творения новой космической системы познания, и выявить их взаимодействие с научным знанием.

В своей работе над космическим мировоззрением и новой системой познания он обратился к культуре Востока, где так называемый вненаучный способ познания проявил себя ярко и интересно. Восток и Запад Вернадский рассматривал в качестве двух дополняющих друг друга начал планетной жизни. Он считал Запад и Восток двумя полюсами исторического мира, которые неразрывно связаны друг с другом культурным и экономическим обменом. «...Три столетия до Р.Х. и первые столетия после начала нашей эры, – отмечал он, – обмен Востока и Запада был глубок и непрерывен, равный которому мы наблюдаем в несравнимо большем масштабе только в последние 50 лет» [169]. Известно, что именно в России в конце XIX – начале XX века возник среди творческой интеллигенции неожиданный интерес к культуре Востока и, в первую очередь, Индии. Эта волна захватила и ученых, в том числе и Вернадского. Интерес к Востоку был одной из особенностей российской Духовной революции.

«Удивительным человеком был Вернадский, – писал один из индийских ученых Л.Г.Рамайя. – Поражало его всеохватывающее знание. Я был обрадован, и мое уважение к нему возросло, когда я увидел, насколько глубоко и серьезно он знает философию Индии. Мировоззрение моей страны оказало на Вернадского определенное влияние, было полезно для его научных представлений, и это для меня было радостным открытием» [170]. Влияние индийской философии и ее мировоззренческих традиций на Вернадского было не только «определенным», но и весьма значительным. Философия и религия Индии наводили его на размышления, связанные с новым космическим мировоззрением, с построением новой системы познания. В его дневнике за 1923 год мы находим такие слова: «Невозможность основываться на единой культуре христианства и в Евр[опе] теперь ясна. Китай, Индия глубоко охватывают человечество. Искусство, поэзия, философия» [171]. В августе 1936 года он писал И.М.Гревсу, своему старому товарищу по Братству: «Через Гёте я пришел к Р.Роллану... На днях закончил чтение его книжки о Рамакришне, которая мне дала так много, как давно ни одна книга. Заставила глубоко думать и вызвала порыв писать по вечным вопросам бытия. Не философский, не религиозный порыв – но форму научной исповеди <...> Во всяком случае, он дал мне понять, что мы живем в эпоху, когда современниками являются великие индусы – равных среди европейцев как личностей я не знаю: Рамакришна, Ганди, Вивекананда!» [172] Его поразил масштаб их мышления, корнями уходящий в философскую традицию Индии, основные концепции которой находили отзвук в его научных размышлениях. Он пришел к заключению, что такие философские системы, как Адвайта-Веданта и работы современного философа Ауробиндо Гхоша могут дать немало для нового мышления, складывающегося на основе новой картины Космоса. Он видел новые пути синтеза мысли, в которой сольются духовность Востока и интеллект Запада и придадут новой системе познания всеохватывающий характер. «Я являюсь, – писал Вернадский секретарю Индийского общества биохимии, – старым поклонником Индийского мира и его большого выдвижения, и я думаю, что вступление индийских мыслителей и ученых в научную работу человечества, которая идет в последние десятилетия, расширяет ограниченное мышление Запада (и Востока), обогащая достижения европейско-азиатской жизни» [173]. В подобных мыслях его укрепляла связь с крупнейшими русскими востоковедами, такими, как индологи Ф.И.Щербатской и С.Ф.Ольденбург, китаист В.М.Алексеев, арабист И.Ю.Крачковский. Со Щербатским у него завязалась регулярная переписка, в которой ставились и решались научно-философские вопросы. Щербатской был крупнейшим буддологом, с мировым именем. Несколько сохранившихся писем Щербатского Вернадскому свидетельствуют о конкретном содержании вопросов, которые ставил Вернадский перед востоковедом. «То, что Вам нужно, – пишет Щербатской, – т.е. “биохимическая энергия”, вероятно, соответствовала бы индийскому понятию о карме; это всеобщая пружина бытия» [174]. Положения индийской философии о карме, о безначальности и вечности жизни, о великой цельности Мироздания, о космических одухотворенных силах, заключенных в нем, и о многих других концепциях привлекли пристальное внимание Вернадского. Он в них находил ответы на свои сложные вопросы и понимал, что многое из того, что еще с древности существовало в духовном пространстве Индии, теперь, с новыми открытиями эмпирической науки, не кажется ни фантастическим, ни безнадежно устаревшим. Он ощутил во всем этом прошлом человеческой мысли будущее научного мировоззрения и будущее новой системы познания. «...Новые области естествознания, – писал Вернадский, – к которым принадлежит биогеохимия, в области философии Востока встречают более важные и интересные для себя наведения, чем в философии Запада» [175].

Он штудировал Упанишады, Веданту, современных мыслителей Индии и все более убеждался, что он имеет дело не только с какими-то, может быть, случайными проявлениями духовной культуры, а с целым явлением долговременного действия и мирового значения, приближенным к истине больше, чем какая-либо иная система мысли. «В истории философской мысли мы находим уже за много столетий до нашей эры интуиции и построения, которые могут быть связаны с научными эмпирическими выводами, если мы перенесем эти дошедшие до нас мысли-интуиции – в область реальных научных фактов нашего времени. Корни их теряются в прошлом. Некоторые из философских исканий Индии много столетий назад – философии упанишад – могут быть так толкуемы, если их перенести в область науки XX столетия [176]» [177].

«Особый интерес сейчас для философской мысли нашего философского центра (европейского. – Л.Ш.), – писал он в связи с этим, – являет индийская философская мысль, полная глубины, оригинальности и разнообразия, полная жизни, самостоятельно и критически подходящая ко всем проблемам, волнующим сейчас человечество. Она сейчас глубоко и самостоятельно охватывает одновременно и философскую и научную мысль в ее целом – и философскую мысль Запада и Китая, с одной стороны, и научные достижения нашего времени – с другой. В этом отношении в ней совершается работа на более широкой базе, чем в европейско-американской философии» [178]. И еще: «Мне кажется, для новых областей науки – и в частности для наук о природе – представляют сейчас больший интерес философские концепции Индии. Они после многовекового застоя только начинают возрождаться под влиянием расцвета мирового научного знания и охвата и духовной жизни этой части человечества, сумевшей сохранить поколениями тысячелетние достижения философского творчества предков. Но значение этих более широких и, может быть, глубоких, мне кажется, философских концепций Индии для науки выразится в будущем» [179].

В конечном счете, высоко оценивая философскую мысль Индии и с точки зрения духовной, и для будущего развития науки, Вернадский смело вводит ее в новое космическое мышление, считая ее одной из важнейших частей последнего. Именно в ней он столкнулся с идеей безначалия и вечности Космоса и жизни. И понял, что данная идея не противоречит современной науке. «В области индийских, в частности буддийских, построений религиозного осознания мира, – отмечает он, – мы не имеем вопроса о начале мира. Для людей, сросшихся с этой духовной атмосферой, вопрос о начале мира или жизни не будет казаться неизбежным. Извечное существование живого будет для них более понятным, чем его появление во времени» [180].

В работах Вернадского мы отмечаем мысль о том, что буддизм, как философия, в силу своей специфики, наиболее отвечает исканиям современной научной мысли. В него перешли концепции из более ранних философских систем Индии и получили в нем свое дальнейшее развитие. Вернадский ценил буддизм за ясность и самостоятельность мысли, за объемный и многогранный охват явлений Мироздания, подобного которому в современной европейской философии не существовало. Духовный опыт буддийских мыслителей и, прежде всего, самого Гаутамы был близок к тому, что он ощущал и переживал в Крыму во время гражданской войны. «Мне хочется сделать несколько сторонних замечаний, как ученому, – писал он в своем крымском дневнике. – Путь фантазии (как и сна) капризен, и уловить все причины возникновения тех или иных идей, проявляющихся при этом, так же трудно, как уловить их в сложных событиях жизни. Однако они все-таки, вероятно, есть или, по крайней мере, мы можем найти их, подойдя к этим явлениям с точки зрения ученого. И взять для этого некоторые вехи. В начале болезни Нина читала мне “Свет Азии” Арнольда, который мог дать направление моим мечтам» [181]. Одной из важнейших концепций эволюционной теории буддизма было учение о реинкарнации, или метемпсихозе. Учение о вечности человеческой жизни в ее духовно-энергетическом воплощении пришло в буддизм из индуистской философии. В 1934 году он записал: «Метемпсихоз... Личность сохраняется... Думаю, что живое отличается от мертвого другим состоянием пространства. Это все доступно научному исканию» [182]. Мало понятная европейцу идея перевоплощений, исключавшая конец жизни человека, полностью захватила его. Он понимал, что подобное явление есть основа космической эволюции человечества.

«Найдены, – пишет Вернадский, – бесчисленные в разных формах религиозно-философские решения, которые на деле связаны с представлением о бессмертии личности, в той или иной форме в прямом смысле этого слова, или в будущем ее воскресении в новых условиях, где не будет зла, страданий и бедствий, или где они будут распределены справедливо. Наиболее глубоким является представление о метемпсихозе, решающее вопрос не с точки зрения человека, но с точки зрения всего живого вещества. Оно до сих пор еще, возникши несколько тысячелетий тому назад, живо и ярко для многих сотен миллионов людей. И ни в чем, может быть, не противоречит современным научным представлениям. Ход научной мысли нигде с выводами из этого представления не сталкивается» [183]. Вернадский обладал удивительной способностью: входя в научную мысль, он отбрасывал все научные предрассудки (если они вообще у него были) и стремился к чистому интеллектуальному «эксперименту», который давал ему возможность честного и научно проверенного вывода или заключения. Метемпсихозом можно было объяснить проблему, которую Вернадский ставил не однажды в своих научных работах – одновременное появление в определенные моменты истории человечества групп талантливых творцов, взгляды и открытия которых меняли традиционно устоявшуюся научную картину Мироздания или важнейших процессов в нем.

«Жизнь человека, – отмечал он в своем дневнике (29.08.28), – со стороны может и должна представляться – в нашем современном ее научном понимании – как бы аналогичной жизни другого организма. Даже учитывая исключительное планетное значение человеческой мысли и сознания, как это вскрывает нам геохимия, такое решение мировой загадки оставляет чувство неудовлетворенности. Из всех решений, может быть, наиболее глубокое решение метемпсихоза в ее буддийском решении – с боготворчеством путем постепенного возвышения поколений – отдельных из них личностей – к сверхчеловеческому состоянию. Но это состояние, очевидно, и намечается с ходом планетного времени» [184]. Здесь мы видим развитие Вернадским идеи метемпсихоза до ее непосредственного смысла – эволюционного продвижения человека до «сверхчеловеческого состояния», или же к более высокому эволюционному уровню. За несколько лет до смерти (в 1942 году) Вернадский записал в своем дневнике: «В общем, я все время неуклонно работаю. Готовлюсь к уходу из жизни. Никакого страха. Распадение на атомы и молекулы. Если что может оставаться – то переходит в другое живое, какие-нибудь не единичные формы «переселения душ», но в распадение на атомы (и даже протоны). Вера Вивекананды неопровержима в современном состоянии науки. Атомно живой индивид – и я в том числе – особое я» [185]. Он обычно пропускал свои научные идеи через себя, как бы переживал их, идея метемпсихоза в таком процессе имела для него особое значение...

«Под влиянием современной науки, – отмечал Вернадский, – новых областей знания в первую голову, началось, может быть, в связи с этой неожиданной ее (философии Востока. – Л.Ш.) близостью к новым научным концепциям, после многовекового перерыва, возрождение философской работы в Индии на почве древней философии и мировой современной науки. Она оживает и возрождается – находится на подъеме, когда философия Запада творчески еще на ущербе» [186]. Придавая философии в целом важнейшую роль в развитии науки, как таковой, Вернадский посвятил ряд работ значению этой области знания в формирующейся системе нового познания. Он проанализировал концептуальную для этой системы проблему – соотношение различных способов познания, включая научный.

«Некоторые части, – утверждал он, – даже современного научного мировоззрения были достигнуты не путем научного искания или научной мысли – они вошли в науку извне: из религиозных идей, из философии, из общественной жизни, из искусства. Таково происхождение даже основных, наиболее характерных, черт точного знания, тех, которые временами считаются наиболее ярким его условием. Так, столь общее и древнее стремление научного миросозерцания выразить все в числах, искание кругом простых числовых отношений проникло в науку из самого древнего искусства – из музыки» [187].

Исследования Вернадского в истории науки привели к определенному выводу – чисто научного миросозерцания не существует. Оно значительно разбавлено знаниями из области духовной. Подобный вывод мог сделать человек очень высокого сознания. Поэтому не удивительно, что его коллеги не только критиковали сказанное и написанное им, но просто не понимали, о чем идет речь. «Именно, некоторые его противники, – писал в 1903 году один из крупных русских философов Л.М.Лопатин, – странным образом утверждали, что он говорит о совершенно несуществующей вещи. Глубоко возмущаясь его мнением, что в научном мировоззрении далеко не все обладает одинаковой научной достоверностью, они упорно настаивали, что научного мировоззрения, отличного от самой науки, не существует вовсе и что рассуждать о нем – значит сражаться с химерами и выдумками» [188].

Он не только утверждал, что так называемые метанаучные способы познания играют значительную роль в научном мировоззрении, но и занимался проблемой взаимодействия различных способов познания между собой. В статье «Научная революция и философия» Вернадский изложил свои основные мысли по этому поводу. «Это великое движение (научная революция. – Л.Ш.), – писал он, – идущее в настоящее время в области научного мышления, не могло остаться без влияния на другие стороны человеческого сознания. Ибо и философская мысль, и религиозное творчество, общественная жизнь и создание искусства теснейшими и неразрывными узами связаны с научным мировоззрением. Вглядываясь и вдумываясь в ту сложную мозаику, какую представляет научное мировоззрение нашего времени, трудно решить, что из него должно быть поставлено в счет чуждым научной мысли областям человеческой личности и что является чистым плодом научного мышления.

Особенно близки и тесны области философского мышления и научной мысли. Их взаимное влияние является одной из любопытнейших страниц истории человеческого сознания. Наука в развитии философии может служить элементом прогресса и пробуждения, но она может тормозить философскую мысль, вызывать в ней застой и разложение. С одной стороны, она дает новый материал для философской мысли, будит эту мысль, расширяет ее горизонты. Достаточно вспомнить, какое огромное влияние оказала на всю философскую мысль научная работа великого века человеческого мышления – XVII столетия. Непрерывно с тех пор новый материал научной работы обрабатывался философской мыслью и в этом философски обработанном виде, в свою очередь, вторгается и строит части – очень значительные – так называемого научного мировоззрения. Но на философскую мысль оказывают влияние не только новые научные факты, открытия или концепции. Может быть, еще большее влияние создается общей тенденцией научного творчества, теми отдельными целями, какие ставят в данный момент себе научная мысль и научные искания и которые часто далеко отстоят и отличаются от научного точного знания. Это влияние тенденций и общего направления научной мысли на философское мышление совершенно понятно, ибо философия ставит себе задачи, далеко выходящие за пределы точного знания. Она должна иметь дело не только и не столько с реальным материалом научного знания, как с возможным и вероятным материалом, ибо только при этом условии она будет в значительной степени свободна от подчинения временному состоянию науки – может идти дальше и предугадывать ход дальнейшего развития мысли. Только при этом условии возможна теория познания» [189]. Настаивая на необходимости введения в формирующуюся систему познания наряду с наукой и иных способов познания – таких, как философия, религиозный опыт, искусство, Вернадский признал за этими явлениями человеческой культуры познавательную силу, уходящую своими корнями в древние слои пространства знания и познания. Ценность знаний, принесенных этими способами познания, для него не оставляла сомнений.

«Если мы хотим понять рост и развитие науки, – писал он еще в 1902 году, – мы неизбежно должны принять во внимание и все эти другие проявления духовной жизни человечества. Уничтожение или прекращение одной какой-либо деятельности человеческого сознания сказывается угнетающим образом на другой. Прекращение деятельности человека в области ли искусства, религии, философии или общественной жизни не может не отразиться болезненным, может быть, подавляющим образом на науке. В общем мы не знаем науки, а следовательно, и научного миросознания, вне одновременного существования других сфер человеческой деятельности; и поскольку мы можем судить из наблюдения над развитием и ростом науки, все эти стороны человеческой души необходимы для ее развития, являются той питательной средой, откуда она черпает жизненные силы, той атмосферой, в которой идет научная деятельность.

В настоящее время, в эпоху исключительного расцвета научного мышления, эта тесная и глубокая связь науки с другими течениями духовной жизни человечества нередко забывается; приходится слышать о противоречии между научным и религиозным, между научным и философским и даже между научным и эстетическим мировоззрениями. Среди течений научного мировоззрения существуют направления, которые предполагают, что научное мировоззрение может заменить собою мировоззрение религиозное или философское; иногда приходится слышать, что роль философского мировоззрения и даже созидательная и живительная роль философии для человечества кончена и в будущем должна быть заменена наукой» [190].

Когда-то наука отделилась от своих истоков – художественного вдохновения, религиозного опыта, философии. Но ей не удалось полностью разорвать нити, соединяющие ее с вненаучными способами познания, которые сформировались тысячелетия назад в духовном пространстве человеческого творчества. «Научное мировоззрение, – писал Вернадский, – развивается в тесном общении и широком взаимодействии с другими сторонами духовной жизни человечества. Отделение научного мировоззрения и науки от одновременно или ранее происходившей деятельности человека в области религии, философии, общественной жизни или искусства невозможно. Все эти проявления человеческой жизни тесно сплетены между собою и могут быть разделены только в воображении» [191]. И еще: «При изучении истории науки легко убедиться, что источники наиболее важных сторон научного мировоззрения возникли вне области научного мышления, проникли в него извне, как вошло в науку извне всеохватывающее ее представление о мировой гармонии, стремление к числу. Так, столь обычные и более частные, конкретные черты нашего научного мышления, как атомы, влияние отдельных явлений, материя, наследственность, энергия, эфир, элементы, инерция, бесконечность миров и т.п., вошли в мировоззрение (научное. – Л.Ш.) из других областей человеческого духа; они зародились и развивались под влиянием идей и представлений, чуждых научной мысли» [192].

Эти представления возникли, как отмечает далее Вернадский, «в среде религиозных сект, главным образом магических и еретических, и в среде мистических философских учений, которые издревле привыкли допускать эманации, инфлюэнции, всякого рода бестелесные влияния в окружающем нас мире» [193].

Некоторые «нематериальные» качества, присущие человеку вообще, особенности его энергетики, специфика его духовного внутреннего мира – все это влияло и на научные исследования и нередко приводило к плодотворному результату. Вернадский ссылается в этом отношении на пример с Майклом Фарадеем, одним из успешных ученых мира, который таким вненаучным способом сделал ряд открытий, подтвержденных впоследствии эмпирической наукой. Фарадей был религиозен и обладал пророческим даром. Он «нередко, – отмечает Вернадский, – находил законности и видел взаимные соотношения там, где никто до него их не признавал и не мог их видеть, исходя из обычных научных представлений» [194]. Обладая сам высокоразвитой интуицией, Вернадский ценил этот способ познания в науке. Его собственное определение интуиции представляет интерес не только для духовного пространства знания, но и для самой науки. «Интуиция – углубленное, словесно не выражаемое переживание, в этом последнем случае связанное с научно проверяемым представлением о реальности, несравненно больше общее всем идущим по этому пути, чем религиозная вера или разумное (хотя бы с мистическим подтекстом) представление о мире» [195], – записал он в своем дневнике (14.12.38). Даже строго эмпирическая наука, для которой главным критерием был результат «чистого» эксперимента, не могла ни в своем мировоззрении, ни в своем познании избежать вненаучных методов, связанных с особенностями и способностями самого человека, работающего в пространстве этой науки.

«Интуиция, вдохновение, – приходит он к заключению, – основа величайших научных открытий, в дальнейшем опирающихся и идущих строго логическим путем, – не вызываются ни научной, ни логической мыслью, не связаны со словом и с понятием в своем генезисе. В этом основном явлении и в истории научной мысли мы входим в область явлений, еще наукой не захваченную, но мы не только не можем не считаться с ней, мы должны усилить к ней наше научное внимание. Сейчас это область философских построений, кое-что выяснивших, но в общем область этих явлений находится в хаотическом состоянии. Наиболее глубоко и интересно она охватывается философией индусов, как древних ее исканий, так и нам современных. Здесь есть попытки углубления в эту область, едва наукой затронутую. Как глубоко она может вести человеческую мысль, ее направлять, мы научно не знаем. Мы видим только, что огромная область явлений, имеющих свой научно закономерный, теснейшим образом связанный с социальным строем, а в конечном итоге со строением биосферы – и еще более ноосферы – мир художественных построений, не сводимых в некоторых частях своих, например в музыке или зодчестве, сколько-нибудь значительно к словесным представлениям, – оказывает огромное влияние на научный анализ реальности. Управление этим, мало отражающимся в логике аппаратом познания для научного понимания реальности есть дело будущего» [196].

И та и другая область познания в своих постижениях открывает истину, только наука это делает экспериментальным путем, а не-наука, или, точнее, метанаука по большей части использует интуицию. Истина, добытая в пространстве интуитивного творчества, отмечает Вернадский, «может быть узнана только тогда, когда научно будет вновь доказана. Эта творческая интуиция иногда намного предшествует научному ее пониманию, и в этих областях человеческого творчества таятся неясные современникам научные истины будущего. Но точно разобраться в них без науки, не сведя их к научному аппарату, мы не можем» [197]. Этот странный процесс, о котором пишет Вернадский, «перевода» метанаучного знания в научное в современной нам системе познания можно рассматривать с двух сторон: в нем содержится значительный элемент, ускоряющий развитие науки, но и в то же время его и замедляющий. В самом процессе скрыта одна противоречивая особенность – элемент ускоряющий находится в пространстве духовного творчества, элемент замедляющий существует в поле самой науки, обусловленный позицией ее носителей. И пока такой процесс может быть разделен на «с одной стороны» и «с другой стороны», время, потраченное на «перевод», будет всегда играть в развитии самой науки тормозящую роль. И, само собой, напрашивается вывод – необходимо синтезировать оба познавательных подхода и привести их в соответствие, которое бы не требовало длительного «перевода», необходимость которого даже сейчас не всегда очевидна. «Перевод» одного знания в другое может состояться при условии трансформации того и другого познавательного пространства. «По-видимому, – отмечает Вернадский, – вопрос души начинает все больше и больше входить в науку. Это и должно быть, так как понятия материи, энергии потеряли прежние формы. Энтелехия, кванты, проблемы относительности и т.п. заполняют сейчас содержание мысли. Невольно человек [научно] приходит к формам, исторически сложившимся в человечестве путем философского, художественного, религиозного творчества» [198].

Метанаучный способ познания в XX веке, в пространстве которого шла научная революция, все глубже и глубже проникал в науку, помогая ей решать сложнейшие задачи, которые перед ней ставили новые открытия, новое научное мировоззрение. «Этот способ (интуитивный. – Л.Ш.) исканий и открытий, – утверждал он, – нашел себе широкое приложение, между прочим, в физике атома – области научного знания, всецело лежащей в микроскопическом разрезе мира. Понятия величины h, фотона, кванта являются ярким примером этой новой, вероятно, огромного могущества силы научного проникновения и расширения научной методики. Создаются новые научные дисциплины, как новая механика, и растут новые отделы математики, из них исходящие» [199]. Интуитивный метод познания в науке Вернадский назвал огромной силой «научного проникновения и расширения научной методики». Для его коллег это утверждение было неожиданностью, для него самого – уже проверенным способом познания. И он размышляет не только об интуиции, но и о других явлениях внутреннего мира человека, таких, как вдохновение, озарение, мистическое постижение. В конечном счете, они все были связаны со знанием, как таковым, и необходимостью познать это знание. Он пришел к выводу, что именно поэтическое вдохновение стояло у истоков религии, философии, в том числе и науки, в ее изначальной стадии. И он написал: «Религиозные ведущие идеи, по-видимому, на многие столетия, если не тысячелетия, предшествовали философским интуициям и обобщениям» [200]. Он все глубже и глубже вникал в этот таинственный мир изначального познания, открывшийся ему и в себе самом, и в строках священных писаний, и в древних, чудом дошедших до нашего времени источниках. Его собственное «научное проникновение» в этот мир началось в конце XIX века и продолжалось всю его жизнь. «Пессимистические, оптимистические, скептические, безразличные и т.п. системы, – писал он в 1902 году, – одновременно развиваются в человеческой мысли и являются результатом одного и того же стремления понять бесконечное. Такой индивидуальный оттенок философских систем еще более усиливается благодаря мистическому настроению их созидателей, благодаря созданию концепции и исходных путей мысли под влиянием экстаза, под влиянием величайшего возбуждения всей человеческой личности. В этом заключается проявление творчества человеческой души. В истории развития человечества значение мистического настроения – вдохновения – никогда не может быть оценено слишком высоко. В той или иной форме оно проникает всю душевную жизнь человека, является основным элементом жизни. Коли бы мы когда-нибудь смогли логически разобрать художественные вдохновения гения, или конструктивное созерцание и мистические экстазы религиозных и философских строителей, или творческую интуицию ученого, мы, вероятно, смогли бы – как хотел Лаплас – выразить весь мир в одной математической формуле. Но эти области никогда не могли поддаться логическому выражению, войти целиком в рамки научного исследования, как никогда человек не мог быть заменен простым автоматом» [201].

Несмотря на то, что наука в своем познании, вольно или невольно, использует «проявление творчества человеческой души» или способы познания, существующие в духовном пространстве человека, тем не менее противоречия между научным и вненаучным способами познания растут, и в силу этого, как отмечает Вернадский, «в научной организации человечества нет необходимой устойчивости, и результат научной работы все более и более расходится с ее содержанием в сознании все растущего числа научных работников» [202]. И это расхождение свидетельствует о том, что синтез между наукой и метанаукой в конце концов приведет к преодолению кризисных явлений в новой системе познания и созданию необходимых для науки условий «перевода». Но для этого в сознании самого ученого должна укорениться мысль о равноценности научных и вненаучных способов познания. Эта мысль была присуща, прежде всего, самому Вернадскому, занимавшемуся больше, чем кто-либо другой, проблемами новой системы познания. «Отец мой, – писала (29.04.77) Н.В.Вернадская-Толль, – никогда не упрощал мир, и в его миросозерцании философия, и религия, и искусство были равноценны как источники познания. В этом смысле образ отца всегда будет превратно истолкован и неверен. Но это не страшно» [203].

Исходя из всей сложившейся в науке ситуации, Вернадский сделал вывод, который, несомненно, будет иметь интересную перспективу в будущем. «Методика научной работы, – писал он в своей концептуальной работе “Научная мысль как планетное явление”, – <...> не является частью логики, а тем [более] – теории познания. В последнее время в этой области совершается какое-то крупное изменение, вероятно, величайшего значения. Создается новая своеобразная методика проникновения в неизвестное, которая оправдывается успехом, но которую образно (моделью) мы не можем себе представить. Это как бы выраженное в виде “символа”, создаваемого интуицией, т.е. бессознательным для исследователя охватом бесчисленного множества фактов, новое понятие, отвечающее реальности. Логически ясно понять эти символы мы пока не можем, но приложить к ним математический анализ и открывать этим путем новые явления или создавать им теоретические обобщения, проверяемые во всех логических выводах фактами, точно учитывая их мерой и числом, мы можем» [204]. Эта новая научная методика, можно полагать, пользовалась результатами творчества души, не связанными с логической работой интеллекта. Этот новый метод исследования как бы являлся новым источником гносеологической информации, пропускаемой через внутренний мир самого исследователя. Сами ее достижения и открытия, совершенные ею, ставили перед наукой нравственные проблемы, которых раньше она не касалась. Проблема нравственности самого ученого теперь была связана с судьбой человека – на уровне «быть или не быть». «Мы подходим, – писал Вернадский еще в 1921 году, когда на полях России шли последние бои гражданской войны, – к великому перевороту в жизни человечества, с которым не могут сравняться все им раньше пережитые. Недалеко время, когда человек получит в свои руки атомную энергию, такой источник силы, который дает ему возможность строить свою жизнь, как он захочет <...> Сумеет ли человек воспользоваться этой силой, направить ее на добро, а не на самоуничтожение? <...> Ученые не должны закрывать глаза на возможные последствия их научной работы, научного прогресса. Они должны себя чувствовать ответственными за последствия их открытий. Они должны связать свою работу с лучшей организацией всего человечества» [205].

Тогда, казалось, в самое неподходящее время он интуитивно почувствовал ту страшную опасность, которая исходила от поразительных достижений и удивительных открытий науки. Может быть, больше, чем кто-либо другой, он понимал, что уровень открываемых сил Мироздания не соответствует нравственному уровню работающих с этими силами. Это расхождение было самым для него как ученого угрожающим. Он тогда, в те далекие и беспокойные годы прозревал, чем это может завершиться. Трудно сказать, предвидел ли он или нет, что блестящие достижения науки XX века обернутся для человечества оружием массового уничтожения, что невежественное использование этих открытий приведет к экологической катастрофе в планетарном масштабе. Тогда он только осознавал, что ответственность ученого за свои деяния и наличие необходимого для него нравственного уровня становятся, возможно, самой главной проблемой для науки. Он не мог себе представить науку и теорию ее познания в будущем без решения этой проблемы. Новое космическое мировоззрение требовало иной нравственной атмосферы в науке и решения иных задач, стоявших перед ней. Нравственность, нравственность и еще раз нравственность – вот что теперь поддержит науку, вот что даст ей возможность, наряду с необходимыми структурными изменениями, стать чем-то совсем другим, чем она являлась теперь.

Главным предметом его научных исследований было живое вещество, может быть, самая хрупкая материя Земли. Теперь сама же наука ставила ее под угрозу. Атомная энергия, которая надвигалась на планету, могла быть неверно использована. Думать так у него были основания. Новая мощная энергия могла облегчить существование живого вещества и могла стереть его с лица Земли.

Его «параллельная жизнь» была наполнена именно исследованиями живого вещества. Независимо от того, где он работал: в России ли, в Америке или Англии, живое вещество становилось его судьбой, миссией, возникшей из таинственных глубин «той жизни». Какие-то силы направляли его именно на этот путь, где лежала разгадка тайны жизни как космического явления. Наука только приступала к этой проблеме, которая уже была хорошо известна в духовном пространстве творчества человека. «...Вдумываясь и вглядываясь в историю науки, мы видим, что стремление к разрешению этого вопроса (загадки жизни. – Л.Ш.) проникает научную мысль с самого дальнего известного нам ее проявления. Но она не смогла найти путей для его разрешения. Когда человек науки, в других случаях шедший особым, своим путем, давал решение этой загадки, он неизбежно сходил на путь чуждого ему религиозного, художественного или философского творчества. Ответы давал ученый, а не наука. Наука же в этом вопросе была и до сих пор находится еще в стадии искания путей к разрешению этой вечной загадки. В то же время, когда религия, философия, художественное творчество ищут решения загадки, наука еще ищет путей для этого решения» [206].

Загадка жизни и проблемы, связанные с ней, долгое время были приоритетом того духовного поля, где господствовал вненаучный способ познания, опередивший в своих исканиях, как обычно, науку. Вернадский был уверен, что наука в состоянии подтвердить экспериментально те знания, которые несли в себе иные способы познания. Умозрительная философия Востока была одним из богатейших источников, принесших немало идей, касавшихся жизни в Космосе и на Земле. Его исследования в области живого вещества проводились в пространстве синтеза научных и вненаучных способов познания и принесли удивительные результаты, имевшие мировоззренческое значение для нового космического мышления. Работая над проблемой живого вещества, Вернадский много и плодотворно размышлял над движениями своего внутреннего мира, откуда шла информация интуитивных озарений и вдохновений.

В марте 1920 года, еще находясь под впечатлением прожитой им «параллельной жизни», он записал в своем дневнике: «Я ясно стал сознавать, что мне суждено сказать человечеству новое о том учении о живом веществе, которое я создаю, и что это есть мое призвание, моя обязанность, наложенная на меня, которую я должен проводить в жизнь – как пророк, чувствующий внутри себя голос, призывающий его к деятельности» [207]. Он назвал свои исследования живого вещества учением. И это учение будет самым главным в его жизни. Он понимал, что чисто научных учений в истории науки не существует. Конечно, можно произвольно назвать какой-то итоговый труд учением, но это не будет учением в том высоком смысле, который он вкладывал в это определение. Это слово залетело к нему из другого, «параллельного мира», откуда доносился голос, который он сравнивал с голосом, несшим великому философу Сократу важные идеи и мысли. Вряд ли можно считать, что голос был выдумкой одного и другого. В истории человечества мы знаем немало таких голосов, исходивших из духовного поля внутреннего мира человека. Вернадский оказался в самом высоком пространстве метанаучного познания, которое у него было неразрывно связано с научным. Его «параллельная жизнь» содержала идею необходимости объединения того и другого, и он, Вернадский, крупнейший русский ученый, внял ей. При этом он остро ощущал свое одиночество и страдал от того, что его идеи не воспринимаются ни его коллегами, ни просто образованными людьми. «Начинает сказываться вхождение моих идей, – писал он, – которые еще не разделяются, и в то же время чувствуется их возможное (а мне кажется, неизбежное) будущее? Ведь по существу я чувствую их значение и то, что я совершенно неожиданно подошел к очень большому и крупному, к новому взгляду на живое. Помню, не раз в молодости думал – какова природа тех ученых, которые представляются потом нам гениями, создают важное новое, раздвигают горизонты знаний, делают великие открытия. И я находил, что у меня для этого нет данных. И вдруг на старости лет с 1917 года я пошел по этому пути. В сущности, давно шел – и в минералогическом творчестве, и в геохимии. И перед началом революции мне безудержно захотелось зафиксировать свои идеи – о значении жизни в механизме Земли. Как будто какой-то “демон”, как у Сократа» [208]. В мае 1923 года он сделал дневниковую запись: «Для меня в общем остался весь прежний культ служения науке и творческому исканию, ясное мистическое чувство мира усилилось чувством живого. Осталось прежнее уважение к человеческой личности. Сейчас бы я не смотрел, как раньше: бессмертие личного духа, но без единого Бога» [209].

Вернадский дает нам возможность видеть весь процесс сотворения важнейшего учения XX века в пространстве двух соединившихся в этой личности способов познания. Принцип дополнительности, сформулированный позже Нильсом Бором на основе китайской философии, нашел здесь свое ярчайшее выражение. Сам процесс слияния различных способов познания в одном человеке не был столь простым и однозначным, как это можно себе представить. Противоречивое отношение к вненаучным способам познания, сложившееся в пространстве науки, давало себя знать. «Чистый» интеллект, вознесенный наукой на высокий пьедестал, не хотел соглашаться с наступающими изменениями и не желал многое принимать.

«Перед всем живым веществом мелким кажется весь ход истории. И странно, я через самый грубый на первый раз материализм мог бы подойти этим путем к странным и очень далеким от материализма философским выводам. Их вводить не хочу, но их возможности указываю. Едва ли возможно целиком жизнь свести на физико-химическое. Но это не будет и утешением, ибо в общую схему мироздания она все же войдет. А не этого хочет мятущийся ум» [210]. И все-таки ему удалось укротить этот «мятущийся ум» и достигнуть необходимой в этом случае гармонии между научным и вненаучным способом мышления.

Давая общую оценку сделанному, он писал: «...в моей работе над живым веществом я создал новое учение и <...> оно представляет другую сторону, другой аспект эволюционного учения» [211].

Вернадский ввел в него ряд новых методологических положений, которые и дали возможность понять некоторые важнейшие эволюционные процессы, идущие в Космосе и связанные с самим живым веществом. Само учение о живом веществе есть научно-философское творение гениального ученого, значение которого до сих пор не осознано и не оценено по достоинству на его Родине.

Долгое время в науке существовала традиция включать косное и живое вещество в биосфере Земли в общий эволюционный процесс, не делая между ними особой разницы, относя то и другое к единой материи. Вернадский разделил их и указал на те различия, которые между ними существовали.

«Между живыми и косными естественными телами биосферы, – писал он, – нет переходов – граница между ними на всем протяжении геологической истории резкая и ясная. материально-энергетически, в своей геометрии, живое естественное тело, живой организм, отличен от естественного тела косного. вещество биосферы состоит из двух состояний, материально и энергетически различных – живого и косного.

Живое вещество, хотя в биосфере материально ничтожно, энергетически оно выступает в ней на первое место» [212].

К этому еще можно добавить и различие во времени-пространстве. Геометрия косного не похожа на живое. Время в том и другом пространстве течет по-разному. Живое вещество живет и функционирует в историческом времени, косное – в геологическом. Мир живого вещества меняется, мир косного на протяжении миллионов лет остается одним и тем же. «Живой мир биосферы палеозоя и живой мир биосферы нашего времени резко различны, мир косной материи – один и тот же» [213], – отмечает Вернадский. Отличия живого от косного в материи, энергии и, наконец, в новой составляющей живого вещества – пространстве-времени – привело к следующим выводам, имеющим мировоззренческое значение.

1. «Допустимость представлений о разных одновременно существующих в биосфере состояниях пространства-времени. Ее геометрическая неоднородность. Время должно изучаться в ней так же, как материя и энергия. Рабочая гипотеза об особом геометрическом состоянии живого вещества биосферы, отвечающем одной из Римановских геометрий (нелинейной. – Л.Ш.)» [214].

2. В силу качественного отличия параметров живого вещества от косного и особенностей самого живого вещества эволюция биосферы идет через это живое вещество. Здесь Вернадский вновь возвращается к наблюдаемой им закономерности – высшее ведет низшее – высшие формы живого вещества влияют на эволюционное продвижение биосферы, инициируя при этом необходимые изменения в ее пространстве. Живое вещество, пишет Г.П.Аксенов, один из лучших биографов Вернадского, «увлекает в своей жизнедеятельности все остальное, косное вещество планеты, ибо опережает его по своей энергетической насыщенности, сложности строения и состава, по изумляющей нас динамичности <...> Учение о живом веществе с новой стороны представляет нам материю, энергию и самое пространство-время» [215]. «Эволюция биосферы связана с усилением эволюционного процесса живого вещества» [216], – утверждает Вернадский.

3. Живое вещество земной биосферы не произошло из косной материи, как утверждалось ранее. «Различие между живыми и косными природными телами так велико <...> что переход одних в другие в земных процессах никогда и нигде не наблюдается; нигде и никогда мы с ним в научной работе не встречаемся. Как мы увидим, он глубже нам известных физико-химических явлений. Связанная с этим разнородность строения биосферы, резкое различие ее вещества и ее энергетики в форме живых и косных естественных тел есть основное ее проявление» [217]. Единственная связь между косным и живым веществом, обнаруженная Вернадским, была материально-энергетическая связь, «непрерывно идущая во время дыхания, питания, размножения живого вещества, основная для его существования: миграция атомов – химических элементов – из косных тел биосферы в живые естественные тела и обратно – биогенная миграция атомов» [218]. Иными словами, все время идет материально-энергетический обмен между двумя структурами биосферы, ее косной субстанцией и ее живым веществом. Итак, косное не порождает живое. А дальше что? А дальше принцип Франческо Реди, флорентийского академика, врача и натуралиста, жившего в XVII веке, человека известного, широко образованного, знавшего хорошо философию Востока и, возможно, почерпнувшего из нее этот мудрый принцип. Он объявил в 1668 году: все живое зарождается только биогенезом. «...Все живое происходит от живого – omne vivum ex vivo» [219]. Человечеству понадобилось около трех столетий, чтобы убедиться в справедливости этого принципа, а потом, наверное, понадобится еще столько же. «Принцип Реди – все живое из живого – есть первое научное достижение, которое позволяет нам научно подойти к загадке жизни» [220]. Вернадский вполне сознательно, проверив этот принцип научно, ввел его в свое учение, как единственно необходимый для него, чтобы вопрос «а что дальше?» не остался без ответа. Он считал год 1668-й – великим годом не только в истории науки, но и истории человечества. «...Научная мысль в нашем XX веке приходит к выводу, – пишет он, – что не только в настоящих геологических условиях, но на протяжении всех геологических веков на нашей Земле существовала жизнь, одинаковым образом отражавшаяся на химических процессах земной коры. И нигде здесь мы не видели признака археогенеза или гетерогенеза. Наоборот, все указывает нам на то, что во все это время – десятки и сотни миллионов лет – принцип Реди не нарушался; живое происходило всегда из живого <...> Живое вещество XX века составляет единое во времени явление с живым веществом – организмами, морфологически нам неизвестными, архейской эры» [221].

Живое происходит из живого. Ну, а где искать то первое живое, от которого произошло все остальное? И закономерен ли такой вопрос вообще? Жизнь на Земле, утверждает Вернадский, существовала на протяжении всех геологических веков нашей Земли. И момента ее самозарождения не найдено. Но то, что биосфера имела всегда в своей основе живое вещество – для Вернадского было научным фактом. «Говоря о появлении на нашей планете жизни, мы в действительности говорим только об образовании на ней биосферы» [222]. Или еще: «Условия, определяющие первое появление жизни на Земле, те же, которые определяют создание или начало биосферы на нашей планете» [223]. Но этот научный факт, сам по себе, не мог объяснить многого. Необходим был к осмыслению этого факта иной подход. И он его нашел – жизнь есть космическое явление, и она вечна, как и сам Космос. У нее нет ни начала, ни конца в космической беспредельности, где идут бесконечные эволюционные процессы. Он был уверен, что, не взяв явления Космоса за концептуальную основу объяснения жизни, ее загадки никогда не разрешить. Точка решения находилась в Космосе.

«Одним из частных вопросов общей загадки жизни, – писал он, – и является для науки тот вопрос, на который я хочу обратить сегодня ваше внимание. Вечна ли жизнь в Космосе, или она имела начало, в частности, видим ли мы где-нибудь в истории нашей планеты, Земли, указания на зарождение в ней жизни, ее возникновение из других форм проявления в ней Космоса? Таких форм мы научно принимаем пока две – материю и энергию. В философии, религии, художественном творчестве к ним прибавляется и третье начало – духовное начало в той или иной форме его проявления» [224]. Он не отверг это «третье начало», но и не стал его разрабатывать, ибо понимал, что наука, отрицавшая это начало в течение предыдущих веков, еще не готова была заняться такой проблемой. Последние ее открытия, возможно, и приближали ее к исследованию этого нематериального духовного начала, но пока, как считала традиционная наука, оснований для таких исследований не было. Он же только своей ссылкой на это «третье начало» соединил Космос с Землей самой надежной связью – духом, одной из отличительных особенностей человека – Homo sapiens, выше которого не было на Земле, и вместе с двумя другими началами утвердил его космичность. Вся жизнь теперь, во всем разнообразии ее форм и энергетических уровней, представлялась «вечным явлением космоса» [225]. Это положение стало главной концепцией его работы над живым веществом. В связи с этим Вернадский писал: «Признавая биогенез, согласно научному наблюдению, за единственную форму зарождения живого, неизбежно приходится допустить, что начала жизни в том Космосе, какой мы наблюдаем, не было, поскольку не было начала этого Космоса. Жизнь вечна постольку, поскольку вечен Космос, и передавалась всегда биогенезом. То, что верно для десятков и сотен миллионов лет, протекших от архейской эры и до наших дней, верно и для всего бесчисленного хода времени космических периодов истории Земли. Верно и для всей Вселенной» [226]. Таким образом, сама жизнь показала ему дорогу в Космос. Ее загадка была там, где плыли бесчисленные светила и спирали туманностей принизывали беспредельное пространство. Он ввел жизнь, в самом широком смысле этого слова, в научную картину Космоса, и последняя изменилась, как по мановению волшебной палочки. Из безжизненного и холодного пространства науки XVIII века Космос превратился в сверкающий мир таинственной жизни, в которой соединились все три начала – материя, энергия, дух. В ходе исследований проблем живого вещества он выявил в биосфере неизвестные доселе химические процессы и стал основателем новой науки, которая называлась биогеохимия.

В ноябре 1932 года он прочитал доклад на сессии Академии наук, в котором подвел итоги своих исследований. «Биогеохимия, – объяснял он, – научно вводит в этот закономерный стройный мир атомов, в геометрию Космоса, явления жизни как неразрывную часть единого закономерного целого. Связывая жизнь с атомами, биогеохимия логически неизбежно вводит явления жизни в круг тех проблем, которые выявляются структурой, организацией самих атомов, состоящих из более мелких закономерных единиц, охватывающих весь научно построенный мир. Мне кажется, что благодаря этому философское и научное знание биогеохимии очень велико, так как до сих пор в картине научно построенного Космоса жизнь исчезала или играла ничтожную роль. Она не была связана с Космосом как необходимое закономерное звено.

Это методологическое значение вхождения явлений жизни в атомную научную картину Космоса прежде всего сказывается в том, что отметает одно из тех представлений, которые играли огромную роль в точном знании, представление о механизме Вселенной дает опору другому представлению – представлению об организованности вселенной, о ее порядке, причем для понимания и работы над такой организованностью мы можем научно выдвинуть и научно использовать одно из ее проявлений, лежащее в основе учения о жизни, – понятие о живом организме.

Считаю нужным отметить, что, отбрасывая представление о механизме в структуре Космоса и вводя представление о его организованности, я предрешаю, считаю для научной работы нашего века удобным учитывать, что научная картина мира не может быть сведена всецело к движению, даже в своем материальном выражении. Еще недавно такое сведение являлось идеалом научной работы.

С этой точки зрения включение явлений жизни – через биогеохимию – в научную картину атомного строения Космоса приобретает значение и интерес не только для ученого, но и для философа, и для всякого образованного человека. Оно может развернуться в большую научную дисциплину» [227].

По всем данным этот доклад должен считаться историческим не только в пространстве науки, но и в более широком поле культуры человечества. Вернадский изменил своими исследованиями не только научную картину Космоса, но и ввел в новую теорию познания, в ее методологию, Космос в качестве главного гносеологического компонента. Новое научное мировоззрение получило мощнейший импульс для дальнейшего своего развития. То, что на глазах участников заседания совершался переворот в научном мировоззрении, уважаемые участники заседания не поняли или не захотели понять. Поняли, возможно, единицы, но они держались осторожно, осознавая, что идеология уже давно начала «съедать» фундаментальную науку. Он вновь остался в одиночестве. И в этом одиночестве мужественно продолжал свой космический путь, такой неясный и непонятный для его ученых коллег. «Ясно, – настаивал он, – что жизнь неотделима от Космоса, и ее изучение должно отразиться – может быть, очень сильно – на его научном облике» [228]. И далее: «...жизнь есть не мелкое земное, но есть космическое проявление. В этой области можно отметить ряд проявлений жизни, заслуживающих сейчас внимания, причем часть их носит планетный характер, связана с Землей, часть же явно выходит за пределы планетного бытия, указывает на более общее положение жизни в Космосе» [229].

Выводы и идеи Вернадского, в связи с космичностью живого вещества и жизни, соответствовали той новой физике, которая начинала формироваться в результате последних открытий в ней. Идея космичности жизни открывала большие перспективы перед биологией и даже целым рядом гуманитарных наук. Она в значительной мере меняла и устаревшие подходы в науках о человеке и ставила совсем по-другому проблему его эволюции. Введение в науку парадигмы Космоса многое в ней меняло и не только в ней самой, но и в научном мировоззрении. «Мы подходим, – писал Вернадский, – к очень ответственному времени – к коренному изменению нашего научного мировоззрения» [230]. Оно переходило в космическое мировоззрение, в космическое мышление, и он, Вернадский, своими работами ускорял этот довольно сложный и нелегкий переход. Живое вещество было той субстанцией, через которую космическая энергия Солнца передавалась в кору планеты Земля и ее глубинные слои. Если бы живое вещество отсутствовало на планете, то ее энергетика, а возможно, и особенности ее эволюции были бы совсем другими.

Эта космическая энергия, по его убеждению, еще более, чем само живое вещество, воздействовала на биосферу и более кардинально изменяла ее. Биосфера, утверждал он, «единственная оболочка планеты, куда проникает заметным образом космическая энергия, ее еще более живого вещества изменяющая. Главным ее источником является Солнце. Его энергия – тепловая, световая и химическая – наряду с энергией химических элементов есть первоисточник создания живого вещества.

Живое вещество проникает всю биосферу и ее в значительной степени создает. Оно аккумулирует энергию биосферы, главным образом тепловую и химическую энергию солнечных лучей, в химическую энергию земных атомов. Возможно, что известную роль играет радиоактивная энергия» [231].

В 1930 году он публикует одну из концептуальных своих работ – «Изучение явления жизни и новая физика», где ставит проблему человека как космического организма, обладающего разумом, который отличает его от всего живого вещества биосферы планеты. В силу этого разума и наличия в человеке сознания он, этот человек, занимает в иерархии живого вещества высокое положение. «Человеческий разум, – утверждает он, – и организованная им деятельность человека – меняет ход природных процессов в такой же степени, как меняют их другие известные нам проявления энергии, но меняет по-новому» [232].

И в живом веществе, и в проблемах самого человека Вернадский обращает внимание, в первую очередь, на энергетические процессы, ибо все они, так или иначе, были связаны с космической энергией, прежде всего Солнца. Его очень занимала энергетическая сторона во взаимодействии Космоса и земного живого вещества. Он считал, что эта сторона крайне важна в новом, космическом мировоззрении, ибо энергетические процессы в Космосе и в живом веществе Земли занимают значительное, а возможно, и основное место. Оброненное им однажды определение «энергетическое мировоззрение» теперь получало свое космическое подтверждение. Энергия живого вещества вела себя совсем по-другому. «В результате жизни, – писал он, – происходит не уменьшение свободной энергии в космической среде, а ее увеличение. В этом отношении жизнь действует обратно правилу энтропии» [233].

Если энергия живого вещества ведет себя по-иному, нежели энергия всего остального, то энергия человека, как такового, обретает ряд качеств, отличающих его от общей массы живого вещества. Энергообмен человека с живым веществом Земли и Космосом намного интенсивней, чем у любых других форм живого вещества. В наступающий период существования живого вещества, по убеждению Вернадского, происходят энергетические изменения по всем его уровням и формам, однако у человека этот процесс наиболее заметен и таит в себе самые неожиданные проявления. Эволюционный период жизни человечества, который наступал на Земле, он назвал «энергетической эпохой», который знаменовал собой радикальные изменения в энергетике самого человека. Новая форма биогеохимической энергии, присущей человеку, была «связана, – как отмечает Вернадский, – с психической деятельностью организмов, с развитием мозга в высших проявлениях жизни <...> Его проявление в пределах человека вырабатывалось, по-видимому, в течение сотен миллионов лет, но оно смогло выразиться в виде геологической силы только в наше время, когда Homo sapiens охватил своею жизнью и культурной работой всю биосферу» [234]. Открытие новой формы биогеохимической энергии в человеке было важным этапом в развитии нового научного мировоззрения и требовало осмысления принципиальных ее особенностей. Непосредственная связь этой энергии с космической вносила радикальные изменения в характер самой жизни, уже не подвергая сомнению ее космичность. Эту энергию можно было бы назвать психической энергией, поскольку она была связана с психической деятельностью организма, с развитием в нем важнейших энергетических органов, таких, например, как мозг.

Связь вновь открытой формы энергии с культурой как бы объединяла воедино естественные и творческие процессы самого человека, придавая им ту космичность, которая была присуща живому веществу, в самом широком смысле этого слова.

«В пределах живого вещества в последнее десятитысячелетие, – отмечал Вернадский, – вновь создается и быстро растет в своем значении новая форма этой энергии (биогеохимической. – Л.Ш.), еще большая по своей интенсивности и сложности. Эта новая форма энергии, связанная с жизнедеятельностью человеческих обществ, рода Homo и близких к нему, сохраняя в себе проявление обычной биогеохимической энергии, вызывает в то же самое время нового рода миграции химических элементов, по разнообразию и мощности далеко оставляющие за собой обычную биогеохимическую энергию живого вещества планеты.

Эта новая форма биогеохимической энергии, которую можно назвать энергией человеческой культуры или культурной биохимической энергией, является той формой биогеохимической энергии, которая создает в настоящее время ноосферу» [235]. Если живое вещество создало биосферу планеты Земля, то мы являемся свидетелями и участниками творения нового типа земной сферы – сферы разума. И ее творцом является человек, обладатель новой энергии, связанный энергетическими нитями с Космосом и его творчеством. Ноосфера является следующей ступенью эволюции человечества, в котором участвует разум человека. Мысль Вернадского предвещала фундаментальные эволюционные изменения и новые возможности для человека. «с появлением на нашей планете одаренного разумом живого существа планета переходит в новую стадию своей истории. Биосфера переходит в ноосферу. Больше того, мы, видимо, выходим за пределы планеты, так как все указывает, что действие – геохимическое – разума, жизни цивилизованного человечества не остановится размерами планеты» [236]. Каким образом это произойдет, сказать было трудно. Но идеи Вернадского о новой энергии, о новой сфере Земли, о выходе научного мышления за традиционные рамки, а самого человека за пределы планеты, на которой он обитает, включение в теорию познания, наряду с наукой, способов познания из духовного пространства человеческого творчества и многое другое – все это настораживало носителей традиционной науки, ущемляло их самолюбие и подрывало основы их научных, привычных концепций. Идеи Вернадского меняли теорию эволюции, которая установилась еще в XIX веке. Странный одиночка, у которого и последователей было – раз, два и обчелся, посмел поднять на все это руку. Он объявил, что эволюция присуща только живому веществу и что это вещество космично. Он стал исчислять человеческую историю в связи со всем этим «десятками, пожалуй, сотнями мильонов лет» [237].

Для того чтобы понять или осознать идеи Вернадского, необходимо было выйти из рамок старого мировоззрения и принять то новое, что уже формировалось в пространстве науки на основе ее последних достижений и открытий. Нужно было менять устаревшие взгляды на материю, энергию, пространство-время и вводить в научную картину мироздания те явления, которые долгое время ей были чужды – дух, человеческое сознание и многое другое, не воспринимаемое до этого времени наукой. На Вернадского многие смотрели как на отщепенца и, поощряемые командой Деборина, обвиняли его в том, в чем он не был виноват. Главный труд его жизни – «Живое вещество» – был снят с издания в 1930 году. Его попытка опубликовать эту книгу через пять лет также потерпела неудачу. Идеологический заслон был непробиваем, а его враги беспощадны. В 1940 году он назвал эту работу «Биогеохимические очерки» и вынул оттуда статью «Начало и вечность жизни». Только таким образом, и то с большим трудом книгу удалось опубликовать. Термин «живое вещество» остался, но «не нес теперь фундаментальной космологической нагрузки» [238]. Однако в своем предисловии к «Очеркам» он указал, что все они проникнуты «одной определенной идеей – идеей жизни как космической силы...» [239] «Научная общественность» приняла книгу более чем холодно. На нее не поступило ни отзывов, ни рецензий. Излюбленный метод – замалчивание – был пущен в ход в полную силу.

Несмотря на публикацию, а может быть, именно поэтому, с планов его лаборатории была снята тема живого вещества. Многие сотрудники, которые занимались этой проблемой, были уволены или арестованы.

Даже сейчас, несмотря на все изменения, которые произошли в России, эта тема «недиссертабельна». Причина объясняется просто и лукаво. Сама проблема находится на стыке наук и не может быть защищена ввиду отсутствия соответствующего ученого совета.

Вернадский писал: «В моих хлопотах в связи с изучением живого вещества я ясно увидел, как трудно проводить новое и сделать ясным другим то, что мне ясно. Но тем более это нужно делать, и мое убеждение в значении моей работы и мысли только укрепилось» [240]. Несмотря на равнодушие, непонимание, а временами и враждебность официальной науки, он продолжал работать, стараясь не обращать ни на что внимания. Это давалось ему с трудом. И только полная убежденность в значении того, что он делал для человечества и для нового научного мировоззрения, придавала ему силы и уверенность. После «Живого вещества» он стал работать над книгой «Научная мысль как планетное явление», в которой изложил свои идеи о ноосфере. Она не будет опубликована при его жизни. Первое издание книги состоится только в 1977 году.

Он сделал доклад о ноосфере в Обществе испытателей природы. Там тоже не поняли, что такое ноосфера. История с живым веществом продолжалась. Рецензии и статьи в 80-90-х годах прошлого века, носившие благожелательный характер, были наполнены самыми странными утверждениями. В одной из статей мы читаем: «...эволюционный процесс индивидуального совершенствования практически закончился уже десятки тысяч лет тому назад. Ему (разуму. – Л.Ш.) придется создавать новые принципы этики и морали...» [241]. Подобные заявления свидетельствуют о том, что те, кто пытался дать оценку трудам Вернадского, не обладал ни широтой кругозора, ни культурной подготовкой, которые были у автора. У некоторых современных ученых, работающих сейчас совсем в другой обстановке и мыслящих самостоятельно, идеи Вернадского возбуждают вопросы и предположения. «А как управляется человечество? – пишет доктор технических наук А.Л.Васильев. – Кто им руководит: Бог, Аллах, Будда, Высший Разум, пришельцы-инопланетяне, поставившие когда-то на планете Земля космический эксперимент и наблюдающие за его ходом, Глобальный Предиктор? Ведь кто-то же должен вырабатывать законы, заповеди, стандарты поведения человечества и обеспечивать их выполнение.

Можно предположить, что в начальной стадии своего существования человек “вписывался” в Природу и обеспечивалась саморегуляция (гомеостаз) между человечеством и остальными составляющими живого вещества: действовал хорошо отлаженный механизм Природы. Вопрос: “Как это было организовано?” – не снимается» [242]. Несмотря на некоторую наивность в постановке вопроса, он задевает глубинные проблемы космической эволюции человечества. Устаревшее научное мировоззрение могло ответить на этот вопрос просто: человек – «венец природы» – не нуждается в высшем руководстве и способен со всеми проблемами справиться сам. Нет ничего на Земле превыше Homo sapiens. Космическое мировоззрение, одним из основателей которого был Вернадский, таким прямолинейным и «плоским» ответом довольствоваться не могло. Новая научная картина Космоса содержала в себе иной ответ, вмещавший в себя всю сложность космических процессов и новое в них положение живого вещества и самого человека.

Впервые (после Э.Леруа и П.Тейяра де Шардена) Вернадский употребил слово ноосфера в 1936 году. Он понимал это слово не только как сфера разума, но и включал в нее сознание. В конце XIX века в одном из писем к жене он написал: «Есть один факт развития Земли – это усиление сознания» [243]. Эта мысль не покидала его и во время работы над проблемой ноосферы. Он не занимался специально вопросом сознания, но считал необходимым включить его в круг научных исследований. Сознание и разум были теми явлениями, которые отличали человека от остального живого вещества и ставили этого человека на высокую ступень планетной иерархии. Его эволюционной задачей являлось творение высшей сферы – ноосферы на Земле.

«...Создание ноосферы из биосферы есть природное явление, – писал Вернадский, – более глубокое и мощное в своей основе, чем человеческая история. Оно требует проявления человечества как единого целого. Это его неизбежная предпосылка» [244]. Переход из биосферы в ноосферу является качественным изменением в эволюции Земли. В этом процессе действует эволюционная закономерность, описанная Вернадским – высшее в эволюции ведет низшее. На этой закономерности и работает природный процесс перехода биосферы в ноосферу. Сам человек был уже подготовлен к такому эволюционному действию миллионами лет своей известной и неизвестной нам истории. В его руках находился «инструмент», усиливающий и ускоряющий подобный процесс. Таким «инструментом» Вернадский считал научную мысль.

«На наших глазах биосфера резко меняется, – отмечал он. – И едва ли может быть сомнение [в том], что проявляющаяся этим путем ее перестройка научной мыслью через организованный человеческий труд не есть случайное явление, зависящее от воли человека, но есть стихийный природный процесс, корни которого лежат глубоко и подготовлялись эволюционным процессом, длительность которого исчисляется сотнями миллионов лет»3. Таким образом, научная мысль и человеческий труд есть условие перехода биосферы в ноосферу. Беря в расчет высказанные Вернадским мысли и идеи, можно сказать, что земной этот переход есть определенная ступень в космической эволюции, как таковой. Ибо материально-энергетические процессы, идущие в биосфере, в живом веществе, всегда связаны с Космосом, в том числе и сам человек. Грядущая ноосфера будет иметь эти космические связи в более ярко выраженной форме и содержании. Что же касается сроков этого процесса, то Вернадский определяет их следующим образом: «Можно считать, что в пределах 5-7 тысяч лет, все увеличиваясь в темпах, идет непрерывное создание ноосферы и прочно – в основном без движения назад, но с остановками, все уменьшающимися в длительности, – идет рост культурной биогеохимической энергии человечества» [245]. Дальнейшие сроки могут определяться теми условиями, которые необходимы для функционирования самой ноосферы. Одним из важнейших условий, по определению Вернадского, должна быть свобода мысли. Без свободы мысль теряет возможность творчества или ограничивается в творчестве жесткими рамками различных установлений и традиций. Мысль, как таковая, в науке не изучалась. Необходимость эта возникла только в XX веке, но не у всех. Вернадский немало размышлял о сути мысли, но размышления эти приносили ему больше вопросов, нежели каких-либо нужных выводов. «Мысль, – записал он в дневнике в январе 1936 года, – сознание из энергии и нематериальна. Но проявляется в материальной энергетической среде в пространстве-времени. Можно построить аналогию: материальные колебания – звуковые, ультразвуковые в разных средах разные. Максимальные скорости передачи разные. Энергетические передачи – максимальная скорость – скорость света. Передача мыслей – скорость больше скорости света.

В первом случае – материальные среды.

Во втором – эфир.

В третьем – сверхэфир» [246].

Но определение, данное им мысли, его не удовлетворяло. «Сознание из энергии и нематериально». Он снова вышел за рамки науки и вновь обратился к духовному знанию. Но то, что он там нашел, требовало научного объяснения. У него его не было, хотя он понимал, что такое объяснение не исключено. Во всяком случае, проявление мысли научно можно зафиксировать. Прошло несколько лет, которые ничего утешительного не принесли. И он отметил: «...перед нами встала новая загадка. Мысль не есть форма энергии. Как же может она изменять материальные процессы? Вопрос этот до сих пор научно не разрешен» [247].

Много лет спустя после его смерти академик Н.Н.Моисеев напишет в одной из своих статей о Вернадском: «Мысль – это важнейшая составляющая мирового эволюционного процесса» [248]. С чем нельзя не согласиться. И все-таки чисто интуитивно Вернадский, один из немногих, подошел не к научному, а скорее этическому определению мысли. «Какая важная вещь гигиена мысли. Мне кажется, это важнее всего в жизни, потому что этим достигается стремление к гармонии и чувство гармонии созидается человеком этим путем. Надо не позволять себе думать о всем дурном, что пришлось сделать, нельзя мысль отвлекать исключительно в сторону личных, мелких делишек, когда кругом стоят густой стеной великие идеалы, когда кругом столько поля для мысли среди гармоничного, широкого, красивого, когда кругом идет гибель, идет борьба за то, что сознательно сочла своим и дорогим наша личность» [249]. В этих строчках мы слышим отзвук его трудного и подчас горького опыта. Он считал научную мысль основой ноосферы, ибо из всех способов познания она представляла собой единое явление, тесно связанное с научной революцией, со взлетом научного творчества в пространстве XX века. «Научная мысль – единая для всех, – писал он, – и также научная методика, единая для всех, сейчас охватили все человечество, распространились во всей биосфере, превращают ее в ноосферу.

Это новое явление, которое придает особое значение наблюдаемому сейчас росту науки, взрыву научного творчества» [250]. Он считал, что наука и научная мысль в рамках природного процесса организовывает биосферу, превращая ее в ноосферу, и что эта научная мысль есть «новая геологическая сознательно направляемая сила» [251]. Для него наука служила тем объединяющим человечество началом, на которое могла опереться зарождающаяся ноосфера. Та ноосфера, главной тенденцией которой была устремленность к единству всего и всех – единству мира, единству научной мысли, единству исторического процесса, единству самого человечества. Синтез был основным магистральным направлением в складывании ноосферы, новой эпохи нового человечества. «...В XX в. одна единая научная мысль охватила всю поверхность планеты, все на ней находящиеся государства. Всюду создались многочисленные центры научной мысли и научного искания.

Это – первая основная предпосылка перехода биосферы в ноосферу. На этом общем и столь разнообразном фоне развертывается взрыв научного творчества XX века, не считающийся с пределами и разграничениями государств. Всякий научный факт, всякое научное наблюдение, где бы и кем бы они ни были бы сделаны, поступают в единый научный аппарат, в нем классифицируются и приводятся к единой форме, сразу становятся общим достоянием для критики, размышлений и научной работы» [252]. В ноосферную науку он включал новое научное мировоззрение, новую систему познания, новое космическое мышление. Его ноосферная наука была синтезом эмпирического и духовного познания, а ученые, ее представлявшие, обладали той мерой ответственности и нравственности, которые бы не позволили использовать их открытия для разрушений, войн и уничтожения людей. По его твердому убеждению, с войнами должно быть покончено. Трактовки его ноосферной идеи до сих пор самые противоречивые. Одни считают, что ноосфера уже состоялась, другие – что только формируется, третьи – что ноосферы вообще быть не может и к научной реальности она никакого отношения не имеет. Эти разноречивые мнения о ноосфере, к счастью, никакого действительного влияния на формирование самой ноосферы не имеют, ибо остаются лишь мнениями. Сам же эволюционный процесс создания ноосферы продолжается. В XX веке начался ее самый трудный и сложный период, когда в смертельной схватке сошлись силы света и тьмы, добра и зла, разума и безумия. Таким процессом в истории человечества сопровождались все эволюционные переломы, связанные с появлением новых мировоззрений, новых знаний, новых эволюционно устойчивых форм. Он коротко и точно дал характеристику этой ситуации. В 1938 году он писал: «Мы стоим сейчас перед готовыми к взаимному истреблению многочисленными государственными организациями – накануне новой резни. И как раз в это время, к началу XX в., проявилась в ясной реальной форме возможная для создания единства человечества сила – научная мысль, переживающая небывалый взрыв творчества» [253].

Его предчувствия оправдались. «Новая резня» началась в 1939 году и достигла России в июне 1941 года. Ему предстояло пережить Великую войну такого масштаба и такой гибельной силы, которых человечество никогда не знало. Совпадение этой «новой резни» с процессами перехода биосферы в ноосферу не было случайным. В самом начале войны он записал в свой дневник (26.08.41): «Сегодня я ярко чувствую “мировой” стихийный процесс – зарождение в буре и грозе ноосферы» [254]. С этого момента он будет увязывать все крупные события войны с «зарождением ноосферы». Для него она станет реальностью, которую он уже не подвергал сомнению. «...Для меня, – он снова записывает в дневнике (6.10.41), – ноосфера – не фикция, не создание веры, а эмпирическое обобщение» [255]. В разгар Сталинградской битвы он предсказал победу Красной Армии. И эта победа «явится началом новой эры – в буре и грозе родится ноосфера» [256]. В декабре 1942 года Вернадский записал в свой дневник: «Начало ноосферы. Какой переворот пережит! Чувство единства всего человечества» [257]. В 1943 году он получает Сталинскую премию за свои исследования в области естественных наук. В марте этого года отсылает телеграмму Сталину. «Прошу из полученной мною премии Вашего имени направить 100 000 рублей на нужды обороны, куда Вы найдете нужным. Наше дело правое и сейчас стихийно совпадает с наступлением ноосферы – нового состояния области жизни, ноосферы – основы исторического процесса, когда ум человека становится геологической планетной силой. Академик В.Вернадский» [258]. Трудно сказать, была ли какая-либо реакция Сталина на ноосферу и понял ли он, что имел в виду великий ученый, когда писал о «новом состоянии области жизни». В мае Вернадский отправляет письмо в Соловецкий лагерь П.А.Флоренскому. «Очень я надеюсь, что мы с Вами доживем до <...> новой эры человечества – ноосферы» [259]. Он отправляет это письмо за два месяца до начала грандиозной битвы на Курской дуге, которая изменила весь ход Великой войны – победа Советской Армии стала неизбежной.

Все эти записи и письма со всей убедительностью свидетельствуют, что он связывал нашу Победу в Великой Отечественной войне с началом ноосферы. Он считал формирование ноосферы космическим процессом. И такой же характер для него носили битвы, разворачивающиеся на полях России. И еще одно совпадение присутствовало во всем этом. Древние священные книги Индии повествовали о периодической смене эр на Земле. И Великая война, и начало ноосферы совпали с переходом одной эры в другую. Кали Юга переходила в Сатья Югу.

Эра Зла – в Эру Справедливости. Как бы в едином фокусе в пространстве России сошлись Великая война, новая наука, глубокая древность. Сошлись в космическом процессе невиданной силы и размаха, решавшем будущее планеты Земля.

Все творчество Вернадского, его идеи носили опережающий характер, и начало ноосферы не означало ее немедленного наступления. Время «бури и грозы» продлится на Земле еще немало лет. И эти годы станут решающими для исхода схватки между новым и старым, светом и тьмой, добром и злом. Новый эволюционный виток, в который входила Земля, диктовал новые условия и новые подходы к устаревшим догмам и истинам. Не все были готовы пойти навстречу такому вызову космической эволюции.

Идея ноосферы требовала переоценки и земного исторического процесса, пересмотра устоявшихся взглядов и известных фактов, осмысления того, что раньше проходило мимо внимания, а сейчас оказалось на поверхности важнейших событий. «...Впервые в истории человечества, – писал Вернадский, – мы находимся в условиях единого исторического процесса, охватившего всю биосферу планеты. Как раз закончились сложные, частью в течение ряда поколений независимо и замкнуто шедшие исторические процессы, которые в конце концов в нашем XX столетии создали единое, неразрывно связанное целое <...> И, может быть, главное – материальная, реально непрерывная связанность человечества, его культуры – неуклонно и быстро углубляется и усиливается. Общение становится все интенсивнее и разнообразнее и постояннее» [260]. Понимая хорошо, сколь важен исторический процесс в формировании такого явления, как ноосфера, он переосмысливает его с точки зрения единства участвующих в нем сил. Он считал, и, возможно, справедливо, что на планете, наряду с единством науки, научной мысли, сложилось единое поле исторического процесса, где части, его слагающие, находятся в непрерывном общении. Исторический процесс охватил собою всю биосферу и находился, в силу такого обстоятельства, в пространстве постоянного энергообмена. Эти наблюдения заставляют его задуматься, а что же собой представляет исторический процесс, в котором участвуют природные силы, такие, как энергия и связанная с ней миграция атомов. Он обсуждает этот вопрос с сыном Георгием, к тому времени уже известным историком, работающим за рубежом. И в одном из писем сыну пишет: «Я очень рад, что ты очень ярко и просто выразил мою мысль о ноосфере как синтезе природного и исторического процесса» [261].

Что же касается самого исторического процесса, он приходит к очень важному выводу, который был поддержан буквально единицами в ученом мире. «...Ход истории научной мысли, – писал он, – выступает перед нами как природный процесс истории биосферы.

Исторический процесс – проявление всемирной истории человечества, выявляется перед нами – в одном, но основном своем следствии как природное, огромного геологического значения явление.

Это не учитывалось в истории научной мысли, как неотделимый от нее основной ее признак» [262]. Иными словами, исторический процесс есть природное явление «огромного геологического значения». В силу такого обстоятельства историю можно скорее отнести к естественным наукам, нежели к гуманитарным. Таким образом, в пространстве ноосферы соединялось ранее несоединимое – природа биосферы и история человечества.

В XX веке произошли радикальные изменения не только в научной мысли или научном мировоззрении, но и в других областях человеческого знания – в философии, религии, искусстве. Природный процесс космической эволюции действовал в определенном ритме, и этот ритм как бы вел за собой те изменения, которые происходили в историческом процессе и культуре земного человечества. Вернадский интуитивно ощущал в этом ритме циклы: подъем – упадок. Ему не хватило жизни, чтобы научно объяснить эти странные движения эволюционной волны и ее таинственный, до поры, смысл.

Теперь трудно переоценить все, что было сделано гениальным ученым, «Фаустом, жившим под псевдонимом В.И.Вернадский». Он сыграл выдающуюся роль в формировании нового научного мировоззрения и новой системы познания, противопоставив старому механистическому мировоззрению энергетическое. Он изменил научную картину Космоса, введя в него феномен жизни и связав космические процессы с земными. Он был одним из великих в блестящей плеяде творцов российской Духовной революции – ученых, художников, поэтов, музыкантов, философов, религиозных деятелей – которые, несмотря на величайшие трудности, а нередко и смертельные опасности, ковали новое мышление человечества, которое называлось космическим. В его идее ноосферы мы находим прозрение нашего будущего, нашего нового эволюционного витка и нашей новой эпохи. В строках его научных работ, в словах, произнесенных им, мы слышим отзвук того грозного переходного времени, в котором ему выпала судьба работать и жить. Доклад, сделанный им в Академии наук в самое неблагоприятное время, заканчивался следующими словами: «Мы переживаем не кризис, волнующий слабые души, а величайший перелом научной мысли человечества, совершающийся лишь раз в тысячелетия, переживаем научные достижения, равным которым не владели даже поколения наших предков. Может быть, нечто подобное было в эпоху зарождения эллинской научной мысли, за 600 лет до нашей эры.

Стоя на этом переломе, охватывая взором раскрывающееся будущее, – мы должны быть счастливы, что суждено это пережить, в создании такого будущего участвовать.

Мы только начинаем сознавать непреодолимую мощь свободной научной мысли, величайшей творческой силы Homo sapiens, человеческой свободной личности, величайшего нам известного проявления ее космической силы, царство которого впереди. Оно этим переломом негаданно быстро к нам продвигается» [263].

Никакие исторические обстоятельства, никакие угрозы и опасности не заставили его отказаться от того, что он говорил человечеству и что сам, во имя его, выстрадал. Он прожил свою «параллельную жизнь» в Крыму, когда вокруг грохотала гражданская война. Там, в той жизни, ему все было сказано. В этой жизни и в этой стране он медленно горел на костре непризнания, грубых нападок, клеветы, замалчивания и невежественных поношений. Каждый выбирает свое. И он сделал свой выбор, потому что это была его страна, его народ...

 

2. «И я зажег этот огонь»

 

Биографии великих людей – это прежде всего борьба, жгучая борьба, беспощадная война за новое, доселе неслыханное и невиданное, которому всегда противится все старое, уходящее, отживающее. Это борьба двух начал – огня и воды, двух разных физиологических существ – юного и старого, двух интеллектуальных основ – идущих вперед и отступающих.

А.Л.Чижевский

Мы живем более жизнью космоса, чем жизнью Земли, так как космос бесконечно значительнее Земли по своему объему, массе и времени.

К.Э. Циолковский

...К.Э.Циолковский предстал передо мною – не фантазером, не дилетантом, а непонятой и неожиданной человеческой громадой. Он открылся мне с какой-то оглушающей, космически страшной силой, и я увидел то, чего просто не предполагал даже увидеть, ибо считал его эрудированным, даже талантливым человеком, а столкнулся с каким-то огромным монументальным знанием и необычайной, пронизывающей интуицией, потрясшей всего меня, как небесный гром.

А.Л. Чижевский

Подобно библейским героям, посланникам свыше, К.Э.Циолковский пришел к людям возвестить начало новой космической эры.

Л.В. Голованов

«– Подследственный Циолковский, к какому политическому лагерю вы принадлежите? Вы с бородой, почти все эсеры с бородой. Отвечайте.

– Мои политические убеждения зависят не от моей бороды, а только от моего желания и парикмахера, которому я не разрешаю стричь ее по его усмотрению. Это во-первых, во-вторых, очевидно не все эсеры носят бороды, и, в-третьих, Ленин тоже носит небольшую бородку.

– Не отвлекайтесь в сторону. Расскажите о вашей политической платформе.

– Я знаю только то, что существуют железнодорожные платформы, о других платформах я ничего не слыхал...

– Ну, вот необразованный какой! Вы – семинарист?

– Увы, нет, даже не семинарист, я прошел только четыре класса.

– Вы, значит, не сын попа и сами не поп?

– Верно, ни то ни другое.

– А что же вы такое?

– Я учитель, математик и изобретатель. Я – самоучка.

– То-то и видно, что изобретатель. Что же вы изобретаете?

– Металлические дирижабли на тысячу человек, самолеты на сотни и ракеты для исследования мирового пространства.

– Ого. го. го. Но сами вы не летаете? Нет. Сидите дома.

– Теперь даже не дома, а в тюрьме.

– Это верно. Все же расскажите о вашем отношении к партии большевиков.

– Ну, так бы вы и спросили, это – ясно. Видите ли, я отношусь к большевикам хорошо, а вот почему они меня арестовали, я не знаю и прошу вас разобраться в этом. Я не вор, не жулик, не убийца, не враг большевиков, а их друг.

– Ну, насчет друга – это мы сами разберемся. Нечего рассказывать!

– Не тяните канитель, – сказал, наконец, второй [следователь].

– Я надеялся, что с приходом большевиков моя научная деятельность получит поощрение и подкрепление, так как все мои труды я отдаю народу. Я всю жизнь работал не разгибая спины. Как вы думаете, для чего я работал? Для обогащения? Нет, я всегда был бедняком, жил с семьей в голоде и холоде, за мои сочинения и изобретения меня все ругали и ругают, потому что я в своих трудах опередил развитие техники лет на сто, а то и больше. Вы понимаете, что значит: опередить? Это значит, что труд, который я опубликовал, например, в 1903 году, будет понят только в 2003 году, т.е. через столетие, а когда его поймут, тогда и воспользуются моими формулами и построят космический корабль для полета на Луну, Венеру или на Марс. Вы понимаете: мы, люди, не должны считать, что только одна Земля, наша колыбель, хороша, надо пойти поохотиться в недрах Вселенной. Там много света и энергии, которая может сделать человека, человека будущего, счастливым, здоровым, несметно богатым. Каждый человек будет несметно богат – вы, большевики, должны понять это. Не о денежном богатстве я говорю, а об энергетическом. Человек может, по моей теории, завоевать большие участки мирового пространства с таким количеством лучистой энергии и других видов энергии, что за него все будут делать машины, а он будет только управлять ими и блаженствовать. И тогда будет установлен одночасовой рабочий день.

– Это где? На Луне, что ли?

– Сперва такой короткий рабочий день установят на Земле, а потом и на других планетах, где будут людские поселения... Таким образом, я хочу, чтобы вы поняли меня: я работаю на благо рабочего люда, я хочу, чтобы все люди жили в хороших условиях, брали от природы все, что она может дать. А дать она может много, очень много, только бы научиться брать у нее то, что человеку нужно.

– Какому?

– Ну, конечно, русскому.

– Не русскому, а советскому, русского народа теперь нет, есть советская власть и советский народ. Продолжайте <...>

– Вы, большевики, являетесь прямыми представителями народа и потому можете считать, что я всю жизнь ждал вас, хотя и не знал вас, даже не догадывался, когда вы придете. Теперь вы пришли, но почему-то не спросили меня: что мне нужно, чтобы мои изобретения принесли пользу народу и сделали бы его непобедимым. Вы совершили большую ошибку, что не пришли ко мне с таким вопросом, а вместо этого вы пришли ко мне с ружьями и показали мне ордер на арест. Право, я не ожидал этого от представителей народа. Понимаете ли вы меня?

– Ну, ясно, понимаем! Продолжайте.

– Я всегда считал и теперь считаю, что моими знаниями и творениями я служил народу, в это я верю и сейчас, несмотря на то, что сижу в узилище по какому-то злому навету. Злым и тупым должен быть тот человек, который заподозрил меня в чем-то антигосударственном, антибольшевистском. Я даже не могу себе его представить.

– Оставьте эти разговоры. Продолжайте рассказ об отношении к большевикам.

– Хорошо. Продолжаю. Я хочу, чтобы вы поняли меня верно.

– Один час работы в день – неосуществимые обещания! Нам теперь нужны не обещания, а реальные дела, а вы все фантазируете. Прошу вас прекратить это, и рассказывайте о ваших контрреволюционных делах!

– Да таких дел никогда не было и нет» [264].

Наконец его отпустили.

Описанное выше произошло в 1918 году. Ночью к неказистому деревянному домику Циолковских подошли пять вооруженных человек. Один из них громко и бесцеремонно постучал в дверь. Вошли громко разговаривая и стуча сапогами. Проснулась жена Варвара Евграфовна и дети. Начали обыск. Перетряхивали постельное белье, перелистывали книги и рукописи, перерыли ящики в шкафу и комоде. Изъяли календари за десятки лет, на которых были царские портреты.

– Одевайтесь, – коротко бросил старший Константину Эдуардовичу. – Поедете с нами.

Его привезли в Москву, на Лубянку, где размещалась ЧК, и поместили в камеру. «Холодная тюрьма, – позже рассказывал Циолковский Чижевскому, – полумрак, одиночка с “глазком”, с железной дверью и прикованной к стене кроватью. Окно с решеткой у потолка <...> Не думайте, что я был свободен от каких-либо необоснованных подозрений! Отнюдь нет. Я был несколько раз подвергнут разрушающим ум и душу допросам. Их было двое, я один. Мне была предложена табуретка. Они сидели на мягких стульях с удобной спинкой. Курили махорку. Дело было зимой, и в холодной комнате носились сизые волны махорочного дыма. Меня мутило, спина начинала ныть» [265].

Он вернулся домой полубольной, голодный и убитый всем случившимся. Жена, увидев его, заплакала тихо и горестно. Так начался для великого Циолковского первый год советской власти. Могло быть и хуже. Он был уверен, что на него донесли. Но зачем и для чего? Только потому, что он был пронзительно беден и ходил в латаных брюках? Или потому, что не был похож на других ни в мыслях, ни в поступках? А может быть, потому, что был устремлен в звездное небо и грезил им? Или кому-то помешали его дерзкие мечты о полете человека в Космос? Он знал, что многие в Калуге его не любили, но не до такой же степени, чтобы отправлять в тюрьму, где его подвергли чекистским изнурительным допросам. Он не мог поверить, что кто-то мог сделать такое, так же, как не верил людской подлости, зависти и желанию причинить ему вред без всяких оснований. Он не верил этому, но когда ему под напором обстоятельств приходилось верить, думал, что его сердце не выдержит такого. Ему мстили за мечту, которую по своей серости и невежеству не понимали, его порой ненавидели за то, что он занимался, как казалось остальным, бесполезным делом, строя модели каких-то летательных аппаратов, и писал о заселении Космоса человеком.

Его презирали за неизбывную бедность, в то же время чувствуя, что за этим что-то кроется, им недоступное и более высокое, чего никогда не достичь им со своей сытостью и благосостоянием. Им, обывателям города, было неясно, почему же все-таки, несмотря ни на что, его голова возвышалась над их безликой толпой, устремленная туда, о чем эта толпа даже не подозревала. Он чувствовал ее стихийную враждебность, но не мог ничего с ней поделать... По Калуге о нем ходили самые дурные, а подчас чудовищные слухи. А.Л.Чижевский, близкий друг Циолковского, пишет в своих воспоминаниях:

«Этот, говорили мне, калужский абориген, выживший из ума человек, полуграмотный невежда, учитель арифметики у епархиалок (какой ужас), какая постыдная должность – у епархиалок, т.е. у поповских дочек, ничего не понимающий в науке, в астрономии или в механике, берется за решение неразрешимых задач, над которыми бились умы знаменитых профессоров. Этот, с позволения сказать, учитель приготовительного класса сует свой нос в области, к которым он не имел и не имеет ровно никакого отношения, – высшую математику и астрономию! Да ведь это же курам на смех! <...> Позор городу, в котором живет человек, распространяющий никчемные фантазии по всей стране. Ведь он печатает за свой счет десятки брошюр толщиной в несколько страниц и рассылает их бесплатно во все концы России. О чем только думает начальство?» [266] И далее:

«Этот всезнайка Циолковский является на фоне нашего города весьма непривлекательной фигурой. Почти без всякого образования, самоучка, едва-едва разбирающийся в арифметике, возмечтал стать великим человеком и проектирует какие-то сногсшибательные ракеты на Луну и чуть ли не на Марс. Нельзя же допускать, чтобы каждый маньяк и параноик мог печатать тонюсенькие брошюрки и туманить ими мозги нашего юношества» [267]. И это о Циолковском, который прославит не только Калугу, но и всю Россию, чей памятник будет стоять в центре Калуги, а Музей истории космонавтики его имени на берегу Оки получит мировую известность.

Пример с Циолковским – самый убедительный и пронзительный факт человеческой слепоты и неразвитости сознания. Драматическая проблема великого человека и толпы, его окружающей, встает во весь свой исторический рост. И делает этого великого бессмертным, а толпу предает достойному ее позору и забвению. Но это результат. А пока великий человек несет крест своей миссии на Голгофу всеобщего непризнания и неприязни. И своей судьбой, и своей жизнью подтверждает страшный и таинственный закон, действующий в мире плотной материи.

«Высокое благородство души К.Э.Циолковского, – писал Чижевский, – с трудом выносило окружающую его обстановку: тупость провинциальной жизни, мелкое мещанство, людей в футлярах, чиновников и бюрократов, которые смотрели на него сверху вниз и пользовались всяким случаем, чтобы указать ему “дистанцию” между ними и им – вольнодумцем, фантазером и “бездельником”! Трудно ему было всю жизнь прожить в провинции, где знали его уже десятки лет и где за ним по пятам ходили самые ложные и нелепые слухи. Все жители Калуги знали его в лицо. Все знали, что он добрый, хороший человек, что он никогда никого не обижал и не обидит и что уже по одному этому признаку он должен считаться большим и уважаемым человеком. Но было как раз наоборот. Его добро принимали за слабость, его благодушие – за малодушие, его благожелательность считали напускной и не верили ей. В сумме все мнения калужан сводились к тому, что К.Э.Циолковский “бездельник” и фантазер, а потому не заслуживает снисхождения, и судили его судом строгим и несправедливым» [268].

Ну а что же сам Константин Эдуардович? Как относился ко всему этому?

«К сожалению, мне пришлось испить чашу горького непонимания и недооценки до самого дна, – скорбно повествовал Константин Эдуардович. – Я сыт надругательством и недоброжелательством ко мне и буду им сыт до самой смерти <...> Я должен был оправдываться перед людьми, что позволяю себе инако мыслить, что ратовал за самолеты тяжелее воздуха, за металлический дирижабль, бесколесные поезда, космическую многоступенчатую ракету и многое, многое другое. Люди утверждали, что этого я, простой смертный, не сошедший с Олимпа, не имел права делать, а потому Зевс Громовержец покарал и будет неустанно карать меня за мое великое зазнайство.» [269] «Итак, – продолжал Константин Эдуардович, – я был виноват уже тем, что существовал. Об этом мне без устали повторяли все, кому было не лень. Меня обвиняли в бездеятельности, хотя я работал от зари до зари, но под деятельностью понимали службу царю и отечеству, а не размышления над теорией о полете ракеты. “Вы могли бы вдвое больше зарабатывать – вдвое, поймите, вдвое больше, если бы не сочиняли ваши сочинения, – говорили мне. – Это – первое. Вы могли бы приносить семье больше денег, если бы не тратили их на печатание ваших сочинений. Во-вторых, вы могли бы пользоваться всеобщим уважением, если бы не развивали вздорных завиральных идей, которые портят вашу жизнь и умаляют ваш авторитет. Подумайте над этими словами, и вы сами одобрите их!” Так учили меня, когда мне было двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят и более лет. Подобно приготовишке, я должен был выслушивать эти речи от боровских и калужских учителей, попов, чиновников, баб в салопах и чепчиках, от так называемых здравомыслящих граждан. Все говорили мне об одном и том же – пора, дескать, тебе взяться за ум, не позорить семью и добывать деньгу <...> Мне никто не помогал, а только попрекали, бросали меня в грязь и смешивали с ней. Один неглупый батюшка нередко захаживал ко мне и всякий раз говорил: “Не забывайте, Константин Эдуардович, что вы живете не в Америке, а в России, где вас могут совершенно зря продать за чечевичную похлебку, сгноить в тюрьме, уничтожить. Вам следовало бы публично очиститься от всякой скверны, отречься от своих убеждений, которые всеми признаются заблуждениями, и перестать дразнить быков красным плащом матадора!”» [270]

Батюшка был не только неглуп, но и лукав. Он как будто заботился о Циолковском, а в то же время настоятельно советовал ему «публично очиститься от всякой скверны, отречься от своих убеждений». Церковь осторожно протягивала свою руку к новому космическому мировоззрению, стараясь устранить его в самом зачатке. Потом она станет делать это более открыто и настойчиво, чем тогда при царе. Батюшка вел себя более тактично при этом, чем те калужане, которые своими советами унижали и оскорбляли Циолковского.

В силу своего характера ему было трудно защищать себя, да он и не стремился этого делать. По своей натуре он был доверчив и чист в отношении к людям и не ожидал от них того, что они предпринимали против него. То, что человек может говорить одно, а делать другое, повергало его в шок, и он никак не мог понять, что так можно поступать. Он был предельно честен и полагал, что остальные люди такие же. Поэтому его было легко обмануть, что случалось с ним не однажды. Ему были чужды всякого рода дипломатия и обходные маневры. Его бесхитростность и полная неспособность к интриге ставили его иногда в довольно тяжелое положение, из которого выводило его только мужество и непоколебимая вера в человека, как такового. Ему было трудно распознавать людей, и он нередко совершал ошибки, ибо думал о людях лучше, чем они были на самом деле. Человек высочайшей нравственности, он никогда не пытался «урвать кусок» для себя, каким бы этот «кусок» ни был. Единственно на что он претендовал – это возможность работать над своими идеями во имя человечества, а также доводить их до других. Ему было трудно жить среди людей с его безграничной доверчивостью, но он терпеливо сносил их выходки и поступки, их подлость и клевету. Он никогда не позволял своему внутреннему возмущению вылиться наружу. У него не было ни близких друзей, ни добрых знакомых, с которыми он мог бы откровенно, без утайки поделиться своими идеями, а иногда и переживаниями. Такого друга он обрел только после знакомства с Александром Леонидовичем Чижевским, который стал не только его другом, но и единомышленником, сыгравшим значительную роль в формировании нового космического мышления. Для тех же, кто жил с ним рядом, видел его и разговаривал с ним, он продолжал оставаться чудаком и фантазером, не заслуживающим их особого внимания. Может быть, поэтому так мало о нем осталось сведений, которые мы могли бы назвать свидетельствами. Обращаясь к живому, человеческому материалу об этом великом и уникальном человеке, я в первую очередь использую то, что оставил нам его друг и ученик А.Л.Чижевский. Именно он, глубоко уважавший, любивший и безмерно ценивший Циолковского, зорким взглядом ученого и поэта сумел разглядеть последнего во всем его духовном богатстве, разносторонности, трагичности и, наконец, истинной гениальности.

«Константин Эдуардович, – пишет Чижевский, – был выше среднего роста, худощавый и лишь по мере старения несколько располнел. Слегка сутулился, особенно когда работал за столом. Но чаще всего он писал на фанерном листе, положенном на колени. Писал карандашом, под копирку, чернилами – реже. Ходил медленно и спокойно. В движениях был уверен и прост. Хорошо и быстро ездил на велосипеде – до глубокой старости. Но любил и гулять, всматриваясь в окружающую природу. Великие умы часто занимали себя какой-либо механической работой. Спиноза шлифовал стекла, Монтескье огородничал, Толстой ходил за плугом, Павлов играл в городки, Циолковский же любил слесарную и столярную работу. Лицо его было исключительно выразительно: выпуклый лоб, обрамленный седыми волосами, тонкими, слегка вьющимися, легкими как пух; глубокие серые и очень добрые, приветливые, слегка улыбающиеся глаза; крупный нос и большая борода завершали его своеобразный облик. Такими мы представляем себе да Винчи, Тициана или Галилея. Вследствие глухоты он был всегда как бы насторожен, очень внимателен и смотрел собеседнику прямо в глаза, в лицо. Это помогало ему понимать недослышанное. За долгую жизнь он изучил разнообразные изменения черт человеческого лица и угадывал по этим чертам мысли собеседника. Несколько раз он поражал меня неожиданной проницательностью» [271].

«Одевался он всегда просто, но очень опрятно. Русская белая рубаха и черные в серую полоску штаны, шляпа и черный плащ с позолоченными застежками в виде львиных голов составляли его летнюю одежду» [272].

«Константин Эдуардович обладал глубоким, мягким и звучным голосом, к котором чувствовалась его постоянная доброжелательность. Он говорил просто, понятно и образно, убежденно и убедительно. Не имея дара оратора, он обладал даром большой человеческой искренности, которая рождается с человеком и которую нельзя приобрести ни стараниями, ни упорством. Это не было искусством: сама природа наделила его этим редчайшим благоухающим даром бесконечной доброты к людям» [273].

И еще: «...он говорил хорошо, но негромко, без всякого пафоса, даже тогда, когда говорил на излюбленную тему – о космических путешествиях в кабине ракетного корабля и о грядущих завоеваниях космических тел. И тем не менее под покровом большой простоты скрывалась натура, пылающая внутренней духовной страстью, натура первооткрывателя, увидевшего своим орлиным взором то, чего еще никто не видел, и очарованного этим величественным зрелищем. Человек, маленькое, еле видимое на расстоянии одного километра существо, должен стать гигантом, завоевателем космических бездн» [274].

И еще хотелось бы привести два высказывания Чижевского, в которых он дает общую оценку личности Циолковского и его труда. «Под скромной внешностью учителя, тихого и доброго человека, скрывался громокипящий дух, безудержный полет творящей, созидающей и проводящей мысли, опередившей своих современников и потому непризнанной вплоть до старости! Он умел дерзать. Не имея ни чинов, ни орденов, ни научных званий, ни ученых степеней, он был значительнее и выше многих своих современников, которые в него бросали камни...» [275]

И далее: «Личность К.Э.Циолковского с каждым днем приобретает все большее и большее значение в связи с тем, что его предвидения, его гениальная интуиция, его научные труды в области ракетной техники и космонавтики буквально покорили весь мир, и имя его стало именем нарицательным, как имена ученых, опередивших творениями свой век» [276].

Эта мысль Чижевского о том, что Циолковский опередил свой век и свое время, представляется мне глубокой и справедливой. Именно опережение своего времени поставило Циолковского в то трудное и тяжелое положение, которое сопровождало его всю жизнь. В эпоху классической и традиционной науки, механистического мировоззрения он совершил отважный прорыв в будущее, принеся человечеству весть о кораблях, уходящих в таинственные глубины Космоса, о новой космической эре.

Его философская книга «Монизм Вселенной» вышла в 1924 году. Наряду с разносными рецензиями мы видим и другие. Вот одна из них, подписанная инициалами Д.Б.: «Вы говорите о вечной, сложной жизни космоса. Я не вижу тут и доли мистики – ничего, кроме научного знания. Вы заставляете человека жить сознанием космоса, повергаете его в восторг от созерцания бесконечной жизни мира. Вы правы: знание жизни Вселенной, понимание себя как ее части дает человеку радость и спокойствие. Одно лишь вырывается по прочтении вашей книги: к знанию, к светлому, великому будущему человека!..» [277]

Тех, кто понимал Циолковского и поддерживал его при жизни, были единицы. Так получилось, что жизнь Циолковского оказалась куда труднее и тяжелее, чем у других известных и великих людей России. Возможно, в такой его судьбе была заключена какая-то тайна, которая со временем откроется. Но это случится тогда, когда мы начнем пристально вглядываться в таких людей, размышлять об их творчестве и судить о них как о части единого великого Мироздания, несущего в своих сокровенных процессах информацию о них. Их эволюция до сих пор остается скрытой от нас, их предназначение и миссия – неизвестными. Скупые сведения о событиях их жизни и их поступках, корни которых уходят в невидимые глубины их внутреннего мира, до сих пор недоступны для нашего постижения их реальной сути.

Константин Эдуардович Циолковский родился в 1857 году в Рязани в семье мелкого чиновника. Семья была большая, многодетная и все время нуждалась. Скудной зарплаты отца хронически не хватало, чтобы содержать ее в достатке. Судьба начала преследовать Циолковского с самого детства. Когда ему было 10 лет, он простудился, катаясь зимой на санках, долго болел, с трудом выздоровел, но остался глухим. «...Отсутствие ясных звуковых ощущений, разобщение с людьми, унижение калечества – сильно меня отупили» [278], – вспоминал он. Самым трагическим для него было то, что он в таком состоянии не смог продолжать учебу. С трудом закончив 4-й класс, он оказался выброшенным за борт какой-либо системы образования и был предоставлен самому себе. Несколько позже он увидел в этом недостатке и другую сторону, которая повлияла самым решительным образом на всю его жизнь. «Глухота, – писал он, – заставляя непрерывно страдать мое самолюбие, была моей погонялой, кнутом, который гнал меня всю жизнь и теперь гонит, она отделила меня от людей, от их шаблонного счастья, заставила меня сосредоточиться, отдаться своим и навеянным наукой мыслям. Без нее я никогда бы не сделал и не закончил столько работ» [279]. Циолковский с самого детства проявлял признаки богатой, но странной одаренности, которая как-то с трудом воспринималась, а скорее не воспринималась теми, кто его окружал. В 9 лет он, неожиданно даже для себя, стал мечтать о невесомости и прыгал с забора, чтобы оторваться от земли и полететь. Полетов не случилось, а некоторые последствия таких прыжков долго давали о себе знать. После того, как он потерял слух и нормальная учеба для него закончилась, он стал много читать и обнаружил для себя много необычного. «Я узнал, – пишет он, – о расстоянии до Солнца. Очень удивился и всем об этом сообщал» [280]. И еще он бесстрашно залезал на колокольню старинной церкви, откуда с ветхого балкончика открывался прекрасный вид на город и его окрестности. Выше него было только небо. И то, что все остальное было у него под ногами, доставляло ему ни с чем не сравнимое удовольствие.

Когда ему исполнилось 13 лет, умерла мать на сороковом году жизни, что тяжело сказалось на положении семьи и в том числе самого Константина. Затем возникли трудности и с самообразованием. «...Книг было мало, – вспоминал он, – учителей у меня совсем не было, и потому мне приходилось больше создавать и творить, чем воспринимать и усваивать. Указаний, помощи ниоткуда не было, непонятного в книгах было много, и разъяснять приходилось все самому. Одним словом, творческий элемент, элемент саморазвития, самобытности преобладал. Я, так сказать, всю жизнь учился мыслить, преодолевать трудности, решать вопросы и задачи» [281]. Он прочел учебник арифметики и все понял. Также были ему понятны книги по естественным и точным наукам, которые стояли в отцовской библиотеке. К этому добавилось увлечение различным мастерством. Он сам соорудил астролябию, а затем высотомер, с помощью которых определял высоту и расстояние до недоступных ему предметов. У мальчика были, как у нас говорят, золотые руки, а голова и того лучше. Отец, наблюдая за сыном, понимал, сколь он способен, и решил отправить его в Москву в надежде, что там у сына что-нибудь да сложится, может быть, кто-то и обратит на него внимание. В шестнадцать лет Константин уезжает в Москву и живет там почти три года. Отец высылал сыну по 10-15 рублей ежемесячно на пропитание и прочие нужды. «Питался одним черным хлебом, не имел даже картошки и чаю. Зато покупал книги, трубки, ртуть, серную кислоту и пр.» [282], – вспоминал Циолковский. И вид у него был более чем странный. Длинные волосы, на стрижку которых у него не было ни времени, ни денег, штаны в дырках, прожженных кислотами. За это время самостоятельно прошел курс математики и физики, затем занялся высшей математикой. В связи с этим «прочел курсы высшей алгебры, дифференциального и интегрального исчисления, аналитическую геометрию, сферическую тригонометрию и пр.» [283]. Наряду с успешным процессом самообразования он ставил перед собой и решал ряд проблем, которые требовали способности технического моделирования и точного воображения. Например, нельзя ли использовать центробежную силу, с помощью которой можно было бы подняться в заатмосферное пространство. «Я придумал такую машину <...> Я был в таком восторге, что не мог усидеть на месте и пошел развеять душившую меня радость на улицу. Бродил ночью час-два по Москве, размышляя и проверяя свое открытие. Но, увы, еще дорогой я понял, что я заблуждаюсь: будет трясение машины, и только. Ни на один грамм вес ее не уменьшится. Однако недолгий восторг был так силен, что я всю жизнь видел этот прибор во сне: я поднимался на нем с великим очарованием» [284]. Так кончился его первый выход в ближний Космос. Но эта неудача никоим образом его не остановила. «...И тогда я уже думал о завоевании Вселенной» [285], – отмечает он. Какой же силы должна была быть овладевшая им уже в юности идея, что несмотря на голод, холод и прочие невзгоды, жить только ею, думать только о космических просторах и завоевании Вселенной. Его дух, в мощном устремлении в таинственные глубины этой Вселенной, уже не знал никаких преград, никаких препятствий. В нем совершился удивительный процесс – его дух победил материю, овладел ею и подчинил ее себе. С этого момента для него, Циолковского, как бы перестала существовать всесильная земная материя, ее невзгоды, ее нужды, ее радости и ее власть над ним. В это же время у него произошла встреча с человеком, который, возможно, повлиял на него. Я говорю – возможно, поскольку сам он о таком влиянии не пишет. «...В Чертковской библиотеке, – сообщает Циолковский в своей работе «Черты из моей жизни», – я заметил одного служащего с необыкновенно добрым лицом. Никогда я потом не встречал ничего подобного. Видно, правда, что лицо есть зеркало души <... > Он же давал мне запрещенные книги. Потом оказалось, что это известный аскет Федоров, друг Толстого и изумительный философ и скромник. Он раздавал все свое крохотное жалованье беднякам. Теперь я вижу, что он и меня хотел сделать своим пенсионером, но это ему не удалось: я чересчур дичился» [286]. Как бы то ни было, но свое единомыслие с Николаем Федоровым он не смог не почувствовать, как и Федоров по отношению к нему. Трудно сказать теперь, как развивались бы в дальнейшем их отношения и были ли они вообще, но в 1876 году Циолковскому пришлось покинуть Москву. Отец вызвал его в Вятку, где в это время обитала семья. Там юноша стал давать частные уроки, которые пользовались большим успехом. Так продолжалось до 1878 года, когда отец ушел в отставку и семья вновь переселилась в Рязань. «В Рязани я побывал, – пишет Циолковский, – в местах, где прежде жил. Все показалось очень маленьким, жалким, загрязненным. Знакомые – приземистыми и сильно постаревшими. Сады, дворы и дома уже не казались такими интересными, как прежде: обычное разочарование от старых мест» [287].

Не имея никакого официального образования, он сдал экзамен на учителя. С этим экзаменом были связаны некоторые материальные затруднения, к которым он уже привык.

«На экзамене я был в серой заплатанной блузе. Пальто и прочее – все это было в жалком состоянии, а денег почти не оставалось» [288]. После получения звания учителя необходимо было сшить вицмундир, брюки и жилет. Все было сделано только за 25 рублей. «Кстати сказать, – замечает он, – что все сорок лет моего последующего учительства я больше мундира не шил» [289]. На все торжества он надевал все тот же, сшитый с таким трудом в Рязани, старый учительский вицмундир. На новый он себе за всю свою учительскую жизнь так и не заработал. Учительство так и не стало для него главным в его жизни. Оно было средством к существованию его собственной большой семьи. «Главным же образом, я погружался в законы тяготения тел разной формы и изучал разного рода движения, которые вызывали относительную тяжесть <...> Каждый день я гулял довольно далеко от дома и мечтал об этих работах и о дирижаблях» [290].

В 1880 году его назначили учителем арифметики уездного училища в Боровске. Небольшой городок жил своей замкнутой жизнью и не пускал в нее ни чужих, ни приезжих. Молодой учитель остановился в номере маленькой гостиницы и долго не мог найти себе квартиры. Большую часть города составляли раскольники, неприветливые и неразговорчивые люди. Наконец, после долгих мыканий, снял себе две комнаты в доме, где жил хозяин с дочерью. В Боровске он, против всякого ожидания, прожил двенадцать лет, там же женился, там родились его первые дети. Женился на Варваре Евграфовне, дочери своего хозяина. «Пора было жениться, и я женился на ней без любви, надеясь, что такая жена не будет мною вертеть, будет работать и не помешает мне делать то же. Эта надежда вполне оправдалась» [291]. И не только оправдалась. Она прожила всю жизнь рядом с ним, в нужде, нищете и поругании. Тихо и скромно выполняла свой долг матери и жены, заботилась о муже и детях и очень берегла своего странного и непонятного ей мужа. Венчание прошло более чем скромно. В церковь за четыре версты отправились пешком. Никаких нарядов, присущих данному случаю, не покупали.

«В день венчания, – вспоминает Циолковский, – купил у соседа токарный станок и резал стекла для электрических машин» [292]. История умалчивает о том, как вела себя при этом молодая жена. Есть основания полагать, что вполне смиренно. Она хорошо себе представляла жильца, ставшего теперь ее мужем, и не протестовала. На скромном свадебном ужине никто не пил, напился только венчавший их поп. После свадьбы мало что изменилось. Преподавание в училище, работа дома над книгами, размышления, которые вызывали неожиданно пришедшие ему в голову идеи. Эти идеи не всегда были безопасными. Он размышлял об особенностях истории человечества и, естественно, затрагивал и проблемы религиозные. На все у него была своя позиция. Он утверждал, что Христос «был только добрый и умный человек, иначе он не говорил бы такие вещи: “Понимающий меня может делать то же, что и я, и даже больше”. Главное не его заклинания, лечение и “чудеса”, а его философия» [293].

О «ереси» Циолковского немедленно донесли начальству в Калугу. Последовал немедленный вызов.

«Занял деньги, поехал, – описывает этот эпизод сам “виновник” случившегося. – Начальник оказался на даче. Отправились на дачу. Вышел добродушный старичок и попросил меня подождать, пока он выкупается. “Возница не хочет ждать”, – сказал я. Омрачился директор, и произошел такой между нами диалог.

– Вы меня вызываете, а средств на поездку у меня нет...

– Куда же вы деваете свое жалованье?

– Я большую часть его трачу на физические и химические приборы, покупаю книги, делаю опыты.

– Ничего этого вам не нужно. Правда ли, что вы при свидетелях говорили про Христа то-то и то-то?

– Правда, но ведь это есть в Евангелии Иоанна.

– Вздор, такого текста нет и быть не может!!! Имеете ли вы состояние?

– Ничего не имею.

– Как же вы, нищий, решаетесь говорить такие вещи?!

Я должен был обещать не повторять моих “ошибок” и только благодаря этому остался на месте. чтобы работать. Выхода другого, по моему незнанию жизни, не было. Это незнание прошло через всю мою жизнь и заставляло меня делать не то, что я хотел, много терпеть и унижаться. Итак, я возвратился целым к своим физическим забавам и к серьезным математическим работам» [294].

«Физическими забавами» он называл занимательные вещицы, которые сам мастерил, стараясь привлечь внимание учеников к физике. «У меня сверкали электрические молнии, гремели громы, звонили колокольчики, плясали бумажные куколки, пробивались молнией дыры, загорались огни, вертелись колеса, блистали иллюминации и светились вензеля» [295]. Он был прекрасным педагогом и никогда не жалел времени на то, чтобы продемонстрировать своим ученикам действия законов природы. В этом отношении он был изобретателен и неутомим. Преподавание давалось ему легко, объяснял сложные вещи просто и ясно, за что и снискал любовь своих учеников. «С учениками старшего класса летом катались на моей большой лодке, купались и практиковались в геометрии. Я своими руками сделал две жестяные астролябии и другие приборы. С ними мы и ездили. Я показывал, как снимать планы, определять величину и форму недоступных предметов и местностей и обратно, по плану местности, восстанавливать ее в натуре в любом пустом поле» [296].

Талантливый и увлекающийся педагог, он все свое основное время посвящал науке. Самостоятельно разработал теорию газов. С связи с этим был избран членом Физико-химического общества в Москве. «Ломал голову над источниками солнечной энергии и пришел самостоятельно к выводам Гельмгольца. О радиоактивности элементов тогда не было ни слуху ни духу. Потом эти работы были напечатаны в разных журналах» [297]. Одна идея рождала другую, и он начинал сразу над ней работать. Когда увлекался, работал без отрыва многими часами. Для него не существовало ни праздников, ни выходных. Со временем он сузил и круг своего общения.

«32-33 лет, – пишет далее Циолковский, – я увлекся опытами по сопротивлению воздуха. Потом занялся вычислением и нашел, что закон Ньютона о давлении ветра на наклонную пластинку не верен. Пришел и к другим, менее известным тогда выводам. Помню, на рождественские праздники сидел непрерывно за этой работой недели две. Наконец страшно закружилась голова, и я скорее побежал кататься на коньках» [298].

Однажды в Боровске произошло событие, которое оставило след в его жизни, но скорее, какой-то невидимый. Приехал его знакомый Голубицкий и сказал, что у него гостит Софья Ковалевская, один из крупнейших математиков России, ученый с мировым именем. Ковалевская хотела познакомиться с Циолковским. Но тот оробел. «Мое убожество и происходящая от этого дикость помешали мне в этом. Я не поехал» [299]. Трудно сейчас сказать, упустил ли он свой единственный шанс, уготованный ему судьбой, или нет. Одно остается реальным – Ковалевская была одной из тех в группе талантливых людей, через которую эволюция творила свою волю и к которой принадлежал и сам Циолковский. Но кроме воли эволюции была еще свободная воля самого человека...

Тот же Голубицкий уговорил его поехать в Москву к другому выдающемуся ученому, Столетову, и сделать там доклад о дирижаблях. На этот раз Циолковский согласился. Доклад состоялся в Политехническом музее, и, как пишет сам Циолковский, «никто не возражал» [300]. После этого обещали его устроить в Москве, но так и не устроили. Он продолжал жить и работать в Боровске. От занятий отвлекли его только стихийные бедствия – наводнение и пожар, после которых долго пришлось восстанавливать нанесенный ими ущерб.

«В Боровске, – вспоминает Циолковский, – я жил на окраине, и меня постигло наводнение. Поднялись половицы в доме, посуда плавала. Мы сделали мосты из стульев и кроватей и по ним передвигались. Льдины звенели о железные болты и ставни. Лодки подъезжали к окнам. В другой раз более серьезно претерпели от пожара. Все было растаскано или сгорело. Загорелось у соседей от склада неостывшего угля» [301].

Погибли рукописи и многие книги. Казалось, сама судьба испытывала его на крепость. Но, несмотря на стихийные бедствия, на перегрузку работой, на постоянную нужду, он никогда не терял ни вкуса к жизни, ни своего любопытства, ни интереса к окружавшему его миру. Однажды поздно ночью он проходил мимо колодца и увидел, что там что-то светится. Подошел ближе и увидел светящиеся гнилушки. Набрал их побольше, а придя домой, разбросал по комнате. Получилось звездное небо, «и все любовались» [302].

У него была одна интересная особенность. «Когда же не был занят, – пишет он, – особенно во время прогулок, всегда пел. И пел не песни, а как птица, без слов. Слова бы дали понятие о моих мыслях, а я этого не хотел. Пел и утром и ночью. Это было отдыхом для ума. Мотивы зависели от настроения. Настроение же вызывалось чувствами, впечатлениями, природой и часто чтением. И сейчас я почти каждый день пою и утром, и перед сном, хотя уже и голос охрип, и мелодии стали однообразнее» [303]. Создавалось впечатление, что музыка как бы жила у него внутри и постоянно выливалась из него певучим голосом.

В 1892 году его перевели в Калугу. Это был совсем другой мир. Высокие дома, улицы, заполненные народом, люди, с которыми интересно было общаться. Однако особого материального достатка этот переезд ему не принес. Но он стал чаще публиковаться в журналах, таких, как «Наука и жизнь», «Научное обозрение», «Вестник опытной физики», «Вокруг света». Он писал в своих статьях о Солнце, о летательных аппаратах, о новой картине Вселенной, которая складывалась в его размышлениях. В этом же году была опубликована его книга «Аэростат». Преподавал сразу в нескольких училищах, но основным было женское епархиальное училище, где он работал учителем физики. И опять, как и в Боровске, он делает в училище много больше, чем было положено учителю. Физический кабинет был в самом жалком состоянии. «Мне приходилось что можно подправлять. Но я и сам много приборов производил заново. Делал, например, простые и сложные блоки разных сортов, сухие гальванические элементы и батареи и электродвигатели. Химические опыты тоже производились моим иждивением: добывание газов, сжигание железа в кислороде и пр. Зажженный водород у меня свистел и дудел на разные голоса. В пятом классе всегда показывал монгольфьер. Он летал по классу на ниточке, и я давал держать эту ниточку желающим. Большой летающий шар, особенно с легкой куклой, производил всеобщее оживление и радость» [304].

Но все больше и больше его беспокоило отношение ученых к его статьям. Они никак на них не реагировали. Российская Академия наук, узнав о его деятельности, выделила ему для работы 470 рублей, но статей его в академических изданиях печатать не стала.

Среди его чисто научно-технических работ проблема реактивного межпланетного корабля занимала главное место. Первая такого рода публикация вышла у него в 1903 году в отрывках в журнале «Научное обозрение». Ему удалось опубликовать эту же работу, но более расширенную, в 1911-1912 годах в журнале «Вестник воздухоплавания». Журнал был столичным и хорошо известным не только в России, но и за рубежом. Впервые на его работу прореагировали. Но эта реакция была весьма своеобразной. «Тогда многие ученые и инженеры (за границей) заявили о своем приоритете. Но они не знали о моей первой работе 1903 г., и поэтому их претензии были потом изобличены» [305]. Однако процесс знакомства зарубежных ученых с работами Циолковского занял немало лет. В 1923 году в Германии вышла работа профессора Германа Оберта. Она называлась «Ракета к планетам». Доказывая возможность преодоления земного притяжения с помощью ракеты, автор ни разу не упомянул имени Циолковского. Через шесть лет Оберт прислал письмо Константину Эдуардовичу. «Многоуважаемый коллега! Большое спасибо за присланный мне материал. Я, разумеется, самый последний, кто стал бы оспоривать Ваше первенство и Ваши заслуги по делу ракет, и я только сожалею, что не раньше 1925 года услышал о Вас. Я был бы, наверное, в моих собственных работах сегодня гораздо дальше и обошелся бы без тех многих напрасных трудов, зная Ваши превосходные работы» [306].

В 1914 году Циолковский был приглашен в Петербург на Всероссийский воздухоплавательный съезд, где сделал доклад о дирижаблях. Знаменитый Жуковский, автор многих работ по воздухоплаванию, почему-то не одобрил его доклада. Скрытая неприязнь Жуковского сопровождала Циолковского всю его жизнь.

Вскоре в России начались события, которые перевернули жизнь всей страны. Сначала прогремела Февральская революция, затем Октябрьская, которая принесла Константину Эдуардовичу надежду на новый, более удачный уклад жизни. «С Октябрьской революцией, – писал он, – преобразовали школы, изгнали отметки и экзамены, вводили общий для всех паек и всеобщее право на труд. Одним словом, вводили самые идеальные коммунистические начала» [307]. Он наивно верил в эти идеальные начала, несмотря на то, что жизнь их опровергала на каждом шагу. В 1918 году новые власти конфисковали у Циолковского единственную корову, которая кормила всю его многочисленную семью. Через два года с огромным трудом и лишениями удалось приобрести новую, «но и эту однажды утром увели, оставив хозяйке розовую квитанцию» [308], – вспоминает А.Л.Чижевский. После «конфискации» семья была обречена на полуголодное существование. В 1919 году, как уже говорилось, Циолковский был арестован и провел несколько дней в подвалах Лубянки. Особенно трудным был год 1920-й. «С продуктами питания, – рассказывал Е.А.Киселев, муж одной из дочерей Циолковского, – в Калуге в 1919-1920 гг. было очень плохо. По карточкам почти ничего не давали... Улучшить питание Циолковским в эти годы не представлялось никакой возможности. Сбережений у них не было. Вещей, которые можно было бы обменять на продукты, тоже. Несмотря на полуголодное существование, Константин Эдуардович не прекращал научной работы» [309].

Коммунистическая академия, членом которой он стал, прекратила высылать ему скудное пособие. Там как будто забыли об ученом. Журналы, которые брали его статьи, прекратили свое существование. Средств на издание хотя бы небольших брошюр у него не было. «Я помню, – писал А.Л.Чижевский, – как в окнах аптекарского магазина П.П.Каннинга, что был в Калуге в Никитском переулке, по нескольку месяцев стояло объявление такого рода: “Здесь принимаются взносы для публикации научных трудов К.Э.Циолковского”. Увы, мало было таких, кто считал нужным внести П.П.Каннингу рубль ради обнародования трудов К.Э.Циолковского» [310].

К тому же всем его невзгодам и жизненным трудностям сопутствовало трагическое обстоятельство, как будто над ним тяготел злой рок. Он все время терял детей, начиная от полуторагодовалого первенца и кончая уже взрослыми. К 1923 году из семи осталось только двое. От печальных последствий спасала работа и необычайная стойкость его жены Варвары Евграфовны. Она никогда его ни в чем не упрекала. «Она не вполне уясняла себе, – писал А.Л.Чижевский, – каким богам он молится, чему служит, но женским чутьем постигала, что ее Костя, вечно склоненный над рукописями, вычислениями и чертежами, делает нечто очень важное, очень большое, нечто недоступное современникам. Это была ее глубокая вера, помогавшая ей стоически переносить все тяготы жизни, все лишения многочисленной семьи, хроническую бедность и нужду. В недрах ее жизни была сокрыта большая тайна, которой она не могла поделиться даже с самым близким человеком. Эта тайна должна была умереть вместе с ней» [311].

Но постепенно материальное положение стало улучшаться. «Получил академический паек, потом помощь от ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых, созданная по указанию В.И.Ленина. – Л.Ш.), затем пенсию, которую получаю до сих пор» [312], – вспоминал Циолковский в 1934 году.

Как бы то ни было, но теперь он получил возможность уйти с учительской работы и полностью заняться наукой. Произошло то, о чем он мечтал всю жизнь. Но все сложилось не так просто, как можно было бы предполагать. В 1934 году он как бы подвел итог своим взаимоотношениям с советской властью. Результат оказался весьма утешительным. «При Советском правительстве, – пишет он, – обеспеченный пенсией, я мог свободно отдаться своим трудам, и, почти не замеченный прежде, я возбудил теперь внимание к своим работам. Мой дирижабль признан особенно важным изобретением. Для исследования реактивного движения образовались ГИРД’ы (группа исследования реактивного движения. – Л.Ш.) и институт. О моих трудах и достижениях появлялось много статей в газетах и журналах. Мое семидесятилетие (1927 г. – Л.Ш.) отмечено прессой. Через пять лет мой юбилей даже торжественно отпраздновали в Калуге и Москве. Я награжден был орденом Трудового Красного Знамени и орденом Активиста Осоавиахима. Пенсия увеличена с 250 до 500 рублей» [313]. Да, на изобретателя, как называли нередко Циолковского, обратили внимание. Государство заинтересовалось дирижаблями и ракетами. Но главную часть его трудов отсекли и не стали обращать на них внимание. Это были его философские работы, отражавшие космическое мировоззрение нового мышления. С точки зрения советских идеологов, они были идеологически неполноценными и даже вредными. Их не публиковали и старались о них не говорить. Была произведена насильственная вивисекция творчества великого русского ученого. Его по живому разрезали на две части, отделив космическую ракету от космического сознания и его концепции. От материи явления отсекли его дух. «Меня особенно увлекали социалистические работы и натурфилософские, – писал он в связи с этим. – Некоторые из них были напечатаны, большинство же и сейчас лежат в рукописях. Основанием моей естественной философии было полное отречение от рутины и познание Вселенной, какое дает современная наука. Наука будущего, конечно, опередит науку настоящего, но пока и современная наука наиболее почтенный и даже единственный источник философии. Наука, наблюдение, опыт и математика были основой моей философии <...>

Единая вселенская наука о веществе или материи была базисом моих философских мыслей. Астрономия, разумеется, играла первенствующую роль, так как давала широкий кругозор. Не одни земные явления были материалом для выводов, но и космические: все эти бесчисленные солнца и планеты. Земные явления, несовершенство Земли и человечества, как результат младенческого их возраста, вводили почти всех мыслителей в заблуждение» [314].

Он нес в себе синтез науки и философии. В процитированном фрагменте сосредоточены главные и принципиальные взгляды ученого на соотношение философии и науки, на материю, на которую он смотрел шире даже теперешних наших современников, на грядущую науку, которая, несомненно, будет отличаться от современной и, наконец, утверждение, что без космических процессов нельзя понять земные явления, познать их глубину и эволюционное значение. Саму науку Циолковский понимал шире, чем многие его коллеги, находившиеся в плену старых традиций и сложившихся в течение веков предрассудков. Наука Циолковского, так же как и он сам, была свободна от всего этого, не отрицала ни одного знания и была устремлена в Космос как пространство земной причины. Но его не хотели слушать, не желали принять его мировоззрения и старались отбросить все, связанное с ним, как ненужный хлам, лежавший на дороге в «светлое будущее». Для него же это светлое будущее было связано с Космосом, без которого он не мог себе представить ни науки, ни будущего человеческого общества. За шесть дней до своего ухода он написал письмо: «Всю свою жизнь я мечтал своими трудами хоть немного продвинуть человечество вперед» [315].

19 сентября 1935 года хоронили гениального ученого и мыслителя, связавшего своими трудами Землю с беспредельным Космосом. «На похоронах было много народу, – вспоминала дочь Циолковского Мария Константиновна, – не менее 50 тысяч человек. Приехали работники конструкторского бюро – приверженцы цельнометаллического дирижабля Циолковского, студенты дирижаблестроительного учебного комбината. У могилы грянул ружейный салют – знак воинской почести ученому-борцу. А над старым парком, где был погребен отец, низко проплыла серебристая сигара дирижабля, сбросив алый вымпел» [316].

Он умер от рака, болезни, которая по большей части возникает от нечеловеческого перенапряжения, неизбывного горя, недоедания и нужды. Материя стала разрушаться, не в состоянии выдержать могучий дух, заключенный в ней волей космической эволюции. У сказки о «гении среди людей» не было счастливого конца, как можно было бы предполагать. Борьба за космический путь человечества продолжалась до самых его последних дней. И до самых последних дней ему противостояли те, кто отрицал этот путь, кто держался за старое рутинное существование, старясь перекрыть человечеству дорогу в космическую беспредельность.

Его верный ученик и друг, крупнейший ученый России Александр Леонидович Чижевский, сам немало вынесший и от властей, и от коллег, дал в своих воспоминаниях о Циолковском потрясающую своим трагизмом картину травли и гонений, которые устраивала против Циолковского так называемая научная общественность [317]. Царское время и советское время в этом отношении были единодушны.

Семнадцатилетний Чижевский, ученик реального училища, познакомился с Циолковским в 1914 году, когда последний был приглашен в училище прочесть лекцию о своих идеях. Эти идеи захватили Чижевского, и тот сумел в конце лекции переговорить с Циолковским, который и пригласил юношу в гости. Через некоторое время Чижевский отправился на Коровинскую улицу, где стоял дом его нового знакомого. Последующие частые посещения Чижевским этой улицы дают нам возможность представить себе место обитания великого человека во всех его подробностях. «Коровинская улица, – вспоминает Чижевский, – была одной из захудалых улиц Калуги. Она лежала далеко от центра города и была крайне неудобна для передвижения осенью, зимой и весной, ибо шла по самой круче высокого гористого берега Оки. Дом Циолковского был самым крайним на Коровинской улице и был выстроен как раз в том месте, где гора кончается и переходит в ровное место, по которому и течет Ока. Ходить по этой улице в дождь и особенно в гололедицу было делом весьма трудным. Улица была немощеной, с канавами по самой середине, с рытвинами и буераками, прорытыми весенними дождевыми потоками <...> Если зимой Коровинская улица представляла собой снежную гору, по которой даже самые отважные мальчишки вряд ли рисковали кататься на санках, то с наступлением весны картина резко менялась. По улице текли беспрерывные потоки мутной воды, направляющиеся сюда, как в сточную трубу, из лежащих выше улочек и переулков, из всех семидесяти дворов и несущие с собой разный мелкий хлам, сор и нечистоты, накопившиеся за шесть месяцев зимы. Все эти грязные ручьи стремглав проносились мимо дома Циолковского и образовывали тут же за домом огромную лужу, которая иногда держалась до середины мая, пока земля не впитывала в себя всю влагу и весеннее солнце не высушивало ее» [318].

Далее Чижевский описывает свой первый визит к ученому. Извозчик, который вез его, «осторожно спустился вниз по каким-то отлогим переулкам, проехал по самой окраине города и неожиданно остановился у самого крайнего, одноэтажного, уже довольно ветхого дома с мезонином <...> Вид отсюда был замечательный. Калуга с многочисленными церквами и уже позеленевшими садами была наверху, живописно разбросавшись на горе. Внизу, шагах в ста от дома, текла еще по-весеннему полноводная Ока. Слева темнел знаменитый калужский бор – место прогулок молодежи. А за рекой среди зелени вилось шоссе. Прямо на холме расположились сады, парки, дачи и церковь <...> Я подошел к дому, наступил на огромный желтый камень, приваленный к двери вместо ступени, и дернул за висящую металлическую проволоку. Наверху раздался дребезжащий звон, послышались шаги, заскрипела деревянная лестница, наконец завизжал железный засов, и дверь раскрылась. В дверях стоял Константин Эдуардович в длинной холщовой русской рубашке, подвязанной тонким ремешком. Он был без очков, всматривался в мое лицо, приглашая жестом войти и протягивая руку. Я поспешил отрекомендоваться.

– Очень рад! Очень рад! Пожалуйте ко мне наверх, – сказал он и указал на узкую лестницу, ведущую в мезонин.

Лестница была настолько неудобной и темной, с высокими ступенями, что я шел по ней с осторожностью. Она вела прямо в комнату, которая служила изобретателю и спальней, и библиотекой, и кабинетом, а в зимнее время и мастерской. Это была сравнительно небольшая комната, называемая “светелкой”, площадью 18-20 квадратных метров, с невысоким потолком и двумя окнами, выходящими в сторону реки. У одной стены стояла простая, опрятно застланная кровать, у другой, между окнами, – письменный стол, заваленный книжками, чертежами и рукописями, у третьей – столярный станок с большим количеством столярных и слесарных инструментов <...> Одна стена была аккуратно увешана металлическими моделями дирижабля его конструкции и схематическими выкройками деталей обшивки дирижабля из белой жести. Два мягких кресла, обитые бордовым плюшем, и один венский стул дополняли скромную меблировку комнаты» [319].

С того момента Чижевский становится частым посетителем этого дома на окраине Калуги. Именно там росла и крепла дружба между двумя великими учеными, представлявшими новое направление в мышлении XX века. Здесь же происходили и важные беседы, и обсуждались вопросы, волновавшие обоих. Путь их был труден и тернист, и они шли по нему, служа опорой один другому. Бывая у Циолковского, Александр Леонидович тщательно запоминал, а иногда и записывал все то, что он видел и слышал. «Дом, в котором я находился, – писал он, вспоминая свой второй визит к Циолковскому в 1915 году, – принадлежал К.Э.Циолковскому. За ним следовала полянка, и дальше вилась широкой лентой Ока. Нижний этаж дома был отведен жене Константина Эдуардовича – Варваре Евграфовне и детям. Верхний принадлежал самому ученому. Константин Эдуардович любил сидеть в мягком кресле, покрытом белым чехлом, около примитивного штатива с рупором. Узкую трубочку рупора он вставлял себе в ухо, а гость должен был говорить в рупор. Это позволяло ему хорошо слышать посетителя. На стенах были прибиты полки с книгами. По преимуществу это были книги по физике и математике, а также различные инженерные справочники. Было несколько книг и по философии. Выделялись тома энциклопедии Брокгауза и Ефрона <...> По книгам легко определяется не только умственная направленность человека, но и степень его углубленности» [320].

Дом, в котором велись беседы между двумя великими учеными, был свидетелем глубоких страданий и горестных переживаний Циолковского. Борьба с трудностями, которые воздвигали на его пути зависть и невежество, составляла важную часть его жизни, отнимая у него время, здоровье, расшатывая его нервную систему и, самое главное, мешая ему концентрированно и плодотворно работать над тем, что нес он в себе, стремясь все это передать людям для их же блага. Ситуация самого Циолковского усугублялась еще и тем, что он не мог противопоставить нападавшим на него ученым ни своих ученых степеней, ни высоких званий. У него не было даже аттестата об окончании гимназии. Они писали отрицательные рецензии на его оригинальные статьи, в которых билась высокая и самостоятельная мысль, не пропускали его работы в академические журналы, с насмешкой невежд выслушивали его удивительные доклады на научных конференциях.

«Признать в недипломированном человеке, – писал А.Л.Чижевский, – зачинателя огромного научного направления было невозможно. Признать – это значило совершить неблаговидный поступок против своего круга, преступление против своей касты. Это значило пойти против установившихся традиций. Это было равносильно приглашению к царскому столу волжского бурлака <...> И хотя в душе некоторые считали Циолковского достойным того, чтобы впустить его в “дом науки”, большинство злобно отвергали это намерение и предпочитали держать его на почтительном расстоянии <...> Такое положение оставалось неизменным и нелепым в течение многих десятилетий. И самое замечательное: К.Э.Циолковскому никогда и ни в чем не отказывали, ему всегда обещали, вежливо и любезно, но ничего не делали. Это было деликатно, но беспощадно!» [321]

Сам Циолковский говорил об этой ситуации: «Всю жизнь я был под яростным обстрелом академических кругов. При всяком удобном случае они стреляли в мою сторону разрывными пулями, наносили мне тяжелые физические ранения и душевные увечья, мешали работать и создавали условия, тяжелые для жизни. Спрашивается: чем я был неугоден этим ученым? Жил я в Калуге, никого не задевал, ни с кем не вступал в дискуссии, никого не обижал, и тем не менее меня ненавидели, презирали, чурались моих писаний и высказываний и зло критиковали их, считая все, что я создал, бредом умалишенного, беспочвенной фантазией самоучки» [322]. Они не только считали или говорили, но и действовали. Вот один из эпизодов такой «деятельности», рассказанный Константином Эдуардовичем Чижевскому.

«Пришел ко мне мужчина интеллигентного вида и представился, назвал свою фамилию, которая оказалась русской и легко запоминаемой, и пустился со мной в разговор, спрашивал о том о сем, как я живу, как работаю, действительно ли хочу строить ракету для полета на Луну, заглянул в мои рукописи, лежавшие на столе, внимательно осмотрел модели металлических дирижаблей и их детали и задал мне как бы невзначай ряд вопросов такого примерно рода: “Константин Эдуардович, а сколько будет восемью пять?” Я, смеясь, ответил: “Сорок!” Тогда он подмигнул мне и сказал: “А сколько будет пятью восемь?”

При этом вопросе меня как бы осенило: да это врач-психиатр, и я нарочно ответил с расстановкой: “Пятью восемь – это совсем другое дело, чем восемью пять. Это можно решить только с помощью медицины”.

Тут мой собеседник вытаращил на меня глаза и испуганно сказал: “Что вы, что вы, Константин Эдуардович, ведь я же пошутил, я не хотел...” – “И я пошутил, доктор, и я не хотел, да так вышло. Будем считать, что обследование психически ненормального Циолковского окончено. Не так ли?” – “Будем считать, – извиняющимся тоном сказал он, – что вы здоровы и вы поймали меня, как мышонка. Не сердитесь на меня, меня направило к вам одно очень влиятельное лицо, и я не мог ослушаться!”

Так кончилось посещение меня этим интеллигентом. Хорошо, что он оказался порядочным человеком и не запрятал меня в сумасшедший дом. И на том спасибо» [323].

Самым тягостным для Циолковского было его замалчивание. Оно началось примерно с начала 90-х годов XIX века и практически продолжалось всю его жизнь. Оно отравляло его сердце и душу больше, чем что-либо другое. Оно расшатывало его нервную систему и сжигало мозговые клетки. Он называл это «заговором молчания». «По сути дела, – утверждал он, – заговор молчания – это обкрадывание человека, о научных достижениях которого молчат, а сами, пользуясь его данными, присваивают эти достижения себе! В этом именно и состоит “глубокое” значение заговора молчания. При упоминании об истинном авторе всегда выдвигаются вперед псевдоавторы, т.е. воры! Заговор молчания – мощное оружие в руках научных или литературных разбойников» [324]. И он глубоко страдал от этих разбойников, страдал от своей беспомощности и от безмерной людской несправедливости.

«Уже к 1917 году, – отмечал он, – я, по сути, перестал существовать как исследователь, с которым необходимо было считаться. На моем имени стоял крест» [325].

Чем выше подвиг творца, независимо от того, в какой области он творит, тем сильнее зависть научной толпы, тем больнее бьет она по автору этих идей и мыслей. Ничто не встречает такого сопротивления и такого озлобления, как новое, которое пробивает себе дорогу в жесточайшей борьбе со старым, инертным и темным. Судьба Циолковского – тому ярчайший пример.

«Настоящая прогрессивная наука, – писал А.Л.Чижевский, прошедший также тернистый путь такой борьбы, – это, конечно, прежде всего война – великая война против установившихся воззрений, против консерваторов, против рутинеров, война за овладение новой областью знания, прочно занятой устаревшими традициями, опровергнутыми законами и отжившими положениями. Война эта беспощадна! Одному человеку приходится штурмовать гигантские крепости, воздвигавшиеся столетиями и вооруженные до зубов недоверием, злобой, косностью и завистью. Несметные полки ниспровергаемых точек зрения с обнаженными мечами устремляются на новатора, носителя новых идей, и грозят ему всеми небесными и земными карами. Они грозят ему с библиотечных полок, из энциклопедий, из толстых томов, из учебников, из популярных брошюр. Они извергают на него хулу и поношение с академических и университетских кафедр. Они издеваются над ним из книг мелких писак, со сцены театров, с арены цирков. Каждый невежда считает себя вправе лягнуть ученого-новатора своим ослиным копытом. Каждый бездарный начетчик, кропатель, компилятор, копиист, носитель “прописных истин” считает своим долгом “утереть нос” прогрессивному ученому. Научные дискуссии превращаются для ученого-новатора в изощренные моральные истязания. Уже при входе в зал он слышит, как шепчутся его тайные противники, он видит глупые снисходительно-ехидные улыбки, смешки в кулак и нарочито вежливые лица с улыбкой в углах губ у субъектов преуспевающих и модных» [326].

Не было ни одного случая, чтобы Циолковский не подвергся осмеянию, а его мысли – гонению. За каждым его шагом следили глаза недоброжелателей, каждый его промах или оплошность служили основанием для несправедливых, а иногда и прямо враждебных выводов.

«...Никто так не презирал и не поносил его, – писал А.Л.Чижевский, свидетель всего происходящего, – как крупные представители научной мысли. Поток клеветы и дискредитации был буквально нескончаем. Один выпад против К.Э.Циолковского сменялся другим, причем в то время, когда ему еще не удавалось отпарировать первый, дать убедительное доказательство его правоты в первом случае, уже возникал второй: К.Э.Циолковского били с другой стороны, находили его идеи бредовыми, расчеты неверными, математические доказательства недостаточными. За вторым выпадом следовал третий и т.д.» [327] Ученые препятствовали изданию его трудов, а сам Циолковский прекрасно понимал, что только опубликованные его работы донесут до следующих поколений его идеи и мысли о Космосе. И он старался издавать свои работы любой ценой, вкладывая в это свои последние гроши. В 1923 году вышла «Ракета в космическое пространство», в предисловии к которой он писал: «Как жаль, что я не имею возможности издавать мои труды. Единственное спасение для этих работ – немедленное, хотя и постепенное их издание здесь, в Калуге, под моим собственным наблюдением. Отсылать рукописи на суд средних людей я никогда не соглашусь. Мне нужен суд народа. Труды мои попадут к профессионалам и будут отвергнуты или просто затеряются. Заурядные люди, хотя бы и ученые, как показывает история, не могут быть судьями творческих работ. Только по издании их, после жестокой борьбы, спустя немало времени, отыщутся в народе понимающие читатели, которые и сделают им справедливую оценку и воспользуются ими. И на это уходят века и даже тысячелетия. Если некоторые мои работы не погибли, то только благодаря печати или отдельным их изданиям <...> Я сделал открытия во многих областях знания, между прочим в учении о строении атома; кто может во всем свете быть тут судьею? Также и другие мои труды опередили современность. Спасите же их, если желаете себе добра. Зачем повторять жестокие заблуждения, описанные в истории открытий и изобретений! Надо воспользоваться этими уроками и не попирать больше истину» [328].

И это «спасите же их» свидетельствовало об отчаянии, которое с годами все более и более усиливалось. История науки подтверждает, что те, кто опередил свое время, заплатили за это великую цену – непризнанием, а нередко своей жизнью. И только полная уверенность в собственной правоте и необходимости того, что он делал, помогали ему жить и держать оборону против зла и тьмы. «Только единичные люди прорываются через этот страшный барьер, и то после борьбы, иногда многолетней борьбы, с невеждами, обскурантами и ретроградами, которые были так или иначе, по недомыслию или легкомыслию, сопричислены к лику ученых и заняли, к несчастью, высокие ступени иерархической лестницы» [329].

Циолковский был среди тех единиц, которые сумели противостоять этому барьеру невежества и даже преодолеть его. Тяжелейшая ситуация, в которой он оказался, усугублялась еще одним немаловажным обстоятельством. Речь шла не только о каких-то новых открытиях и достижениях в науке, а о новом мировоззрении или, вернее, мышлении, которое получило впоследствии название космического мышления. Именно это обстоятельство заставляло значительную часть ученых, интуитивно ощущавших опасность, исходившую от неясного для них мировоззрения, защищаться от него и со всей силой атаковать его носителей. Циолковский среди немногочисленной группы таких носителей выделялся своей гигантской фигурой. В то время на небосклоне новой науки, формирующейся где-то «на задворках», всходило имя Цандера, одного из первых представителей технической космонавтики. В своих воспоминаниях о Циолковском Чижевский приводит знаменательный разговор с московским профессором А.П.Соколовым: «Представьте себе мое возмущение, – продолжал Алексей Петрович, – когда я узнал, что в большой аудитории нашего института состоится лекция Цандера, одного из последователей Циолковского. Подумайте только, добрались до университета, этого светоча русской науки, проникли в Физический институт, осквернили его... Да, впрочем, что у них может быть святого – у этих помешанных. Видите ли, на Земле им тесно, хотят загадить Космос, полететь на Луну, на Венеру, на Марс, к черту на рога. Когда я узнал о том, что в большой аудитории нашего института состоится лекция Цандера, да еще на такую тему, как полет на Луну, – земля закачалась под ногами. Мне показалось, что я теряю сознание, дыхание перехватило, в глазах поплыли черные круги. В большой аудитории, где с высокой этой кафедры в благословенные годы читали лекции знаменитые русские физики, появились прожектеры и фантазеры, доказывающие возможность полета на Луну. Я поражен тем, что советская власть попустительствует взбалмошным идеям такого рода. Их надо строго проконтролировать, кто они, эти прожектеры, уж не немецкие ли разведчики-лазутчики? Да и фамилия у этого Цандера подозрительная, по-видимому, он немец чистой воды. А может быть, это тот же Цандер, который писал фарсы и комические оперетты. А?» [330]

Нет необходимости комментировать этот профессорский монолог. Время уже вынесло суждение таким высказываниям.

Из недр академической науки все громче раздавались голоса – запретить Циолковскому его математические вычисления, запретить ему думать над проблемами ракетодинамики. «“Запретить! Запретить! Запретить!” – такие возгласы неслись в Наркоматы, в Кремль в виде подметных писем, официальных докладов и рапортов» [331]. И они имели свое воздействие. Редакции перестали принимать статьи Циолковского, рецензенты писали на них отрицательные отзывы. Наркомат просвещения перестал содействовать его исследованиям. Положение его становилось более чем критическим.

«О, он испытал все: голод, жажду, холод, когда приходилось дышать на окоченевшие пальцы, чтобы они могли держать карандаш, отсутствие денег, белья, платья, обуви, угля и крова... Может быть, не все сразу, но поочередно все виды бедности и лишений терзали его тело и душу. Случалось так, что иногда он опускался на самое дно жизни, сохраняя, однако, независимость своей мысли, веру в свои идеи и возможность взобраться на любую вершину, в то время когда окружавшие его посредственности боялись даже взглянуть на эти слепящие высоты» [332], – писал Чижевский.

Эта боязнь взглянуть «на слепящие вершины» во многом определяла позицию ученых, которые, казалось, стояли близко к исследованиям Циолковского. В этой боязни заключался целый кризисный процесс, тормозивший не только деятельность гениального Циолковского, но и становление нового космического мышления. Суть процесса заключалась в том, что научная мысль как бы опережала сознание ученых. Это мы наблюдаем в двадцатые и тридцатые годы прошлого века. И поэтому возглас – запретить работать Циолковскому и запретить самого Циолковского – все чаще и чаще раздавался там, где занимались проблемами воздухоплавания. Именно оттуда на Константина Эдуардовича сыпались наиболее болезненные удары. «...Никто так не мешал ему работать, как ученые, – писал его верный ученик Чижевский, – никто его так не дискредитировал, как они, никто так не презирал его, как штампованные корифеи авиационной науки» [333]. Среди них значительное место занимал крупный ученый Н.Е.Жуковский. Первый, кто сконструировал аэродинамическую трубу, был Циолковский. Жуковский дал на это изобретение положительный отзыв, а затем использовал его. Ни в одной из своих работ по этой трубе он ни разу не упомянул имени Циолковского. Но этим он не ограничился и всячески мешал Константину Эдуардовичу продвигать свои идеи.

«“Если бы вы спросили меня о том, – вспоминал Циолковский, – сколько он мне портил, то я, не задумываясь, мог бы вам ответить: всю жизнь, начиная с конца прошлого века, профессор Жуковский был наиболее сильный и умный мой соперник – он портил мне жизнь незаметно для меня и ничем не выдавая себя”. Профессор Жуковский был не только крупнейшим специалистом в области воздухоплавания. Но и крупнейшим врагом Циолковского. Этим он тоже будет знаменит. Он хорошо обосновал не только теорию гидравлического удара, но и практику удара по личности Циолковского» [334]. И то, что такая научная величина так много усилий тратила на борьбу с Циолковским, свидетельствовало, несомненно, о том, какое значение придавал Жуковский Циолковскому как ученому. «У Николая Егоровича (Жуковского. – Л.Ш.), – отмечал сам Циолковский, – было много злобы. Он злился на меня за работы с воздуходувкой и, возможно, за работы с ракетой. Он не выдавал себя ничем. Но везде и всегда он тормозил мои идеи, кривил рот, когда речь шла обо мне, и молчал. Это было знаком отрицания моих работ <...> Он питал злобу ко всему новому и выходящему из рамок его представлений. И он, хотя и был знаменитым профессором, не мог дотянуться до тех идей, которым я посвятил всю свою жизнь» [335]. Николай Егорович Жуковский был не только «знаменитым профессором», но являлся отцом русской авиации. Но тем не менее в суете научных амбиций, прочно плененный традициями, сложившимися в авиации, ослепленный собственными страстями и эмоциями, он так и не заметил, что, собственно, стоит за идеями и исследованиями Циолковского, и в определенной мере не хотел замечать уже зарождавшегося процесса вытеснения винтовых двигателей реактивными. Ибо за последними стоял калужский «чудак» со своей безумной мечтой прорыва в Космос.

«Циолковский, – писал А.Л.Чижевский, – должен быть сопричастен тем исключительным умам, которые по неясным и непонятным для нас причинам избирают себе высокие цели и сложнейшие проблемы и всецело отдают себя на решение их, отважно преодолевая все препятствия и все преграды, которые встречаются на их пути, и приводят человечество к новым эпохам, к новым эрам в его существовании» [336].

Эти «исключительные умы» избираются самой космической эволюцией, ставящей перед ними определенные цели, над которыми эти умы работают всю жизнь, несмотря на препятствия и тяжелые условия существования в нашем плотном мире. Они несут человечеству новые знания, новое мышление, которые продвигают это человечество вверх по лестнице космической эволюции. Но об этом знают только они сами, и очень редко такая миссия их бывает замечена современниками. В Живой Этике ясно и точно определена роль таких личностей. «Что же представляют собою герои и мученики? В смысле энергетическом они составляют как бы живые вулканы, извергающие напряженные энергии. Действительно, такие напряжения необходимы для эволюции <...> Люди не могут быть без этих ведущих вспышек. Если в Космосе взрывы будут созидательными импульсами, то и взрывы человеческие также нужны для эволюции» [337]. Нет никакого сомнения, что и Циолковский принадлежал к этой когорте, энергетически продвигающей человечество.

Но одним Н.Е.Жуковским дело не ограничилось. Враги изматывали уже пожилого Циолковского, подрывали его здоровье. «Сил осталось мало, – писал Циолковский в 1929 году. – Я все более и более начинаю работы, но не кончаю их» [338]. Судьбе было угодно, чтобы пик борьбы против Циолковского пришелся на последние его годы, когда он уже был стар и немощен. Вот тогда же весьма оживилась деятельность его постоянного врага В.П.Ветчинкина, игравшего значительную роль в кругах, от которых зависело немало в жизни самого Циолковского. Давая характеристики врагов великого ученого, А.Л.Чижевский писал: «…среди них выделялся одни враг – но какой! Враг-ученый, расчетливый, вознесшийся на одну из высоких ступеней иерархической лестницы науки, враг, имеющий степени, звания и ордена <...> Конечно, этот умный и хитрый враг имел нескольких “сочувствующих”, которые ему помогали рассылать анонимки или распространять клеветнические слухи, но и только. В сущности, это была ребяческая забава. Главным делом управлял он сам, но, глядя на него, нельзя было даже подумать, что это и есть тот самый паук, который вьет смертоносную паутину вокруг К.Э.Циолковского. Его рыжеватая бородка, густая седеющая шевелюра, лицо простака, без всякой артистичности, добродушная улыбка, легкая подвижность производили неплохое впечатление простого малого, если бы не глаза – хмурые, скрытые, самонадеянные и злобные глаза, стреляющие без промаха и не знающие жалости. Я хорошо их рассмотрел однажды в 1937 году, когда он сидел в кресле напротив меня в гостиной известного летчика М.М.Г. (Громова. – А.Ч.)» [339].

Таков был Ветчинкин, который не оставил в покое Циолковского и после смерти. С 1935 года он начал публиковать свои статьи по теории ракеты. Это он расчетливо и планомерно осуществлял идею захвата результатов научной деятельности Циолковского. Видимо, он понимал лучше других, какую золотую жилу в науке представляют труды великого ученого. Ветчинкина не стесняло то, что не он нашел эту жилу и не он ее разрабатывал. Для него это было неважно. Но он не хотел пачкать свои крахмальные манжеты в этом разбое. Он знал, «что такое хорошо и что такое плохо». И он нашел того, кто легко и бездумно осуществил его замысел. Это был некто Ю.В.Кондратюк, работавший в Новосибирске. В 1929 году вышла книга Кондратюка, которая называлась «Завоевание межпланетных пространств». Предисловие к ней написал В.П.Ветчинкин, утверждая, что эта работа представляет собой наиболее полное исследование проблемы и проделана Кондратюком самостоятельно. В предисловии ничего не было сказано о приоритете Циолковского, несмотря на то, что идеи, содержащиеся в книге Кондратюка, принадлежали Циолковскому и были им уже опубликованы. Сам же он был обвинен в плагиате. Золото было похищено темной ночью. Ядовитые семена дали свои всходы. И они оказались долговечными. Еще в 1960 году на стенде АН СССР (ВДНХ) была выставлена книга Кондратюка с аннотацией: «В этой книге автор систематизировал результаты своих многолетних работ в области звездоплавания и дал решение целого ряда новых вопросов» [340]. В 27 томе БСЭ в статье «Межпланетные сообщения» было написано: «Кондратюк разработал теорию реактивного движения, рассмотрел вопросы о топливе для ракеты, о конструкции ракетного двигателя и межпланетной ракеты, об аэронавигации, торможении ракеты атмосферой при спуске на Землю и о конструкции посадочного планера, устройстве станции – спутника Луны» [341]. Энциклопедия освятила воровство, учиненное Ветчинкиным и Кондратюком.

Начиная с 1929 года и в последующие Ветчинкин организовывал бесплатную рассылку книги Кондратюка заинтересованным лицам. Сначала Циолковский принял эту книгу спокойно. Но человеческое его сердце и нервы едва выдержали этот удар. Чижевский оказался свидетелем этого поистине драматического момента.

«– Ах, лишь бы не умереть теперь, – сказал мне Константин Эдуардович, когда я поднялся к нему в светелку <...>

– Лишь бы не умереть, – твердил он, а сам беспокойно ходил взад и вперед по комнате, мял и расчесывал пальцами бороду.

– Все казалось мне вчера пустяком, – хрипло сказал он, – а вот всю ночь не спал и теперь вижу, что все не так просто и что все это грозит концом <...> Ах, только бы не умереть, а ведь мне семьдесят два года» [342].

В нем во весь голос говорило отчаяние и непереносимая боль человека, у которого украли результаты работы, которой он занимался всю свою жизнь. Украли открыто и дерзко, не посчитавшись ни с чем. Затем, совсем уже успокоившись, он сказал Чижевскому: «...пройдут годы, улягутся страсти, и тогда вы – очевидец всех этих дел – должны будете восстановить мой приоритет, если это понадобится, или рассказать об этих делах в назидание будущим поколениям. Я прошу вас об этом, а я буду спокойно работать и спокойно умру, зная, что вы со временем сделаете то, о чем я вас прошу, – пусть эта просьба будет моим вам завещанием» [343]. И Чижевский, сам находясь в тяжелейшем положении, выполнил все, о чем просил Циолковский.

Еще в 1923 году Константин Эдуардович предчувствовал своей глубочайшей интуицией, по какому пути пойдет на него наступление Ветчинкина. «Надо понять, – говорил он Чижевскому, – что без уничтожения меня и моего имени никакая ракета профессору Ветчинкину не будет выгодна. Даже сотня самых быстрых ракет, даже космических кораблей. Сперва должен быть уничтожен я, отец ракеты, хулою, клеветою, физически – как угодно, но я должен пасть. И только после этого им имеет смысл заниматься ракетами, ибо моя мельница будет остановлена. Психология таких людей мне хорошо известна, а потому я жду удара из-за угла. Разве им дорог русский приоритет, разве им дорога правда-истина, разве им дорога русская наука? На все им наплевать. Это карьеристы. Им дорога их личная карьера – личная жизнь, личное благо» [344]. Через два года после своего переезда в Москву Чижевский нанес очередной визит Циолковскому. Была поздняя осень 1931 года. «Я не видел Константина Эдуардовича около двух лет. Он заметно изменился, постарел, полысел, оглох, уменьшился ростом и с трудом передвигал ноги. Стояла холодная погода, и он мало двигался, проводя большую часть времени в кресле или даже в кровати. Звонкий голос его и смех изменились, стали не похожими на его обычный голос и веселую усмешку» [345]. В самом же доме как будто ничего не изменилось. Александр Леонидович внимательно разглядывал комнату, где сидел Циолковский. «Те же полки на стенах, шкаф, письменный стол и рукописи. Те же недостатки и недоделки. Но мне показалось, – вспоминал Чижевский, – все это еще беднее, чем было раньше, – беднее, скромнее и жальче. Теперь не было того благодушия, которое чувствовалось во всем раньше. Все было не то. Чего-то мне недоставало! Чего? Это я понял позже: не хватало того, что ушло из существа самого хозяина дома – Константина Эдуардовича. Глядя на него, я увидел, что ушло очень много за это время, так много изменилось в нем самом, что мне стало грустно и глаза мои увлажнились: жизнь моего старого друга шла под уклон» [346].

Чижевский провел у Константина Эдуардовича несколько часов. Прощаясь, Циолковский сказал: «Крепитесь! Я благословляю вас на бой с врагами научного прогресса!» [347] Он хорошо понимал, что Чижевскому грозят испытания потруднее его собственных...

Борьба против врагов – это одно. Несогласие с близкими и родными – другое. Неизвестно, что было хуже. От такого несогласия Константин Эдуардович страдал сильнее, чем от вражеских выпадов.

«– Ты – неудачник во всем! – говорили ему. – Смотри: все умеют зарабатывать деньги и жить. А ты хочешь хватать звезды с неба, а не умеешь заработать лишней копейки. Ты хочешь облагодетельствовать человечество, а оно плюет тебе в лицо.

Обычно Константин Эдуардович обращал такие атаки в шутку, но это ему удавалось не всегда.

– Ты смеешься?.. Это – не умно. “Благодарное” человечество не пощадит ни тебя, ни твоих трудов, ни твоей семьи.

– Неверно. – протестовал Константин Эдуардович. – Мои труды будут жить!

Но его перебивали:

– А семья дохнет с голоду. Что лучше, что хуже? Ты – эгоист, самый неисправимый эгоист, а думаешь о себе, что ты – великий человек.

– О себе я ничего не думаю. Зачем ты так обижаешь меня? Это – нехорошо, – защищался он, – разве я когда-нибудь говорил что-либо подобное? Я совсем не великий человек, я – неудачник, самый обыкновенный неудачник. Таким людям лучше бы не жить, но раз живешь, то приходится терпеть попреки.

– Поменьше бы издавался и тратил деньги на типографии.

– Но смысл жизни! Ты пойми, в чем был бы для меня смысл жизни?

– Ах, я знаю. Смысл жизни – в расходах на издание твоих брошюр.

– Опомнись, что ты говоришь: “в расходах на издание”. В этом вообще нет никакого смысла жизни. Смысл жизни – в идеях, которые я должен донести до человечества.

– Опять человечество. Да плевать ему на твой смысл жизни, на твои забракованные всеми дирижабли и несуществующие ракеты. Все это фантазии, но ты не Жюль Верн. Тот по крайней мере сколотил себе состояние, а ты пускаешь семью по миру, довел сына до самоубийства.

– Что ты! Опомнись, при чем тут я? Стыдись так лгать на человека. Ты готов свалить все беды на мою голову...

– Прав я или не прав? – думал К.Э.Циолковский. – Я – эгоист, я не умею зарабатывать деньги, я народил семью неудачников, таких же, как я сам, сын кончил самоубийством, дети болеют. Но отказаться от дела своей жизни я не могу, не имею морального права. А существует ли такое “нравственное право”? Может быть, во мне говорит мой эгоизм, мое себялюбие?

Перебранки такого рода разъедали его душу, его тело, оскорбляли в нем ученого, ищущего человека, жертвовавшего всем во имя идеи, столь важной для человечества» [348].

И только одна Варвара Евграфовна не участвовала в этих баталиях. Она или осуждающе смотрела на нападавших на Константина Эдуардовича, или же уходила куда-нибудь, пережидая в другом месте конца «сражения».

«...Да не унывает, да не падает духом отважный искатель истины! – писал Чижевский. – Пусть грозы и бури проносятся над его обездоленной головой. Пусть он голодает, пусть его локти, колени и сапоги в заплатах! Он всегда находится в самом избранном, самом изысканном обществе, перед которым тускнеет общество всех владык, всех императоров, королей и президентов. Его участь делят с ним великие вожди науки, которые уже прошли через строй тех же жизненных испытаний и теперь спокойно говорят ему: “Ты стоишь на верном пути! Не сдавайся! Борись так же, как боролись и мы, – до самой смерти! Твоя борьба – твой долг перед родиной и человечеством. Стой на своем посту до конца!”» [349]. Александр Леонидович Чижевский имел полное право сказать такие слова. Ибо и он, как и Циолковский, принадлежал к этому самому избранному и самому изысканному обществу вождей науки и прошел свой крестный путь, назначенный ему его нелегкой судьбой.

Константин Эдуардович имел ряд уникальных особенностей, которые отличали его от различного рода коллег. Если они постигали Космос теоретически, то Циолковский нес его в глубинах своего внутреннего мира, что позволяло ему проникаться Космосом и чувствовать его всем своим существом. Космос был как бы его частью, его мироощущением. Он был связан с ним не только информацией, но и образами, которые он черпал в его глубинах и переносил в земную действительность. Придет время, и эти космические картины, которые возникали в его воображении, будут подтверждены теми, кто проникнет в бездонные и беспредельные глубины Мироздания. Его космические зарисовки охватывали огромное пространство, начиная от картины Вселенной с ее процессами творения и разрушения и кончая картиной, которую космонавт наблюдает из космической ракеты. В эфирной пустоте, отмечает Циолковский, вечно светит Солнце. «Не затемняется оно облаками, не темнеет небо от туч, нет ночи, нет ни восхода, ни заката, ни зари, ни ослабления его света, ни усиления. Только повернувшись к нему спиной, мы его не видим. Тогда, в первый момент, кромешная тьма нас окружает. Мы совсем, совсем ничего не различаем, кроме невообразимого мрака. Но понемногу зрачок расширяется, глаз привыкает к тьме. Мы замечаем свечение собственного нашего тела; в тонких местах розовое, в более толстых – темно-красное. Затем мы видим кругом сферу с бесчисленными звездами. Сначала открываются только крупные звезды, потом они становятся ярче и появляются новые звезды; вот их больше и больше, наконец они серебряною пылью застилают все небо. Их так много, как мы никогда не видели на Земле. Там воздух мешал их видеть, распылял и уничтожал их свет. Здесь они кажутся совершенно неподвижными точками, не мигающими и не мерцающими, как на Земле. Они большею частью серебряные. Но, вглядываясь, видим звезды всевозможных цветов и оттенков, однако большинство серебряных. Фон черный, – черное как сажа поле с рассеянными кругом звездами всяких яркостей. Более яркие кажутся крупней. Иные сливаются в серебряную пыль, в туманное облако. Голубизны небес нигде не видно. Всюду однообразная чернота, – траур без всяких оттенков. Нет глубокой синевы, близкой к черноте, нет ни голубизны, ни млечного вида горизонта» [350]. И еще: «Обратимся же ко вселенной. В бесконечном ее пространстве мы видим бесконечное число солнц. Каждое солнце есть великий источник силы и жизни на многие миллионы лет. Каждое солнце окружено сотнями планет или земель, число которых еще бесконечнее, чем число солнц. Одни из них угасают, другие восстают из туманностей, зарождаются из эфира. И так шло в течение бесконечных времен. Рождение, падение, новое восстановление... Протекли бесконечные времена, но не угас мир, а цветет по-прежнему; так и всегда он цвел и будет цвести. Цветы его – бесчисленные солнца, планеты и жизнь на них. Замирает жизнь, проходит во сне, в усыплении, но снова встает, снова возникает. Материя содержит бессмертную сущность, бессмертный дух, вечно возникающий, никогда не умирающий, распространенный по всей бездне вселенной» [351].

А вот описание того, что наблюдает космонавт из ракеты. Зарисовка эта сделана не позднее начала XX века.

«Между тем фаза Земли все уменьшалась, а граница тени и света давала все более и более громадные косые тени гор и возвышенностей. Казалось, звезды быстро движутся и падают на Землю, как будто ложатся на зубчатые освещенные края Земли, падают десятками, сотнями и тысячами: такую огромную часть неба занимает Земля, и так их тут видно много в пустоте. С другой стороны Земли, где чуть виднеется темная ее часть с громадными зубцами теней от заходящего Солнца, звезды как будто рождаются неизвестно откуда: на самом деле они выступают из заслоняющей их темной части Земли и становятся видимыми» [352]. И далее: «Так как было сравнительно темно, то звезд было видно на противоположной половине неба гораздо больше. Они, как снег, продолжали сыпаться в этот океан зари; с противоположной же стороны багрового кольца они вылетали бесчисленными искрами фейерверка. Но свет кольца с одной стороны слабел, а с другой разгорался, меняя оттенки. Не прошло и 17 минут, как выглянула полоска Солнца; все засверкало, заря потускнела, и через 9 секунд во всем величии выглянуло полное Солнце. Все почти ослепли от света» [353].

Трудно сказать, в какой части ближнего Космоса наблюдается такая картина. Это могут подтвердить или опровергнуть космонавты, побывавшие на таких высотах. Одно только можно утверждать – эффект присутствия в каждой такой зарисовке Циолковского поражает и восхищает. Создается впечатление, что Константин Эдуардович воочию видел то, о чем писал, что он путешествовал по Космосу, посещал его самые таинственные уголки и миры иных состояний материи. Мы знаем случаи, когда человек, физически не присутствовавший в каком-либо месте, мог его точно описать или изобразить на бумаге или полотне [354]. Такого рода феномен мог произойти лишь в духовном познавательном процессе высокоразвитого человека. Полагаю, что Циолковский был именно таким. Эволюция одарила его способностью познать визуально то пространство, которое он научно изучал. В нем глубоко жило духовное чувство Мироздания и неизвестных сил, в нем действующих. Он хорошо понимал, что есть и другие пути познания реальности, кроме эмпирической науки. И осознание этого ему помогало в его открытиях и достижениях в области науки о Космосе и в его философских размышлениях.

«Я видел и в своей жизни, – писал он, – судьбу, руководство высших сил. С чисто материальным взглядом на вещи мешалось что-то таинственное, вера в какие-то непостижимые силы, связанные с Христом и Первопричиной. Я жаждал этого таинственного. Мне казалось, что оно меня может удержать от отчаяния и дать энергию. Я пожелал в доказательство видеть облака в виде простой фигуры, креста или человека. Желал, думал и забыл. Прошло, вероятно, несколько недель. Мы переехали на другую квартиру <...> Я часто там сиживал на крыльце, на дворе, думал и смотрел в облака. Интересовался направлением ветра, погодою и т.д. Вдруг вижу в южной стороне, не очень высоко над горизонтом, облако в виде очень правильного четырехконечного креста. Форма была так правильна, что я очень удивился <...> Долго я следил за облаком, и форма его сохранялась. Затем мне это надоело, и я стал смотреть по сторонам или задумался (не помню). Только немного погодя опять взглянул в ту же сторону. Теперь я был не менее удивлен, так как видел облако в форме человека. Фигура была отдаленная, ясно были видны руки, ноги, туловище и голова. Фигура тоже правильная, безукоризненная (как вырезанная грубо из бумаги) <...> Это было, должно быть, в 1885 г. весной (на 28-м году от рождения) <...> Это странное явление в связи с моими предыдущими мыслями и настроениями имело громадное влияние на всю мою последующую жизнь: я всегда помнил, что есть что-то неразгаданное, что Галилейский учитель и сейчас живет и имеет значение и оказывает влияние до сих пор <...> Несмотря на то, что я был проникнут современными мне взглядами, чистым научным духом, материализмом, во мне одновременно уживалось и смутно шевелилось еще что-то непонятное. Это было сознание неполноты науки, возможность ошибки и человеческой ограниченности, весьма далекой от истинного положения вещей. Она осталась и теперь и даже растет с годами» [355].

Весной 1928 года с Циолковским произошло еще одно событие, напоминавшее уже вышеизложенное. «Вот что случилось со мной, – писал он, – 31 мая 1928 г. вечером, часов в 8. После чтения или какой-то другой работы я вышел, по обыкновению, освежиться на крытый застекленный балкон. Он обращен был на северо-запад. В эту сторону я смотрел на закат солнца. Оно еще не зашло, и было вполне светло. Погода была полуоблачная, и солнце было закрыто облаками. Почти у самого горизонта я увидел, без всяких недостатков, как бы напечатанные, горизонтально расположенные рядом три буквы: чАу <...> Покамест я смотрел на них, они не изменяли свою форму. Меня очень удивила правильность букв, но что значит “чАу”? Ни на каком известном мне языке это не имеет смысла. Через минуту я вошел в комнату, чтобы записать дату и самое слово, как оно было начертано облаками. Тут же мне пришло в голову принять буквы за латинские. Тогда я прочел: “Рай”. Это уже имело смысл <...> Под облачным словом было что-то вроде плиты или гробницы (я не обратил внимания). Я понял все это так: после смерти конец всем нашим мукам, т.е. то, что я доказывал в “Монизме”. Таким образом, говоря высоким слогом, само небо подтвердило мои предположения. В сущности, это облака. Но какие силы придали им форму, имеющую определенный и подходящий смысл? В течение 70 лет я ни разу не страдал галлюцинациями, вина никогда не пил и возбуждающих средств никогда не принимал (даже не курил)» [356].

Было ли с Циолковским еще такое же? Мне об этом неизвестно. Его архив долгое время находился в закрытом или полузакрытом состоянии, его публикации были крайне ограничены, и поэтому еще многое сокрыто от нас до сих пор. Государственная идеология и традиционная наука долгое время ничего не принимали у Циолковского, кроме его технических открытий и изобретений, связанных с космической ракетой.

То, что сознание Циолковского намного превышало сознание его коллег, становится понятным только сейчас, да и то не всем. Такой уровень сознания определял объемность и многомерность его мышления и восприятия окружающей действительности. И ему всегда противостояло «плоское» мышление среднего современного ученого. Он был великим и уникальным философом, чьи идеи космической эволюции были созвучны и русской философии Серебряного века, и философским нахождениям таких выдающихся ученых, как Вернадский, Чижевский, Флоренский. Живая космическая мысль Циолковского заложила устойчивый фундамент нового мышления XX века. Она все время билась в нем, складывая иную картину Космоса, нежели та, которая существовала в традиционной науке. Сама мысль занимала в этой картине одно из главных мест. Циолковский был одним из немногих, кто задумался над тем, что есть мысль. В свое время над этим размышлял великий русский хирург Н.И.Пирогов и пришел к интересным выводам. Стараясь постигнуть механику мышления, Циолковский писал: «Сначала идут мысль, фантазия, сказка. За ними шествует научный расчет. И уже в конце концов исполнение венчает мысль» [357]. В этом коротком фрагменте мы находим довольно точное выражение эволюции мысли в процессе мышления – мысль, фантазия, сказка, наука и в конце концов завершающая творческая и действенная мысль. Он отличал от мысли обычной мысль пространственную и отводил ей важнейшее место в процессе творчества как такового. «Мысль должна править человечеством, – отмечал он, – мысль должна почитаться, от мысли спасение, небо и победа истины <...> Пойдем ей навстречу, поддержим ее. Она составляет наше счастье и могущество – нас и последующих бесчисленных поколений. Она воздаст нам и им во много раз больше, чем мы потратили на нее, отдавши ей половину своих трудов и любви» [358]. Это молитвенное отношение к мысли пространственной, которую он связывает с Небом и истиной, открывает нам еще одну тайну источника его информации – пространственную мысль как космическое явление. Высказанная им мимоходом суть пространственной мысли, осознание которой в то время не пришло еще в науку, составляет важный сюжет в его философском наследии и вскрывает тайну духовного знания, идущего от иного, более высокого состояния космической материи. Оттуда являлись ему картины Мироздания и творческие озарения в его философской и научной мысли.

Со временем кое-что из его философских размышлений стало доступным тем, кто осознал все значение и величие этого человека.

Но, полагаю, что еще многое остается за семью печатями. Он размышлял о материи и духе, о жизни и смерти, о вечности и сути быстротекущего времени, о первопричине Космоса и не известных еще нам его силах, о таинственной Иерархии и о космическом мыслетворчестве, о загадочных потоках энергии, льющихся на Землю, и странствующих по Вселенной путниках-атомах. Эти мысли владели им с первых шагов его научной деятельности, поддерживали его в зрелом возрасте и ушли вместе с ним, не успевшие вылиться на бумагу или в слова в тот последний час, когда оборвался его земной путь.

В своих философских размышлениях и научных изысканиях он каждый раз вырывался за пределы Земли, остро ощущая, что только преодоление земных границ даст ту истину, которой так не хватало и науке и философии. Он был уверен, что истина космична, и оставался в этом убеждении вплоть до своего ухода.

Свои основные философские взгляды он изложил в двух работах, одна из которых была написана в 1903 году и опубликована в 1914, другая – в 1930 году. Первая называлась «Этика и естественные основы нравственности», вторая – «Научная этика». И та, и другая работа свидетельствовали, что Циолковский брал этику за основополагающую основу космической эволюции человечества, тесно увязывая ее с процессами, происходящими в Космосе, и теми закономерностями, которые были свойственны последнему. «...Надо истинную мораль извлечь из естественных начал вселенной, – утверждал он, – из ее общих законов, и сделать ее, таким образом, убедительной и приемлемой всеми людьми» [359]. Циолковский смело связал этику и нравственность человека с законами Вселенной, существование и действие которых он ощущал на себе, внутренне согласуясь с ними.

Он совсем по-другому, чем большинство его коллег, рассматривал проблему материи и духа, неразрывно соединяя их в регулярном взаимодействии в пространстве космической эволюции. Свои философские взгляды он противопоставил плоскому и механистическому материализму, который был основой научного мировоззрения XIX – начала XX века. Он был одним из первых ученых, который расширил понятие материи, узрев в ее глубинах нечто такое, что составляло ее основу, но еще не было объяснено. Это «нечто» было материальным, хотя и отличалось по своим качествам от плотной материи. Весь Космос предстал перед ним материей, но материей различных качеств и состояний. «Теперь я думаю, – писал он в 1903 г., – что материю также можно принять за дух, как и дух за материю. Наука указывает именно на духовность материи» [360].

Его материализм был глубже и богаче, нежели тот, который лежал в основе научного мировоззрения. «Вообще материализм остановился на половине дороги, – отмечал он, – в беспомощном и жалком состоянии, так как не дошел до отрадных выводов о вечной и безначальной жизни всего сущего, всякой частицы живой или мертвой материи» [361]. Он интуитивно ощущал тот кризис научного мировоззрения, который возник на границе его перехода в новое мышление, основой которого становилась новая картина одухотворенного Космоса. Ибо дух являлся не только его материей, но и энергией.

Он представлял себе бесконечный и вечный океан материи, созидающий космические тела, заполняющий межзвездное пространство и творящий в себе то, что в результате становится духом, разумом, пространственной мыслью, мыслящей материей. Он как бы воочию видел процессы, идущие в нем, ток атомов из одного вида материи в другой. Он уловил в круговороте обмена материи самых различных состояний процессы объединения и разъединения, состояния синтеза и анализа. «Чем сложнее образуется материя, чем больше в ее частицах сложность, тем меньше становится упругость этой материи и тем больше ее плотность <...> Но в сложных небесных телах, образовавшихся таким способом, происходит обратный процесс, т.е. разложение сложных частиц на более простые. Всегда происходят оба процесса одновременно, но в простой материи преобладает соединение (синтез) и сопряженное с ним уменьшение упругости и увеличение плотности. В сложной же – разложение (анализ) и сопряженное с ним увеличение упругости, стремящееся разрушить сложные тела, каковы солнца, планеты и т.д. Они и разрушаются, образуя опять разреженные массы и даже эфир, т.е. они становятся невидимы, как бы исчезая, как бы обращаясь в ничто. Лучеиспускание солнц, помимо их взрывов, составляет именно этот процесс – образование невидимой разреженной материи вроде эфира. Этими явлениями синтеза и анализа совершается вечный круговорот материи, то образующей солнца, то разлагающей их в эфир и очень разреженные невидимые массы <...> Есть ли конец этому усложнению и не начинается ли снова упрощение – неизвестно» [362].

И опять, читая описания невидимых нам грандиозных космических процессов, ловишь себя на мысли, что автор этого описания как бы присутствует при этом, являясь живым свидетелем того, что от нас сокрыто и внешне и внутренне. И если представить себе, что, как считает Циолковский, материя есть энергия и сила, то данные космические процессы обретают грандиозный эволюционный смысл, сквозь который светятся Великие законы, управляющие этим космическим по своим масштабам кругооборотом и движением. Один из крупных философов России Л.В.Лесков пишет по этому поводу: «Работа по составлению эволюционных сценариев глобального и космического масштабов, подобных тем, которые принадлежат Циолковскому, невозможна без опоры на духовное производство, на демиургическое творение смысла собственной концепции» [363].

К этому я бы добавила еще одно соображение. Это «демиургическое творение смысла собственной концепции», есть и теургическая способность к контакту с духовной энергией Космоса. Такая способность дала Циолковскому возможность и писать о различных слоях Космоса, определяющих уровень состояния материи в их пространствах. Он, в связи с этим, утверждал, что во Вселенной существует множество космосов, со своим временем и пространством, со своей материей, со своей одухотворенностью. «...Если разделить бесконечное время на ряд бесконечностей, – отмечал он, – то каждой из этих бесконечностей будет соответствовать своя материя, свои солнца, свои планеты и свои существа. Выходит, что существует бесчисленное множество иных космосов, иных существ, которых условно мы можем назвать нематериальными или духами» [364]. «Множества космосов» – это свидетельство существования миров иных состояний материи и иных измерений, как неотъемлемой части картины реального Космоса. Во времена Циолковского подобное утверждение считалось ненаучным и фантастическим. Сейчас, когда пишутся эти строки, подобные утверждения таковыми уже не считаются, за это время научные открытия и достижения изменили отношение к таким концепциям. Один из авторитетных исследователей наследия Циолковского В.В.Казютинский пишет по этому поводу:

«Мысль Циолковского о возможности сосуществования во Вселенной множества космосов намного опередила свое время. Только сейчас она пробивает себе дорогу в квантовой космологии. Согласно современным представлениям, разные вселенные различаются между собой свойствами пространства-времени, образующими их структурами, типами элементарных частиц и др.» [365].

Еще совсем недавно, в XIX-XX веках, мы мерили Космос пространством-временем, присущим нашему миру, невольно уходя от реальности иных состояний материи, других космосов. Еще в 1903 году утверждения теории относительности Эйнштейна, на основе нашего времени-пространства, для Циолковского оказались неубедительными. Согласно Энштейну, «скорость ни одного тела не может превышать скорости света, – писал Циолковский, – или скорости распространения колебательного движения в эфире. Но скорость эта нечто крайне изменчивое: она зависит от отношения упругости эфира к его плотности. Представим себе, что в другом мире эта упругость очень небольшая и скорость распространения колебательного движения в новой среде равна одному метру. Тогда выходит, что и скорость всех тел в этом мире не может быть больше метра?! Наконец, в разных пространствах вселенной эфир может иметь разную упругость и плотность, значит, и разную скорость колебательного движения. Даже материя весьма сильно изменяет скорость распространения света в прозрачных средах. Следовательно, скорость в эфире нечто изменяемое. Какую же скорость мы должны принять предельной для тел?! Пространство, время и множество других величин беспредельны. Почему же скорость ограничена!» [366]

Он отрицал формулу относительности Эйнштейна, поскольку она могла действовать только в конкретных условиях определенного Космоса и не годилась для иного мира, с иным состоянием материи. В этом случае Циолковский как бы нащупал «другое пространство», которое начиналось за пределами скорости света и которое имело совершенно другое качество материи и иной смысл пространства-времени. Эта проблема была связана еще с другим моментом – материей или отсутствием таковой в межзвездном пространстве. Циолковский называл эту предполагаемую материю эфиром, настаивая на его существовании. «Перед нами, – продолжал он, – дилемма: отказаться от эфира и принять закон релятивности или сохранить существование эфира и отринуть закон относительности. Мы предпочитаем последнее.

Что создавалось веками силою гениальнейших умов, что служит для объяснения громадной массы световых явлений, – то не так легко отрезать, как закон относительности, основанный на очень сомнительных измерениях и невозможных для реального подтверждения своего существования» [367].

Все эти размышления приводят к одному заключению – мы не можем всю глубину и энергоматериальное богатство Космоса мерить земными мерками и представлениями. Если мы это не осознаем, то не постигнем его реальности и не поймем, каким образом этот Космос влияет на наш земной мир – его материю, энергию, его время-пространство. «На мой взгляд, время, пространство и материя (или сила, энергия), – утверждал он, – есть три элемента природы, на основании которых мы строим наши представления» [368]. Время и пространство есть способ существования материи, какого бы состояния она ни была. Время и пространство безначальны и бесконечны. Такой же является и наша Вселенная.

Он усиленно работал над новой картиной Космоса, собирая воедино все, что нес ему сам Космос, что звучало где-то в глубинах его внутреннего мира, что приходило к нему картинами-озарениями и что, наконец, давали ему нахождения и открытия науки. Он пытался представить все в целостном единстве, но это не всегда ему удавалось, и он страдал от возникающих противоречий, которые разбивали почти завершенную картину, и он снова брался за дело – творя, размышляя и прислушиваясь к пульсу Мироздания, частью которого он был, а временами как бы ощущал его в самом себе. Иногда ему казалось, что этот беспредельный и безначальный Космос и он сам творят вместе в полной гармонии и согласии. Для него Космос, его Вселенная не являлись холодной пустотой, а были наполнены жизнью, голосами тех, кто был выше его и совершеннее. Он убедился, что именно оттуда идут знания, похожие на озарения, вспыхивающие в нем самом. И вместе с тем он понимал, что качество приема этих знаний зависит от уровня сознания принимающего. «...Если бы даже голос высших существ из других миров сообщил нам знания, – писал он, – то и тогда бы мы их приняли или не приняли, согласно нашему разумению <...> Итак, источником знания служат наши чувства и ум. Только голос вселенной мы воспринимаем иногда непосредственно, а иногда через посредство других существ, большею частью уже ушедших из нашего мира, но оставивших нам в том или другом виде свои труды...» [369] Он также знал, что те, кто дарил ему знания, стоят на разных ступенях космической эволюции, но все они являлись его учителями и были выше и совершеннее его. И только Один из них был всего ближе к нему. Он верил в Него, и это служило ему опорой. Вера так или иначе входила в пространство его космического познания. «Трудно обойтись без веры. Человек без веры, хотя и во всеоружии знания, во многих случаях жизни не знает, что ему делать <...> Для меня, например, общим руководством в жизни служит философия Галилейского учителя в чистом виде, освобожденная от легенд и суеверных толкований» [370].

Для него Галилейский Учитель стоял как бы на самой вершине совершенных, возглавляя их Иерархию, существование которой он, ученый Циолковский, интуитивно ощущал и в которую верил. Это чувство веры и любви к Учителю поднималось из глубин его внутреннего мира, ему не хватало именно такого Учителя. Чувство к этому Учителю открывало ему новую глубину познания, о существовании которой он не подозревал, – личностное познание космической высоты и совершенства. «Если есть Первопричина, если сложность мира и его разумных существ бесконечна, если вопросы так запутаны, то я не могу руководствоваться исключительно научными выводами, сделанными нами ранее. Помимо того, что они не могут решить мне всех вопросов, которые возникают в жизни, мое сердце жаждет большего, видит дальше, чем разум, и чище его. Смутные чувства и желания влекут меня к великому учителю с его великою любовью, подобною любви Первопричины. Только непонятно, откуда эти чувства, которые выше разума <...> Но важно и то, что нам может сказать наука настоящего времени: она утверждает нас в вечности атома, в необходимости добродетели, намекает на существование Первопричины и существ, невидимых нами: но она не дает нам полного ответа на вопросы жизни. Мы имеем идеалы: благородства, долга, добродетели, скромности, терпения, мужества, самопожертвования и т.д. Все ли их оправдывают наши рассуждения и оправдывают ли достаточно убедительно?» [371]

И далее: «Поэтому я имею две веры: веру в Учителя – и эта вера, хотя и не по силам мне, но служит мне главным светочем в моем жизненном пути, – и веру в научные выводы, которые во многих случаях подтверждают христианское учение <...> Не подтвердит ли она (наука. – Л.Ш.) выводы великого учителя, как уже теперь отчасти подтверждает? <...> Итак, смиримся с нашей наукой и не будем забывать наше ничтожество перед неведомым. Будем любить ее, но не забудем, что она начало – азбука, а не ответ на все вопросы. Будем искать, будем настороже, а не покоиться на лаврах» [372].

Эти две веры Циолковского, в Учителя и науку, являлись фундаментом новой системы познания, космического мышления, делавшим эту систему объемной, многомерной, несущей в себе идею соединения или, скорее, синтеза духовного и научного способов познания. Человеческое чувство, человеческое сердце становятся для него инструментом познания, углубляют пространство традиционного научного исследования, подводят научную мысль к реальности, а вместе с ней и к истине. Он на собственном опыте убеждался, что не только интеллект служит познанию, но и сердце, в котором, как в капле, отражена вся сложность Космоса и которому энергетически соответствуют структуры, управляющие Космосом. Именно через сердце пришла ему весть о Великом космическом законе Учительства, который нес в себе его Галилейский Учитель.

В своем духовном пространстве он ощущал законы космической эволюции, познания которых так не хватало человечеству. Он осознавал, что эти законы имеют универсальное значение, они применимы и к формированию гигантских планетных систем, и к деятельности человеческого общества. Везде высшее ведет за собой низшее. Без высшего низшее не может развиваться и достигать более высокого состояния. Иными словами, без высшего нет эволюции, как таковой, без него нет и продвижения в человеческом обществе. Не низшее в своем развитии превращается самопроизвольно в высшее, а высшее ведет за собой низшее, помогая ему достигнуть желаемой, более высокой ступени. Для него, для Циолковского, таким ведущим началом был Галилейский Учитель.

Мысль его все глубже и глубже проникала в реальность Космоса, ища ответы на вопросы, которые перед ним возникали. Он считал, что у Вселенной должна быть Первопричина. Над этой Первопричиной задумывались древние мудрецы. Он ставил эту Первопричину над Вселенной, но ему было крайне трудно определить ее научно. Первопричина как бы не давалась ему, и каждый раз, когда он слегка прикасался к ней, хотя бы как к понятию, она выскальзывала, поднимаясь, как ему иногда казалось, куда-то в запредельность, и исчезала в мерцающем тумане скрытой от него космической тайны. Можно ли считать этой Первопричиной Бога? Здесь возникала трудность, которую необходимо было преодолеть. У понятия «Бог» было много различных толкований. Они менялись от перемены времени и пространства, на них образовывались многослойные исторические напластования. Конечно, можно было вывести из всего этого разнообразия нечто среднее. Но это среднее можно было принять лишь за часть Первопричины. Оно не давало ясного пути к решению самой проблемы. Здесь возникала нежелательная прямолинейность, искажавшая само понятие. Каждый раз, когда он углублялся в реальность Космоса, натыкался на эту Первопричину, условного Бога, некую надкосмическую силу. Из всего, над чем он размышлял, он знал только одно, что с Первопричиной связано самое главное – таинственная иерархическая цепь совершенных существ, без которых наша Вселенная, наш Космос был бы совсем другим и, возможно, не существовало бы и самого человека. В 1932 году он написал работу, которую озаглавил «Нет ничего». В ней он пытался научно объяснить Первопричину.

«Нет бога-творца, – утверждал он, – но есть космос, производящий солнца, планеты и живых существ: нет всемогущего бога, но есть вселенная, которая распоряжается судьбой всех небесных тел и их жителей.

Нет великого бога, но есть космос, содержащий в себе миллион миллиардов солнц, сотни миллионов миллиардов планет и биллионы биллионов существ.

Нет вездесущего бога, но есть всюду распространенный космос.

Нет животворного бога, но есть вселенная, переполненная биологической жизнью.

Нет бессмертного бога, но есть космос, вечно возникающий, вечно юный, переполненный зрелыми человечествами, не имеющий ни начала, ни конца.

Нет бесконечного бога, но есть космос бесконечного протяжения, времени, массы и энергии – явной (кинетической) и запасной (потенциальной).

Нет живого бога, но есть космос, каждая часть которого может обратиться в разумное существо, потому и вся вселенная жива, только величина этой жизни различна: от едва видимой величины до человека и выше.

Нет доброго бога, но есть космос, породивший биллионы биллионов зрелых, а потому сознательных и счастливых существ.

Нет доброго бога, хотя есть вселенная, давшая счастье всем своим существам.

Нет блаженного бога, хотя есть вселенная, блаженная своими совершенными существами.

Нет сынов божьих, но есть зрелые и потому разумные и совершенные сыны космоса.

Нет духа истины, но есть правда, исходящая из зрелых и совершенных сынов космоса.

Нет личных богов, но есть избранные правители: планет, солнечных систем, звездных групп, млечных путей, эфирных островов и всего космоса.

Нет таинства евхаристии, или вечери любви, но есть обязанность каждого человека делиться избытками сил и продуктов со слабыми.

Нет Христа, но есть гениальный человек, великий учитель человечества. Если бы его послушали, то не было бы войн, убийств и насилий!

Нет души, но есть бессмертная материя, из которой составлено каждое животное. Она блуждает во вселенной, принимая разные формы. Тело каждого существа непрерывно обновляется и изменяет свои свойства (дитя, юноша, взрослый, старик). Так вещество животного, блуждая во вселенной, тоже изменяет свою форму, только более резкими скачками (смерть и рождение).

Нет воскресения, но оживают погасшие солнца и рассеянные планеты, разрушаются и восстанавливаются девяносто элементарных атомов, оживает непрерывно и безгранично вещество Земли, преобразуясь в растения и животных. Все в зачатке живо, потому что может ожить.

Нет духов, но есть существа, образованные дециллионы лет тому назад из бывшей тогда очень разреженной материи.

Нет физического бессмертия, но врачи и натуралисты надеются удлинить жизнь. На сколько – неизвестно. Но достигнут ли физического сохранения формы без резких скачков в виде смерти?

Нет христианского бога на Земле, потому что, по мнению христиан, бог есть любовь. Любви же между людьми нет, а следовательно, нет и бога. Когда вырастут люди нравственные, уничтожатся войны и будет между ними любовь, то появится на Земле и христианский бог.

Нет божьего единства, но есть единство в материи космоса и ее законах.

Нет счастливого бога, но есть счастливая вселенная. Так как зрелые существа ее планет счастливы.

Нет разумного бога, хотя есть целесообразная вселенная, переполненная зрелыми и разумными существами.

Нет сознательного бога, хотя есть космос, сознательный своими существами.

Нет разумного бога, потому что на Земле мы видим безумие и страдания, хотя мы знаем момент Земли и не знаем положения дел на иных планетах.

Нет животных без грубых отправлений: еды, испражнения, дыхания и прочего, но во вселенной есть совершенные, питающиеся солнечными лучами, как растения.

Нет доброго христианского бога на Земле, хотя нам дан разум, который в силах устранить все зло и оставить одно добро» [373].

Эти высказывания гениального Циолковского я бы назвала его космическим кредо, уникальность которого не поддается никакому сомнению. Не сосредоточиваясь особенно на форме, нужно отметить его главную мысль – Первопричина Космоса есть его самоорганизация. Она не над Космосом, а заключена в нем самом. Это она, Первопричина, в долгой истории человечества принимала форму различных богов и божеств, которые олицетворяли собой Высшие силы, управлявшие Космосом и самым значительным образом влиявшие на жизнь человека и на планету его обитания. Человек обожествлял эти силы и называл их по-разному, но их суть от названия не менялась. Написанное Циолковским с самого начала производит несколько противоречивое впечатление и, возможно, кем-то не будет воспринято правильно. Мы находим в этом тексте два ясно выраженных потока информации: научный и интуитивный, в котором значительную роль играют озарения и то, что шло из глубин внутреннего мира самого автора, т.е. из духовного пространства познания. Слившись вместе, оба потока создали кредо, в котором обозначились главные, принципиальные моменты космической эволюции, лежащие в основе новой формирующейся картины Вселенной. Сейчас комментировать этот текст крайне трудно, ибо со временем в нем будут проявляться новые и новые идеи, связанные и с грядущими достижениями науки, и с новыми нахождениями знаний, идущими из области духа. Еще до этого кредо он выстроил главную линию развития космической эволюции. «От причины, – писал он в 1925 году, – исходит космос как одно из ее произведений. От космоса совершенные человекоподобные существа, а от них абсолютная истина, ведущая Вселенную к радости и устраняющая все страдания. Она оживляет мир и дает ему господство разума» [374].

Эти совершенные существа и составляют Иерархию, на которой держится эволюция Мироздания. Согласно мысли Циолковского, человек должен благоговеть пред Причиной, подчиняться Высшим совершенным и принимать исходящую от них Истину.

Связь Иерархии с Причиной Космоса следует из многих размышлений и работ Циолковского. Его удивительные слова о Причине свидетельствуют о той глубине и сложности Космоса, о которой еще не подозревала современная ему наука. «...Вселенная непрерывно кричит нам о существовании причины» [375], – пишет он. Но не все этот крик слышат, не каждый ученый его улавливает. Циолковский своим примером показал, как необходимо духовное познание самого человека в любой области неведомого и особенно в пространстве Космоса. Углубляясь через духовное пространство своего внутреннего мира в суть Причины, он утверждал, что она есть Высшее Вселенной и то, что она не имеет «ничего общего с веществом» [376]. По всей видимости, Циолковский, говоря о веществе, имел в виду знакомое нам состояние материи и не вдавался в ее иные состояния, хотя, возможно, именно за этим и стоит его «не-вещество». Она, Причина, по мнению Циолковского, «несоизмерима со своим творением, так как создает вещество и энергию, чего космос сам не в силах сделать» [377].

И далее: «Причина, с человеческой точки зрения, во всех отношениях бесконечна по сравнению со Вселенной, которая, в свою очередь, бесконечна по отношению к любой части космоса: к человеку, Земле, Солнечной системе, Млечному Пути, к группе спиральных туманностей, ко всему известному миру» [378]. И все эти уровни грандиозного Мироздания пронизывает энергетическая цепь высших существ, являющихся бесконечным мостом между творящими силами Причины и бесконечным Космосом. В этом построении совершенно новой картины Мироздания Циолковский нащупал или угадал одну их великих тайн Бытия, которую, возможно, раскроет будущая наука.

Он утверждал, что могущественные и совершенные существа Вселенной самых разных уровней и рангов связаны с рядом подобных себе, живущих на Земле. «...На Земле, – писал он, – есть необыкновенные люди, так называемые мудрецы, гении, ученые. Они были и в прошедшие времена. История указывает нам на них. Сравнить со средними людьми их невозможно, так как их дела были необычайно велики. Дела их были бессмертны и приносили неумирающие, вечные, нескончаемые плоды <...> Разве они не оставили неугасимый след, не живут среди нас, и не пользуемся мы их не иссякающим никогда гением?» [379] Прозрения Циолковского были всегда удивительными и реальными. Он протянул эту Иерархию совершенных на Землю, что соответствовало логике его рассуждений о тех, кто обогнал человечество в своем эволюционном развитии и воздвиг негасимый и бесконечный мост между Иерархией высоких существ и людьми плотного мира. В этом случае мы сталкиваемся с феноменом явления на Земле личностей, стоящих на более высокой ступени космической эволюции и несущих на Землю весть о новых знаниях, помогающих человечеству расширить свой познавательный диапазон и повысить уровень своего сознания. Их судьба, за редким исключением, складывалась на Земле трагически, условия их существования были тяжелыми, они часто подвергались гонениям, знания, которые они несли человечеству, не всегда понимались и еще реже принимались.

Пытаясь представить себе Иерархию Космоса, Циолковский интуитивно догадывался о некоторых моментах, связанных с ней. Иногда эти догадки носили характер озарений и неожиданных прозрений. «Так вот, – размышлял он, – этот высочайший избранный гений космоса, созданный бесконечностью пространства, материи и времени, – не правит ли он вселенной с помощью организации из подобных же высших существ? Может быть, существует правитель у каждой солнечной системы, высший правитель у Млечного Пути, еще высший у их группы, плавающей в эфирной изолированной массе, и т.д., вплоть до самого высочайшего, или гения космоса. Но как его представить, когда космос беспределен!» [380] Называя космических Иерархов правителями той или иной области Космоса, он, конечно, не вкладывал в это слово – правитель – того узкоземного смысла, который вкладываем мы. Ему, который прозревал существование подобных высоких сущностей, было крайне трудно найти им точное словесное определение, выражающее смысл самого субъекта. «Но как его представить, когда космос беспределен!» – восклицает он. Сквозь космическую беспредельность и бесконечное время прошедших манвантар было очень трудно и почти невозможно определить суть и смысл высочайших Иерархов, на чьих творческих силах и энергии держалось Мироздание. Но Циолковский сделал огромный шаг в его познании, осознав существование подобных высочайших Иерархов. Иерархия была важнейшей проблемой космической эволюции, и ее решение уже не казалось ему невозможным. «Бог есть совершеннейшая организованная часть мира, обладающая мыслительною силою, совершенством, непостижимым для человека, – таким же непостижимым всемогуществом и другими хорошими качествами. (Эти свойства вполне естественны, но непонятны человеку по ограниченности его умственных сил.) Кроме него (бога) образовалась еще бесконечная лестница существ, более или менее близких к нему по их свойствам и находящихся в координации, или согласии с ним. Такое представление о боге имеет некоторое подобие с представлением о необыкновенном, добром и могущественном человеке. Это весьма возможно. Но как же расстаться с необходимостью другого бога – первопричины!..» [381] Он с ней и не расстался, развернув ее смысл в своем кредо 1932 года. Он не смог пожертвовать этой первопричиной во имя самого слова – бог, смысл которого так по-разному трактовался в самом человечестве. Что же касается лестницы совершенных, то она вызывает образ Лестницы Иакова, о которой мы читаем в Библии. И этот момент крайне важен в создании новой картины Мироздания, которая опирается на нахождения, известные человечеству с глубокой древности, но обретшие в наше время новую форму. Он поднимался мыслью по этой лестнице и, минуя множество богов или иерархов, достигал самого Высшего, в котором и скрывалась самая великая тайна Мироздания. «Этот высший бог порожден Вселенной и, может быть, и есть сам КОСМОС. Итак, мы должны признать существование множества богов самых разных рангов. Чем они выше, тем дальше от человека, тем непостижимее ему» [382], – рассуждал он.

«Есть ли он (высший бог. – Л.Ш.) сам КОСМОС или некое выделение из него, так сказать, личный бог (некое отдаленное подобие высшего воображаемого человека), сказать трудно. Форма его, размеры, органы, свойства и т.д. – все это совершенно для нашего сведения недоступно. Однако, принимая Вселенную бесконечной, что весьма вероятно, не будет конца рангам божеств» [383].

Он сумел своей мыслью проникнуть в самую глубину космических уровней и прозреть в них космическую Иерархию самых высоких степеней. Но «ослепление Землей», как он называл этот энергетический процесс, помешало ему проникнуть в реальность и суть этих космических сил. На этом пути он встретился с неизбежной диалектикой явления Земля-Космос. Он пришел на Землю, наполненный дыханием Космоса и богатством знаний о нем. Он должен был донести их до людей. Но энергетические эманации плотной материи Земли не дали ему возможности увидеть космическую реальность во всем ее богатстве и найти к ее определению соответствующие слова земного языка. Космос каждый раз ставил перед ним проблемы, в решении которых ему не могла помочь эмпирическая наука с ее мощным экспериментальным аппаратом. Там, куда доходила его мысль, откуда шли его озарения и прозрения, земной научный эксперимент оказывался бессильным. Он хорошо понимал, что именно человеческое сознание выстраивает мосты между земным познанием и космическим предметом или явлением эмпирического исследования. Но моста к высшей космической Иерархии не было, он был утрачен наукой еще в прошлом. Можно ли его восстановить теми средствами, которыми обладала земная эмпирическая наука? Он не мог ответить на этот вопрос. Он только осознавал, что отрицательный ответ рано или поздно приведет науку, которую он так боготворил, к кризисным явлениям. Как он мог облечь в научные термины голос Вселенной, который звучал в глубинах его внутреннего мира, какая экспериментальная аппаратура плотного мира могла его поймать? Но, кроме этого голоса, Вселенная обладала и волей. И временами ему казалось, что то, что существует в самом человеке и предназначено к познанию, намного тоньше, совершеннее и восприимчивей, чем самая лучшая аппаратура земных экспериментальных исследований. Возможно, что именно эмпирическая наука более, чем любая другая область познания, «ослеплена Землей», ее плотной материей. Интуиция подсказывала ему, что плотная материя Земли не есть единственное ее состояние, что существуют миры иных состояний материи, иных измерений, более высоких уровней сознания. И именно через эти миры Космос проявляет свою волю и власть. «Но кроме миров, подобных человеческим, возможны миры из веществ иных плотностей и иных размеров <...> Делимость материи, вероятно, беспредельна» [384], – отмечал он. Размышляя о делимости материи и ее преображении, он высказал мысль о том, что в тонких мирах существуют тонкие обитатели, и не они ли входят в тело плотного человека в виде души. Это было удивительное прозрение, получившее позже свое подтверждение, но не в такой прямолинейной форме. «Ослепление Землей» продолжало действовать, и он сам же отверг свое предположение. Однако даже «ослепление Землей» не смогло изменить или исказить его идею о Иерархии разумных сил и ее воле. «Воля человека, – утверждал он, – и всяких других существ – высших и низших – есть только проявление воли Вселенной. Голос человека, его мысли, открытия, понятия, истины и заблуждения есть только голос Вселенной. Все от нее. Но прежде, чем дать истину, она колеблется в нас между правдой и заблуждением. Приходит, однако, время, когда истина устанавливается, как она, наверно, установилась в достаточно живших мирах, т.е. почти во всей Вселенной. Ни у одного существа ее, хотя бы превосходящего разумом человека в миллионы раз, нет воли и свободы действий с точки зрения вне космической» [385]. И еще: «Этот голос (Вселенной. – Л.Ш.) давно шумит во всем космосе и есть преобладающий знак истины. Земля сейчас еще до нее не доросла вследствие ее младенческого возраста» [386].

Есть воля Вселенной, и есть свободная воля человека. Воля Вселенной не действует насильственно, она не несет наказания ослушавшемуся. Когда свободная воля человека приходит в противоречие с волей Вселенной, что часто происходит в плотном мире, то в энергетике Мироздания объективно возникают процессы, несущие негативные последствия тому, кто сделал неверный шаг. Взаимодействие воли Вселенной и свободной воли человека есть драматическая и тяжелая проблема человеческого бытия. Эту драму ощутил Циолковский, выразив ее словами о колебании свободной воли человека «между заблуждением и правдой». Амплитуда этого колебания зависела от уровня сознания выбирающего решение и его понимания роли Космоса в жизни Земли и в его собственной. Чем тоньше материя и выше сознание человека, тем лучше он слышит и ощущает волю Вселенной и осознает необходимость ее принять и подчиниться ей. Он в этом подчинении не ощущает никакого дискомфорта или гнета, ибо, в конце концов, в этой общей воле Вселенной есть и часть его сознательной и свободной воли. Циолковский считал, и, видимо, справедливо, что воля Вселенной реализуется через ее разумные силы, которые вмешиваются время от времени в жизнь земного человечества. Существуют явления, замечает он, которые свидетельствуют «о проникновении каких-то разумных сил в наш мозг и вмешательстве их в человеческие дела. Я сам два раза в жизни был свидетелем таких явлений и поэтому не могу их отрицать. Если же они со мной были, то почему не могли быть с другими. На этом основании я допускаю, что некоторая часть такого рода явлений не иллюзия, а действительное доказательство пребывания в космосе неизвестных разумных сил, каких-то существ, устроенных не так, как мы, по крайней мере, из несравненно более разреженной материи» [387].

Иными словами, Циолковский прослеживает в Космосе деятельность различных разумных сил, влияние которых ощущается на Земле. Но сами жители Земли, по мнению Циолковского, к такому контакту не готовы, и опять-таки в силу своего незначительного уровня сознания, невежества, а подчас и фанатизма. «Заявление иных миров произведет невообразимый переполох на Земле. Явление не будет понято, и фанатизм поднимет голову, начнутся войны, погромы и черт знает что. Когда же распространится просвещение, возвысится культурный уровень, тогда мы узнаем многое о жителях других планет. Пока довольно и того, что я вам сообщаю. Это необходимая предварительная прививка» [388]. Здесь Циолковский явно переоценил землян. Большинство из них о подобном контакте просто бы не знали, другие бы не заметили, третьи не поняли бы, четвертые – не поверили бы и т.д. Никакими глобальными катастрофами этот контакт нам не грозил бы. Плотная материя будет всегда сопротивляться такому знанию, как она делает и теперь, много лет спустя после ухода Циолковского. «Таинства материи и сил, – писал он, – открываются непрерывно. Расширяется представление о Вселенной и ее причине. Все изменяется, все течет, в общем, к высшему, к лучшему» [389].

Циолковский был одним из первых ученых, постигших бесконечность идущих в Космосе изменений, беспредельность самой Вселенной и безначальность жизни, заполняющей этот Космос.

«Вселенная никогда не умирает, не угасает, не исчезает, вечно горят ее огни, вечно живут ее существа, господствует над всем высший разум. Если одни солнца угасают, то другие возникают. Общий огонь Вселенной никогда не потухает <...> Если Вселенная и угасает, то может снова возникнуть. Жизнь ее оказывается периодичной, а это еще не гибель. Вечное возобновление, так сказать, воскресение еще не приводит нас в отчаяние <...> Раз Вселенная всегда горела огнями и жизнями, то не может она и погаснуть <...> Выходит, что космос не умирает. А если и умирает, то снова возникает – без конца» [390]. Много позже наука проникнет в процесс умирания и воскрешения Вселенной, но многое в этом процессе останется для ученых еще неясным. Картина же периодов умирания и воскресения Вселенной, нарисованная гениальной мыслью Циолковского, останется для науки путеводным маяком, ибо в ней был заключен Великий закон Космоса – движение космической эволюции через бесконечность противоположения жизни и смерти, воскресения и умирания. Начиная от человека и кончая беспредельными пространствами космических тел и межзвездного вещества – везде неуклонно действовал этот закон. Противоположения – это то, что двигало эволюцию человека, планеты, Вселенной. Он со всей остротой своей интуиции прозревал, что без противоположений, без двух полюсов с противоположными знаками не может существовать ни одно явление в Мироздании. Если по каким-либо причинам оставался один полюс, явление переставало быть явлением, утрачивая способность к развитию и поступательному движению. На земле особенно ярко был выражен этот двухполюсный мир – добро и зло, Христос и Антихрист, свет и тьма.

«Между противоположными полюсами – высшей степенью добра и высшей степенью зла – существует множество промежуточных ступеней. Посередине стоит средний человек, обыватель, ни то ни се, ни горячий, ни холодный: непостоянный человек» [391], – писал он. И, разъясняя эту особенность космической эволюции, отмечал: «Долгое время отрицательная сила преобладает. Но в конце концов, через определенный, сравнительно небольшой промежуток времени, она должна сдаться и уступить положительному полюсу» [392]. Существование однополюсного мира может привести к его разрушению. Здесь мы имеем дело с несколько прямолинейным осмыслением закона противоположения. В мире плотной материи, где уровень дифференциации крайне высок, зло не сможет быть побеждено без преображения самой материи.

У него была своя миссия на Земле, и он выполнял ее так, как удавалось очень немногим. И, конечно, он спешил. Он понимал, что то, что он задумал, делается не сразу, на это, возможно, уйдут века. Но где-то в сокровенной глубине своей души он ощущал непреодолимое желание увидеть все это воочию, почувствовать космическую невесомость, о которой он писал, увидеть небо за пределами земной атмосферы и преодолеть земное тяготение с помощью мощных двигателей космической ракеты, которую он так точно и подробно себе представлял. «Ничто меня так не занимает, – писал он, – как задача одоления земной тяжести и космические полеты. Кажется, половину своего времени, половину своих сил я отдаю разработке этого вопроса. Мне вот уже 78 лет, а я все продолжаю вычислять и изобретать касающееся реактивной машины. Сколько я передумал, какие только мысли прошли через мой мозг! Это уже были не фантазии, а точное знание, основанное на законах природы; готовятся новые открытия и новые сочинения. Но фантазия также меня привлекала. Много раз я брался за сочинения на тему “Космические путешествия”, но кончал тем, что увлекался точными соображениями и переходил на серьезную работу» [393]. Последняя фраза этого значительного фрагмента открывает тайну творчества самого Циолковского, в котором тесно взаимодействовала фантазия с реальной наукой и сама фантазия плавно переходила в вычисления и формулы. В этом случае можно спросить, что же такое фантазия, посещавшая ученого, озарявшая его и служившая отправным пунктом научно-практической деятельности? Где был ее источник? У Циолковского с фантазии начиналась серьезная научная работа, подтверждавшая ее реальность. Фантазии эти существовали в духовном пространстве человеческого познания. В своей работе «Вне Земли» он подробно описал жизнь на борту космической ракеты, выход космонавтов в открытый Космос, а также путешествие на Луну и приводнение после спуска летательного аппарата. С фантазии начиналась его идея о заселении землянами околосолнечного пространства, а кончилось все подробным описанием их космических жилищ, их образа жизни, их метода питания и много другого, что может вызвать неподдельный интерес серьезных ученых. Подробности этих описаний, опять же, столь реальны и столь неожиданны, что невольно при их чтении возникает ощущение присутствия. Такие детали мог изобразить только реальный свидетель. «Поместимся в тени его (космического жилища. – Л.Ш.). Солнца не видно, общая картина окажется очень странной. Мы почувствуем себя в центре небольшого черного шара, усыпанного разноцветными точками: звездами и туманными пятнышками. Кроме того, через весь шар тянется широкая туманная полоса Млечного Пути, кое-где раздваивающаяся. Каждый раз, заслонясь от Солнца, мы погружаемся в ночь. Удалившись от жилища и не выходя из его тени, мы зараз увидим почти все небо, всю сферу. Солнце бы нас убило своими ультрафиолетовыми лучами, если бы обыкновенные стекла нашей одежды и жилища не предохраняли нас от них. На Земле нас хранит от них атмосфера. Выплыв из тени, мы увидим Солнце. Оно покажется нам гораздо меньше, чем с Земли, таким же уменьшенным, как и небесная сфера. Это субъективно, оно нисколько не уменьшилось. Трудно представить себе, что чувствует человек среди Вселенной, среди этого мизерного черного шара, украшенного разноцветными блестящими точками и замазанного серебристым туманом. Нет ничего у человека ни под ногами, ни над головой. Может быть, ему представится, что он вот-вот упадет на дно этого шара, в ту сторону, куда обращены его ноги» [394]. Далее он описывает космические жилища, где поддерживаются нужная температура, влажность, добываются с помощью соответствующей аппаратуры вода, пропитание и все остальное, что нужно человеку для жизни. «Солнце, – продолжает он, – может нам давать древесину, уголь, крахмал, сахар и все бесчисленные множества веществ, доставляемых и сейчас растениями на Земле. Они такой же источник силы, как и каменный уголь, водопады и ветер на нашей планете» [395]. Циолковский создавал чертежи космических ракет, рассчитывал конструкции околосолнечных жилищ человека, изобретал крылья для передвижения человека в Космосе. «Человечество, – утверждал он, – не останется вечно на Земле, но в погоне за светом и пространством сначала робко проникнет за пределы атмосферы, а затем завоюет себе все околосолнечное пространство» [396]. Он раскрывал перед человечеством грандиозную перспективу заселения Космоса, раздвигал узкие земные границы, суля невиданное ему будущее и вечную счастливую жизнь. Он подкреплял все это реальностью науки, забывая порой о реальности самого Космоса, в котором шли свои сложнейшие процессы взаимодействия различных видов материи и энергий, подчиненные Великим космическим законам, рамки которых были точны и неумолимы. Но «ослепление Землей» сдвигало реальность этих рамок, делая допустимым то, что не могло быть допустимым. К «ослеплению Землей» у Циолковского добавилось и «ослепление наукой», которое в значительной мере вторгалось в его новаторские представления о космической эволюции. «Есть два рода жизни, – отмечал он. – Одна сама начинается на небесном теле и достигает известной степени развития, другая заселяет небесные тела и пространства путем переселения» [397]. Отвлекаясь от проблемы возникновения или вечности жизни, как таковой, можно сказать, что первую Циолковский отдает естественной эволюции, вторую же – науке и технике, которые рассматривает как основные инструменты эволюции человечества. Иными словами, если первая категория жизни идет в соответствии с законами космической эволюции и ее энергетики, то вторая – есть результат деятельности самого человека, вступающего в своеобразную конкуренцию с самой космической эволюцией и оставляющего за собой право вмешиваться в ход этой эволюции. Он смешивал оба способа жизни, стараясь ликвидировать то противоречие между ними, которое возникало неизбежно при их разделении. В этом случае произошло определенное столкновение философа и ученого в пространстве космической эволюции человечества. И если философ искал закономерности этой эволюции и немало сделал в этом отношении, то ученый стремился с помощью науки и техники «улучшить» эволюцию человечества, вмешиваясь в ее ход, что само по себе выглядело, с точки зрения законов этой эволюции, недопустимым. «Ослепление наукой», через которое проходил Циолковский, усиливало в нем традиционный взгляд на вещи и расширяло пространство, где переставало действовать Высшее начало, основной принцип космической эволюции. В этом случае человек помимо своей воли с помощью науки и техники ставил себя на место этого Высшего начала. Но уместна ли здесь подобная критика великого ученого? Полагаю, что нет, ибо сам Циолковский, его явление на Земле, были связаны со сложнейшими процессами самой космической эволюции и поэтому мы обязаны понять его и доброжелательно осознать некоторые отклонения в его космическом учении, которые были связаны с очень серьезными моментами – «ослеплением Землей» и «ослеплением эмпирической наукой». История человечества и его подвижников знает лишь единичные случаи, когда удавалось преодолеть такое «ослепление». И чем выше был уровень эмпирических научных знаний индивидуальности, тем большая возникала опасность «ослепления».

Но вместе с тем, когда под влиянием каких-то обстоятельств уходил туман этого «ослепления», он четко видел реальность Космоса и его влияния на земную жизнь. «В земной жизни, – утверждал он, – и в жизни Космоса далеко не все так просто, как думают наши ученые и философы, и высокий разум мыслящих существ уже не раз вмешивался в стихийные силы природы, в явления космических масштабов, только мы еще не научились замечать эти вмешательства. Но с прогрессом науки мало-помалу будут вскрыты те конструктивные изменения, которые внес высокий разум мыслящих существ в высокие, но слепые силы материи. Для того чтобы заметить эти влияния, понадобится несколько столетий или даже тысячелетий упорной работы ученых, если в один прекрасный день космический корабль, прилетевший из далекой галактики, не раскроет нам основные законы Вселенной» [398]. Но пока этот космический корабль еще не прилетел и не ожидался даже в недалеком будущем, ученым и, в частности, самому Циолковскому, приходилось самим справляться с проблемами космической эволюции. И возникавшие при этом различного рода отклонения были не ошибками или недостатками самих ученых, а наиболее драматическими моментами в их творчестве. Циолковский полагал, что заселение человеком Космоса приведет к существенным в нем изменениям. «Будет полный простор для развития как общественных, так и индивидуальных свойств человека, не вредящих людям. Картину душевного мира будущего человека, его обеспеченности, комфорта, понимания Вселенной, спокойной радости и уверенности в безоблачном и нескончаемом счастье трудно себе представить. Ничего подобного ни один миллиардер сейчас не может иметь» [399].

Намаявшись и настрадавшись в плотном мире Земли, наполненном противоречиями, злом, смертельными конфликтами и т.д. и т.п., Циолковский стал мечтать о мире совершенного счастья и покоя, существование которого в корне противоречило законам космической эволюции. Ибо в таком мире отсутствовали противоположения, какими бы они ни были, на которых держалась энергетически эта эволюция.

«Техника будущего, – утверждал он, – даст возможность одолеть земную тяжесть и путешествовать по всей Солнечной системе. Посетят и изучат все ее планеты. Несовершенные миры ликвидируют и заменят собственным населением. Окружат Солнце искусственными жилищами, заимствуя материал от астероидов, планет и их спутников. Это даст возможность существовать населению в два миллиарда раз более многочисленному, чем население Земли. Отчасти она будет отдавать небесным колониям свой избыток людей, отчасти переселенные кадры сами будут размножаться <...> Кругом Солнца, поблизости астероидов, будут расти и совершенствоваться миллиарды миллиардов существ. Получатся очень разнообразные породы совершенных: пригодные для жизни в разных атмосферах, при разной тяжести, на разных планетах, пригодные для существования в пустоте или в разреженном газе, живущие пищей и живущие без нее – одними солнечными лучами, существа, переносящие жар, существа, переносящие холод, переносящие резкие и значительные изменения температуры. Впрочем, будет господствующим наиболее совершенный тип организма, живущего в эфире и питающегося непосредственно солнечной энергией (как растения) <...> После заселения нашей Солнечной системы начнут заселяться иные солнечные системы нашего Млечного Пути <...> Земля оказывается исходным пунктом расселения совершенных в Млечном Пути. Где на планетах встретят пустыню или недоразвившийся уродливый мир, там безболезненно ликвидируют его, заменив своим миром <...> Тяжкую дорогу прошло население Земли. Страдальческий и длинный был путь. И еще осталось много времени для мучительного развития. Нежелателен этот путь. Но Земля, расселяясь в своей спиральной туманности (т.е. в Млечном Пути), устраняет эту тяжелую дорогу для других и заменяет ее легкой, исключающей страдания и не отнимающей миллиарды лет, необходимых для самозарождения» [400].

Все, что здесь написано Циолковским, может быть воспринято неверно. Мы нередко склонны трактовать подобные тексты плоско и прямолинейно, не вникая в суть сказанного. Проблема заселения Космоса может быть вполне реальной в отдаленном будущем. Однако вмешательство человека в космические миры в этой ситуации может создать положение, при котором искусственно созданный человеком космический мир может столкнуться с процессами самой космической эволюции и создать острые кризисные явления. И если к тому времени космический корабль из другой галактики еще не доставит на Землю информацию о законах Вселенной, то такое вмешательство человека, без знания этих законов, может привести к космической катастрофе и нарушению процессов, идущих в пространстве самой космической эволюции. И тогда искусственные миры счастья и добра могут вновь превратиться в миры зла и страданий. Но в подобных фантазиях-знаниях не все лежит на поверхности. Мысли ученого о важной роли Земли не являются, например, утверждением приоритета этой планеты в Космосе. Скорее, здесь выражена ее роль как мира плотной материи в космической эволюции. Плотный мир со всей его высокой дифференциацией, острыми противоречиями, страданиями и гибельными опасностями необходим для продвижения человечества так же, как и миры более высоких состояний материи. И эта гениальная мысль Циолковского о земном этапе космической эволюции крайне важна для понимания этой эволюции, как таковой. «Роль Земли, – писал Циолковский, – и подобных немногих планет хотя и страдальческая, но почетная. Земному усовершенствованному потоку жизни предназначено пополнять убыль регрессирующих пород космоса. На долю земного населения выпал тяжелый жребий, высокий подвиг. Немногие планеты его получают» [401].

Циолковский принадлежит к тем выдающимся личностям, научное и культурное значение которых вырастает с годами. Научный взрыв 20-х годов прошлого столетия много сделал для понимания тех знаний, которые были принесены Циолковским на Землю. «Мы видим, – отмечал он, – что европейская наука буквально подтверждает мои выводы как о полной возможности космических путешествий, так и возможности устройства там жилищ и заселения околосолнечного пространства. Последнее дает в 2 миллиарда раз больше солнечной энергии, чем какое получает Земля. Дело разгорается, и я зажег этот огонь» [402]. Он был глубоко прав. Именно он первый «зажег этот огонь». Огонь действенных космических знаний, огонь, который даст человеку через несколько десятков лет возможность, преодолев земное притяжение, на ракете, разработанной им, вырваться за пределы земной атмосферы и увидеть Космос таким, как видел его он в своих фантазиях-знаниях.

Создавая свою космическую философию и разрабатывая принципы космической ракеты, он не раз обращался к восточной философии, к древним знаниям культуры Востока. Особенно его интересовала индийская философия и, прежде всего, буддизм. Оттуда он взял ряд важных понятий, без которых, как он был убежден, теория космической эволюции была бы неполной. Закон причинно-следственных связей, или карма, упоминается Циолковским в ряде его работ. «В будущей жизни, – утверждает он, – неверные шаги настоящей жизни сказываются отдалением совершенства, царства истины, замедлением прогресса, остановкой его, даже движением вспять к первобытному или животному состоянию» [403]. И еще: «Наша воля, наши поступки – настоящие и будущие – результат давно прошедших времен. А эти родились от времен еще более ранних. Дециллионы лет тому назад, дециллионы дециллионов лет, дециллионы в дециллионной степени – вот времена, вот состояние мира, послужившее причиною современных и будущих лет» [404]. Карма обуславливает наши жизни в течение бесконечного количества лет существования Вселенной. Бесконечны и наши жизни, бессмертная часть которых переходит из одного времени в другое, из одного состояния материи в другое. Карма самым тесным образом взаимодействует с законом перевоплощения, или реинкарнации, который составляет основу космической эволюции человека и без которого эта эволюция теряет свой смысл.

Человек космичен во всех своих проявлениях и является странником в вечности, который несет свою бессмертную энергетику, усовершенствуя и одухотворяя ее от одной жизни к другой и таким образом продвигаясь по спирали космической эволюции.

«– Что же последует за вторым рождением?

– Третье, четвертое и так без конца, и все в новой форме.

– Однако может пройти столько биллионов лет, что и Земли тогда не будет. Как же я тогда оживу и где?

– Вместо Земли будут другие планеты. Вы на них оживете. Форма смертна, но материя бессмертна <...> Оживление, как и смерть, повторяется без конца» [405].

С процессом реинкарнации Циолковский связывал и проблему появления на Земле тех, кого он называл гениями и которые своим творчеством и своими идеями продвигают человечество. «Всякий раз, – утверждал он, – гениально одаренный творец один как бы подытоживает наработанное до него всеми, и затем один пролагает в будущее пути для всех» [406]. Иными словами, гений тот, кто прошел длинный путь бесконечных жизней и в каждой взял жемчужину, которые вместе составили дивное ожерелье, венчающее его. «Высшие люди, – разъясняет Циолковский, подтверждая этим эволюционный процесс реинкарнации, – выходят не из школ, не по аттестации профессоров, не по рекомендации авторитетов, а совершенно неожиданно, откуда их, как будто, никак нельзя ожидать» [407]. Это он, сам Циолковский, прошел вечным странником через беспредельность Космоса, чтобы принести людям плотного мира Земли знания, добытые им, и позвать их туда, где горит и сверкает множеством миров Красота высокого ума и бессмертного духа.

Мы только начинаем осваивать то, что он принес нам и выразил в беседах с другом и учеником, крупнейшим ученым нашего времени Александром Леонидовичем Чижевским. Они неповторимы и бесценны уже тем, что он, Циолковский, во время бесед чувствовал себя свободно и раскованно, ибо Чижевский понимал его с полуслова. Константин Эдуардович делился с ним мыслями, которые, обретая законченную форму, находили потом место в его статьях и книгах.

«...Никогда так не распалялась его душа, – вспоминал А.Л.Чижевский, – как во время дружеских обсуждений той или иной теории или работы, особенно когда эта тема хотя бы краем касалась его научных интересов. Тут он преображался. Сотни замечательных примеров, гипотез, теорий, как фейерверк, рождались в его уме. Он оживлялся, он кипел, как гейзер, как вулкан, вознося вверх свой душевный огонь. Из скромного учителя он превращался в блестящего ученого, эрудированного во многих областях. Он умел думать вслух, обращаясь к вам и к тем миллионам, которые невидимым строем стояли рядом с ним, с вами. Он обращался ко всему народу, зная, что только весь народ оценит его должным образом, а не отдельные лица. Поэтому Константина Эдуардовича всегда как бы лихорадило: он торопился скорее обосновать свою гипотезу и поскорее опубликовать ее, чтобы приняться за следующую. И так без устали от одной работы он переходил к другой, от другой к третьей и так далее. Это было вечное кипение, вечное стремление познать непознанное и закрепить его в печатном слове. Можно сказать, что это была своего рода мания. Но какая возвышенная и великолепная!» [408]

После бесед с Циолковским Чижевский записывал то, что слышал от него. Помимо этого, многое из того, что говорил Циолковский, как бы врезалось в память Александра Леонидовича. Учитель и ученик беседовали на самые различные темы – о времени и пространстве, о материи и энергии, о научном и техническом прогрессе и, конечно, больше всего о космической эволюции и необходимости познания реального Космоса. Циолковского занимала проблема времени, наиболее таинственного явления, суть которого так и осталась загадкой для современной науки.

«Мирового потока времени, – рассуждал он, – этого странного “явления”, никто и нигде не видел, не ощущал и не мог даже указать, где следует его искать! Этот термин как некоторая необходимость для роста человеческой цивилизации был вымучен из умозрения и дан нам как положение, как аксиома, не требующая доказательств» [409]. Он ставил вопрос о времени смело и иногда даже парадоксально, предвидя новые подходы к нему в будущем и не удовлетворяясь теми, которые существовали в современной науке. «Все современное естествознание, – говорил он Чижевскому, – состоит из догм, не обладающих способностью быть долговечными, ибо они, эти догмы, удовлетворяют мировоззрению сегодняшнего дня и не будут признаны уже завтра. Грядущее столетие будет думать о времени иначе, чем думали Ньютон и Галилей, и, очевидно, не так, как думаем мы. Поэтому мы можем позволить себе роскошь подумать о времени, невзирая на “несомненную” божественность авторитетов» [410]. Он считал, что слово «время» не отражает его космической сути, и то, что мы зовем временем, нужно назвать «энергией или еще чем-либо» [411]. Размышляя о феномене времени, он понимал несовершенство и относительность земных его мерок. Он говорил о человеке, который «все явления Солнечной системы, всей нашей Галактики и всего Космоса вообще стал выражать в земных секундах и тем самым любое явление в Космосе подчинил земному масштабу времени» [412]. Он не признавал такой масштаб, ибо последний искажал космическую суть времени, его беспредельность и безначалие. «...Говоря о космических событиях, их нельзя оценивать с позиций земных секунд, – утверждал он. – Это было бы нелогично и непредставимо. Так, земное время возрастает до таких колоссальных пределов, которые наш мозг (мозг человека в данном случае) охватить не может. Например, миллиарды миллиардов лет. Поэтому такого рода экстремум не имеет никакого смысла для человека. Мы не можем ни понять, что такое вечность, ни представить ее себе» [413].

Земное время не может дать представление о вечности. Вечность имеет иное качество, не соотносимое с ним. «Много лет, – продолжал Циолковский, – я искал объективное время в разнообразных явлениях природы, на Земле и в Космосе, но всюду обнаруживал только “земное”, иначе “человеческое”, время, созданное человеком, его гением, не имеющее ничего общего с объективными данными природы. Время не дано человеческому уму как свет, а изобретено человеком как “деталь” некоторой машины, созданной его же мозгом. Мы никогда не видим времени, не ощущаем его хода или его действия на те или иные предметы, но многое приписываем действию времени и часто приписываем без всякого смысла или логики. Так, старение организма мы относим за счет времени. В то же время и с таким же успехом старение можно было бы отнести за счет периодического изменения пространства, в котором этот организм помещается. Или еще что-нибудь другое» [414]. Земное и космическое время расходится не только в масштабах, но и еще в чем-то другом, концептуальном. Он считал, что нужно осмыслить отсутствие «объективного времени» в природе с точки зрения философской, ибо «отсюда вытекает основное философское утверждение о том, что Космос вечен и не сотворен когда-то и кем-то» [415].

Он говорил о том, что Эйнштейну и его последователям не удалось решить проблему времени, и опровергал Г.Минковского, который считал время четвертым измерением. Он размышлял над текстами Евангелия, утверждавшими, что время однажды остановилось, пытался понять древних философов, которые писали, что есть только «вечное теперь». Но и они не могли помочь ему в решении проблемы времени. И он продолжал выдвигать предположения, в истинности которых сам сомневался.

«Но “время” всегда стоит, – делился он своими соображениями с Чижевским, – движутся только окружающие тела, и мы это движение принимаем за “время”. Представим себе такое нелепое положение вещей – движение времени. Что это значит – я еще сам ничего не понимаю. Движение времени – абсурд, если время только наше представление. Если же время вещественно-материально, тогда оно существует вне нас, независимо от нашего сознания, и, следовательно, оно должно двигаться как некоторая материальная всепроникающая субстанция. Тогда, спрашивается, где она, эта субстанция?.. Открыта ли она в природе? Очевидно, нет» [416].

У него не было достаточной информации для размышления и не хватало ряда данных, чтобы представить себе точную и реальную картину Мироздания. Многие причины космических процессов были от него скрыты, а беря в расчет только земные следствия, решить проблему космического характера не представлялось возможным. Оставалось только надеяться на будущее. «...Пройдут десятилетия или столетия, и человечество освободится как от “мирового потока времени”, так и от времени относительного, хотя и будет носить карманные часы, необходимые ему в повседневной жизни. Тогда будет создана иная физическая картина мира, где времени не будет» [417]. Последняя фраза звучит как пророчество. Может быть, оно и сбудется. Однако современная наука таких надежд Циолковскому не оставляла.

Чижевский потом сделал к этой беседе свое заключение. «Итак, оказалось, что мы стоим у разбитого корыта, – записал он. – Так перед временем стоял великий Аристотель и все доаристотелевские философы. Так стоят и наши современники. Решения для времени еще не найдено! Так по крайней мере думал К.Э.Циолковский, и очень близок был к этому представлению Иоганн Вольфганг Гёте» [418].

В июле 1925 года Чижевский вновь посетил Циолковского. Была летняя ясная ночь, и они, покинув светелку, решили поговорить во дворе. «Звездная ночь объяла Калугу, – вспоминает Александр Леонидович. – На небе ни облачка. Мы с Константином Эдуардовичем сошли из светелки вниз, чтобы посидеть на завалинке, побеседовать на открытом воздухе и полюбоваться звездным небом.

Какое совершенство! Какое великолепие в этом блеске и сиянии, в этой игре и лучезарности звезд! Сверхземное и даже сверхчеловеческое! Невообразимое слепцу, но непостижимое уму! Смотри хоть тысячами глаз земное чудо – человек, в это величественное великолепие, но ни причины, ни следствия нигде не увидишь. Бесконечные времена проходят мимо него – этого “вечного теперь”. Звезды сияют как бы перед великим торжеством – сосредоточенно и молчаливо. И так всегда!

Звездное небо! Оба мы хорошо читали небесные иероглифы. Оба мы восторгались строгой геометрией созвездия Ориона, красивейшим блеском Лиры и Веги, лучистыми алмазами Арктура и Сириуса <...>

– Ух ты, какая красота, – громко, набирая воздух в легкие, произнес Константин Эдуардович, – Вселенная перед нами! Миллионы световых лет отделяют нас от них, но мы их видим и познаем. Чудо!..

И все-таки мы, люди, должны готовиться к полету в эту звездную Вселенную – готовиться не покладая рук. Мы должны завоевать его, этот мир, раскрытый перед нами и тем самым данный нам природой во владение. Настала новая эра – эра начала овладения Космосом на гигантских ракетах, которые полетят во все концы Вселенной в поисках новых земель и новых ресурсов энергии. Человечеству открыты пути усовершенствования своего бытия. А вы представьте себе, что если бы весь мир заключался только в Солнце и Земле. Абсолютно черное небо над атмосферой! И это было бы все! Какой ужас охватил бы человечество, когда Солнце стало бы остывать. Вся изумительная история человечества и закончилась бы на Земле... Как труп. Но перед людьми – колоссальное богатство, невероятные возможности, только надо уметь ими воспользоваться. Богатство Вселенной с бесконечным количеством миров, звезд и планет, с неисчерпаемыми источниками энергии, которой человек должен будет овладеть, и во что бы то ни стало. В этом назначение человечества, смысл его существования. И оно пойдет по этому пути, пойдет. Я верю в мощь человеческого разума и не боюсь этих несоизмеримых пространств» [419]. Эта беседа под звездным небом интересна еще и тем, что оба собеседника несли в себе то глубокое космическое ощущение, которое было свойственно далеко не всем. Даже философы, утверждавшие, что человек есть часть Космоса, не всегда сами обладали этим космическим ощущением. Такое соединение созерцания Вселенной и глубинного космического ощущения собеседников было необычным явлением на Земле. Беседа летом 1928 года представляла важнейший этап в развитии мировоззренческих взглядов и Циолковского и Чижевского.

Беседа началась с проблемы ритмических чередований противоположных состояний материи в Космосе, что занимало обостренную мысль Циолковского не однажды. «В этом мире, – рассуждал он, – ничто не вечно, кроме самого мира. Сам мир, сумма масс и энергий, – это констанс, но его части меняются. Эти части рождаются, живут и умирают для того, чтобы возникнуть снова. Мир – это феникс. Всякая смерть есть катаклизм. Ему подвержены звезды, Солнце, планеты, микробы, растения, животные и человек. Катаклизм есть обязательное и неизбежное качество всякой материальной индивидуальности» [420]. Он верил в человеческий разум, в его способность находить меры против подобных катаклизмов, но при этом понимал, что космическая эволюция идет соответственно законам Космоса. По всей видимости катаклизмы, которые он ощущал и предвидел, и натолкнули Циолковского на идею расселения человечества в Космосе. Он опасался, что Земля может погибнуть от всеразрушительного катаклизма, и предполагал, что, возможно, подымется уровень Мирового океана, и тогда начнется Всемирный потоп, или землетрясения, или другие подобные стихийные бедствия. «Во всяком случае, – утверждал он, – человечество ждут впереди большие катастрофы, и к ним надо быть готовыми <...> Но уже пора кое-что предвидеть и принимать меры – в этом заключается научное предвидение. К сожалению, таким предвидением люди не обладают, более того, если кто-либо позволяет себе говорить об этом, его забрасывают камнями и называют лжеученым, мракобесом» [421].

Позже Чижевский включил в эту беседу свои стихи:

Смеется седой океан

И темную песню поет,

И в берег пленительных скал

Упорными волнами бьет.

 

Дробится о камень волна

И камень язвит и дробит –

Военной тревоги полна

И смертной истомой томит.

 

И пальмы на том берегу

Тревожно и глухо шумят,

И слушает зверь на бегу,

Что листья ему говорят.

 

Знакома им тайна одна –

Извечная тайна морей:

Стремится на берег волна,

И берег покорствует ей.

 

Пусть звезды в полночи горят,

И Солнце ликует весь день,

И люди, как пчелы, гудят

Столиц, городов, деревень.

 

Волна наступает на них,

Медлительно гибель несет:

Величье усилий людских

Под водной тоской погребет.

 

Смеется седой океан

И темную песню поет,

И в берег пленительных стран

Победными волнами бьет [422].

Во время беседы Циолковский прочел Чижевскому выдержки из Апокалипсиса, где описана катастрофа Земли.

«И вот произошло великое землетрясение, и Солнце стало мрачно, как власяница, и Луна сделалась как кровь».

«И звезды небесные пали на Землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет нежные смоквы свои».

«И небо скрылось, свившись, как свиток, и всякая гора и остров сдвинулись с мест своих» [423].

Процитировав Библию, Циолковский продолжал: «Если величайшие горные кряжи бесследно исчезнут в потоке времени, то малейшее движение человеческого духа сохранится и станет бессмертным. Только в потомках – когда человек расселится по Космосу» [424]. Чижевский тут же комментировал сказанное: «Это представление было истинным фундаментом космизма» [425].

«Говоря между нами, – размышлял вслух Циолковский, – не кажется ли вам, Александр Леонидович, смешным или даже, более того, психопатичным, что бывший учитель епархиального училища, каким являюсь, по сути дела, я, думает о будущем человечества. Да еще о каком будущем – за несколько тысячелетий вперед, и хочет заставить своих соотечественников также думать об этом? Хочет заставить отечественных инженеров, физиков и химиков думать о космических полетах и строить корабли-ракеты для этих необычайных путешествий? Да, мне очень хотелось бы, чтобы мы, русские, первые перешагнули порог великого Космоса» [426]. И продолжал: «Конечно, это будет русская ракета, и, конечно, полетит на ней русский человек. Да, да, именно русский человек – богатырь, отважный, смелый, храбрый первый звездоплаватель, именно русский, а не немец, не француз, не англичанин, не американец. Русские ученые и инженеры построят мощный космический корабль, а русский богатырь выведет его навстречу Космосу, откроет людям путь в Космос. Это было бы поистине великое завершение моих мечтаний и моих расчетов. Космическая ракета возможна, и она будет <...> Какой это будет счастливый день для нашей науки, когда русские люди поднимут ракетный корабль навстречу звездам! Этот день станут считать первым днем космической эры в жизни человечества. Не будет границ торжеству и величию русской науки! Этот день и имя первого космонавта войдут в историю человечества. Это – бессмертие» [427].

Сегодня можно удивляться тому, как точно Циолковский описал событие, свершившееся в 1961 году и навеки связавшееся с именем первого космонавта Юрия Гагарина. Это было действительно начало космической эры, но какое красивое! Ракета, похожая на гигантскую иглу, пронзив атмосферу планеты и сбросив с себя земную тяжесть, вырвалась в просторы Космоса и соединила навечно Землю с этими еще не ведомыми нам просторами.

Но тогда, в прошлом веке, скромный учитель из провинциальной Калуги поставил перед своим собеседником вопрос: зачем все это? Вопрос, несмотря на его краткость, был крайне сложным. И он сам начал на него отвечать, опираясь не только на современную науку, но и входя в пространство иного, духовного познания, в котором человечество в течение многих тысячелетий накопило самым таинственным образом метанаучные знания.

«Глубокое познание строения материи, – говорил он Чижевскому, – нам пока недоступно. Но некогда наступит переломный момент, когда человечество приблизится к этому “эзотерическому” знанию, тогда и подойдет вплотную к вопросу: “Зачем?” Но для этого должны пройти целые космические эры» [428]. К таким эрам он еще вернется в ходе беседы. Но в начале, обращаясь в разговоре к метанаучному знанию, он как бы расширял пространство не только самого вопроса, но и всего нашего бытия, понимая, что между этими пространствами существует какая-то таинственная, неуловимая связь. И он рассуждал: «Дирижабли, ракеты, второе начало термодинамики – это дело нашего дня, а вот ночью мы живем другой жизнью, если зададим себе этот проклятый вопрос» [429]. Введя ночную жизнь в научный оборот, он таким образом сформулировал свою мысль о материи различных состояний. Днем мы имеем дело с плотной материей, ночью, когда видим сны, – с тонкой. Но и днем и ночью вопрос «Зачем?» остается таким же актуальным, хотя ответы на него могут быть разными. Его утверждение, что «ночью мы живем другой жизнью», заслуживает особого внимания.

«Этот вопрос, – продолжал он, – не требует ни лабораторий, ни трибун, ни афинских академий. Его не разрешил никто: ни наука, ни религия, ни философия. Он стоит перед человечеством – огромный, бескрайний, как весь этот мир, и вопиет: зачем? зачем? <...> Зачем и почему существует этот мир, ну и, конечно, все мы, то есть материя?» [430]

Обращаясь все время к вопросу «Зачем?», он сокрушался о несоответствующем уровне нашего научного знания и о недостаточном проникновении в него знаний, еще не проверенных экспериментом.

«Научно все, что мы держим в руках, ненаучно все, чего мы не понимаем! С таким ярлыком далеко не уедешь <...> Еще весь мир нам предстоит изучить. Так много в нем неизвестного и просто-напросто непонятного, а мы уже устраиваем заборы: это вот можно, а этого вот нельзя!.. Это бери и изучай, а этого не смей трогать! Запрет!» [431]

Но кто же, в конце концов, ограничивает и запрещает исследовать неясные вопросы? И отвечал – академическая наука. Но подобный ответ не был все-таки однозначен. Здесь таилась одна из сложных проблем познания. С одной стороны и с другой стороны. И снова он размышлял на эту тему: «...близкое знакомство с некоторыми вещами может быть весьма пагубно для людей, даже убийственно. Ну, представьте себе, что мы вдруг научились бы вещество-материю полностью превращать в энергию, то есть воплотили бы формальное знание, идущее еще от Дж. Дж. Томсона – от 1897 года через идеи П.Н.Лебедева и других, в действительность. Ну, тогда – при всей сегодняшней человеческой морали – пиши “пропало”, не снести бы людям головы. Земля превратилась бы в ад кромешный: люди показали бы свою голубиную умонастроенность – камня на камне не осталось бы. Человечество было бы уничтожено! Помните, – обратился он к Чижевскому, – мы как-то говорили с вами о конце света. Он – близок, если не восторжествует ум! Вот тут-то и необходимо запрещение – строгий запрет в разработке проблем о структуре материи. С другой стороны, если наложить запрет на эту область физики, то надо затормозить и ракету, ибо ей-то необходимо атомное горючее... Одно цепляется за другое. По-видимому, прогресс невозможен без риска!» [432] Эта проблема потом встанет перед человечеством XX-XXI веков во весь свой трагический рост. И если проследить, о чем Циолковский писал и о чем говорил, то будет ясно, что он предвидел все основные кризисные явления, которые ожидали человечество. И многое из того, что он предчувствовал и прозревал, уже сейчас превратилось в действительность. Его интересовало все, что было связано с особенностями материи и процессами, которые шли в ней. Материя и энергия были теми явлениями, которые соединяли Землю со всем разнообразием Космоса. В этой беседе он развивал идею о преобразовании материи в лучистый или какой-либо другой вид энергии, считая, что подобный процесс имеет двухстороннее движение и обратим. Он утверждал, что такой вид преображенной материи будет существовать в одну из отдаленных космических эр. Ему самому была удивительна эта тема, о которой они говорили с Чижевским в канун начала космической эры Земли. Он видел, сколь не соотносима она с современной ему действительностью. «Если бы нас с вами, – рассуждал Циолковский, обращаясь к Чижевскому, – кто-нибудь сейчас подслушал, то сказал бы примерно так: вот, старый фантазер развивает свои мысли перед молодым, а тот его слушает и не возражает. Но, уверяю вас, что дело это совсем не такое пустяковое, как кто-либо думает. Это дело – величайшей и сокровенной философской важности, о которой-то и говорить страшно. Поэтому-то люди такого рода мысли назвали “ошибочными”, “антинаучными” и приказали держать язык за зубами. Но человеческая мысль прорывается сквозь этот барьер, она не признает никаких запретов и преград и не читает ярлыков, которые невежды навесили на языки и головы» [433].

«Всюду и везде – одна материя, но в ней-то – вся суть дела, – вслух размышлял Циолковский. – Отбросив ложные представления людей, обратим внимание на некоторую символику. “Душа”, “потусторонний мир”, “вечное блаженство”, “вечная жизнь” – это суть символы, туманные догадки многих миллионов мыслящих людей, которые свою глубокую интуицию передавали в самых материальных образах. Это – парадоксально, но факт, да и иначе и быть не могло. “Душа” у них обладала местом и весом, “потусторонний мир”, “рай” и “ад” находились на определенной территории Земли или где-то в космическом пространстве и т.д. В наше время у мыслящих людей от этих представлений ничего не осталось, кроме символики – смутной догадки о будущем человечества. Мы должны признать за ней право на существование, ибо нельзя многие миллионы людей признать полоумными или просто глупцами! Над этими общепринятыми во всех религиях символами надо глубоко поработать, полнее расшифровать их с космической точки зрения» [434].

Циолковский возвращался опять к знаниям, полученным в духовном пространстве, и ставил вопрос о необходимости их расшифровки «с космической точки зрения». Эта космическая точка зрения, как один из важнейших устоев формировавшегося нового мышления, определялась им как более плодотворный подход к исследованию различных явлений и процессов, идущих в окружающем мире. Подход же, не связанный с особенностями развития Космоса, он считал устаревшим и не дающим нужных для современной науки результатов. Эту космическую точку зрения ему пришлось пробивать с большим трудом. Академическая наука того времени в целом не признавала ее, ибо многое в ней было непонятным значительной части традиционно настроенных ученых. Он не случайно в беседе с Чижевским заменил научную точку зрения космической. Одна эта фраза свидетельствовала о революционном процессе, шедшем в пространстве научной мысли. Циолковский же был его важнейшим выразителем.

«Эволюция Космоса, – объяснял он, – придает нашим воззрениям новое бытие, освобожденное от вымысла и от первичных детски-наивных представлений о душе или потустороннем мире. Сразу же все преображается, становится более или менее ясным и доходчивым <...> Иначе говоря, получаем право посмотреть на материю не с идеалистической, а с истинно космической точки зрения» [435].

«Эволюция есть движение вперед, – размышлял он. – Человечество как единый объект эволюции тоже изменяется и, наконец, через миллиарды лет превращается в единый вид некоторой энергии (лучистой. – Л.Ш.)» [436].

«Итак, – добавил он, – значит, мы пришли к выводу, что материя через посредство человека не только восходит на высший уровень своего развития, но и начинает мало-помалу познавать самое себя!» [437]

На глазах потрясенного собеседника складывалась и разворачивалась небывалая космическая философия, освещавшая каким-то внутренним светом новое мышление XX века, в которой и сам человек уже занимал совсем другое место, нежели в предыдущей картине Мироздания. Именно через человека материя начинает «познавать самое себя». Ни один философ до него так высоко не ставил роль и значение человека в космической эволюции. Человек, достигший вершин совершенства, человек космической эры, верил Циолковский, сможет ответить на вековой вопрос – зачем? Зачем человек, зачем Космос, каков смысл жизни?

«Все будет, – утверждал он, – в руках тех грядущих людей – все науки, религии, верования, техника, словом, все возможности, и ничем будущее знание не станет пренебрегать, как пренебрегаем мы – еще злостные невежды – данными религии, творениями философов, писателей и ученых древности. Даже вера в Перуна и та пригодится. И она будет нужна для создания истинной картины мира. Ведь Перун – это бог грома и молнии. А разве вы не поклонник атмосферного электричества? Да и я его тайный поклонник <...> Человечество не может жить в таких шорах, как живет, двигать своею мыслью по указке, ибо человек не машина, и это надо запомнить: человек настраивается природой в определенном тоне, это, безусловно, мажорный тон, требовательный тон, а не мольба о помиловании <...> Так заявляет о себе новая космическая эра, к которой мы подходим, медленно подходим, но верно <...> Вступление в космическую эру человечества – это поважнее, чем восшествие на престол Наполеона Бонапарта. Это грандиозное событие, касающееся всего земного шара» [438].

В этот день он говорил о телепатии, телепатическом поле Космоса, о переходе различных состояний материи из одного в другое, не раз возвращаясь к лучистому ее состоянию. И это лучистое состояние материи, отмечал он, тоже не окончательное, а имеет свое продолжение в неведомых нам глубинах Космоса. В небольшой светелке деревянного дома Циолковского как бы ощущалось дыхание космической беспредельности. Циолковский говорил о четырех космических эрах, о которых Чижевский никогда не слышал.

В первую космическую эру, по мнению Циолковского, человечество должно будет вступить через несколько десятков или сотен лет. Такой начальной космической эре суждено продлиться несколько миллиардов лет, согласно земному времени. Циолковский назвал ее «эрой рождения». За ней следует «эра становления», длящаяся сотни миллиардов лет и ознаменованная расселением человечества по всему Космосу. Общение людей, овладевших телепатическим полем, будет только телепатическое.

В третью эру – эру «расцвета человечества», будет достигнута полная телепатизация Космоса, включая и косную материю.

Четвертая эра – терминальная. «Во время этой эры, – сказал Циолковский, – человечество полностью ответит на вопрос: “Зачем?” – и сочтет за благо из корпускулярного вещества превратиться в иное состояние» [439]. Под «иным состоянием» он имел в виду лучистую форму. Длительность этой эры составляет несколько десятков миллиардов лет. Ну а что дальше? А дальше, опираясь на ритмичность космической эволюции, Циолковский развернул грандиозную картину процессов, идущих в Космосе и связанных с беспредельным количеством циклов и эр. Созидательные и разрушительные силы, взаимодействуя друг с другом, продвигают все выше и выше состояние объектов и субъектов, действующих в этих космических процессах и циклах. «...Через многие миллиарды лет, – говорил он глуховатым голосом, – данная эра Космоса снова превратится в корпускулярную, но более высокого уровня, чтобы все начать сначала: возникнут Солнца, туманности, созвездия, планеты, но по более совершенному закону, и снова в Космос придет новый, еще более совершенный человек, человек другого “покроя”…  чтобы перейти через все высокие эры и через долгие миллиарды лет погаснуть снова, превратившись в сверхлучевое или сверхтелепатическое состояние, но тоже более высокого уровня. Пройдут миллиарды лет, и опять из лучей возникнет материя высшего класса, и появится, наконец, сверхновый человек, который будет разумом настолько выше нас, насколько мы выше косной материи. Он уже не будет спрашивать: “Зачем?” Он это будет знать и, исходя из своего знания, будет строить себе Космос по тому образцу, который сочтет более совершенным. Такова будет смена великих космических эр и великий рост разума! И так будет длиться до тех пор, пока этот разум не узнает всего, то есть многие миллиарды миллиардов лет, многие космические рождения и смерти. И вот, когда разум (или мыслящая материя) узнает все, само существование он сочтет ненужным и перейдет в телепатическое состояние высокого порядка, которое будет все знать и ничего не желать, то есть то состояние сознания, которое разум человека считает прерогативой богов. Космос превратится в великое совершенство» [440].

Во всей этой теории космических эр слышался отзвук древнего знания, существовавшего в индийской мифологии и в философии. Там это называлось «вдох и выдох бога Вишну», спящего на змее Шеше, олицетворяющем материю. Когда Вишну вдыхал, Вселенная собиралась в одну точку, когда выдыхал, Вселенная вновь возникала со всеми своими небесными телами и обитателями. С этим же мифом была связана и теория пралайи, свидетельствовавшая о том, что в конце каждой манвантары, или определенного космического цикла, Вселенная погружалась в «ночь Брахмы», которая через какое-то время сменялась «днем Брахмы». В «ночь Брахмы» Вселенная разрушалась, в «день Брахмы» возникала вновь. Чередование этих «дней» и «ночей» было бесконечным и знаменовало собой циклы «жизни» и «смерти» Вселенной, являвшиеся эволюционной закономерностью в развитии Космоса. Но было бы ошибкой сказать, что Циолковский следовал мифологии или древней философии Индии. Он построил свои космические эры, используя те знания, которые возникли из сокровенных духовных глубин его внутреннего мира, и то, что он уже знал из достижений современной науки. А древний отзвук, который несла его «теория космических эр», несомненно свидетельствовал о явном приближении этой теории к истине. Развитие Космоса и его устремление к более высоким структурам через жизнь и смерть, через «день» и «ночь», через созидание и разрушение, сжатие и расширение его пространства регулируется определенными законами, которые и ощутил Циолковский в своей «теории космических эр». Он оказался более близок, чем кто-либо из ученых, к признанию и пониманию важных законов Космоса. Но тогда, когда шла эта беседа, он не собирался публиковать свои мысли, высказанные Чижевскому, ибо был уверен, что его не поймут, так же как это не раз было раньше.

Космическая точка зрения Циолковского внесла ясность и в идею заселения человеком Космоса.

«Я всегда писал, – рассказывал он Чижевскому, – о том, что проникновение в Космос человечества нужно для “завоевания” околосолнечного пространства, а затем и дальнейшего пространства. Вообще говоря, конечно, это будет “завоевание” для нефилософа и проникновение в освоение Космоса и освоение материи для философа. Первое понятно всем, второе понятно только немногим. В частности, я немало размышлял по этому вопросу и пришел к выводу, что сама природа требует этого исключительно в познавательных целях, а не для того, чтобы искать вне Земли тучные поля, хлеб, мясо, овощи, фрукты» [441].

В отличие от своих предшественников, отмечает Чижевский, которые хотели себе представить, что такое Вселенная, Циолковский размышлял «о наивысших судьбах материи, тех судьбах, до которых еще не дошел современный человек, о которых он, современный человек, даже и не думал. Это было нечто вроде ясновидения, космической телепатии, а Константин Эдуардович – вроде великого посвященного» [442]. Полагаю, что Александр Леонидович в таком мнении был не далек от истины.

Космическая точка зрения помогла Циолковскому осмыслить его ракету и найти для нее место в огромном пространстве космического мироощущения. «Моя ракета, – сказал он в тот день Чижевскому, – должна послужить этой космической философии <...> Так называемый технический и научный прогресс – это не более как приближение к решению этого основного вопроса. Люди даже не представляют того, во имя чего они живут и действуют. Истинная задача жизни пока скрыта от людей полностью. Ее знали и знают несколько человек в мире» [443].

И Циолковский вновь повторил свою идею о том, что на подобный вопрос (Зачем? – Л.Ш.) может ответить человек только космического мироощущения и космической точки зрения, который появится в отдаленные космические эры, в частности в лучистой эре.

Когда-нибудь, продолжал он, кончатся «и материя, и время. Возможно, кончится и пространство. Не будем скупиться! Для эволюции бесконечного пространства с материей отведены миллиарды миллиардов лет всех космических эр. И вряд ли мы ошибемся в этой цифре. В самом деле, это не так уж много для познания самого себя, то есть для решения самой трудной философской задачи Космоса.

– А что далее? – невольно спросил я.

– Я думаю, что древние писания знают об этом больше, чем я. В Евангелии и в христианских погребальных песнопениях об этом говорится очень вразумительно, ибо конец мирового круга существования сопрягается с началом, хотя и в других формах. Бесконечно большое – с бесконечно малым. Древние мудрецы это знали хорошо и назвали это состояние “блаженством” и “жизнью бесконечной”. Это состояние можно назвать “великим совершенством”. Может возникнуть вопрос, отчего я оперирую не сотнями, даже не тысячами лет, а миллиардами. Это объясняется очень просто и, я думаю – более или менее достоверно. Время как-то связано с пространством. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Пространство же тесно связано с представлением о бесконечности <...> Но понять бесконечность как физическую категорию человеческому уму не дано. Только люди будущего, будущих космических эр поймут эту загадку и объяснят ее, наверное, самым простым образом. То же случится и с понятием о времени» [444].

«Константин Эдуардович, – вспоминает Чижевский, – кончив говорить о своей новой теории, поник головой. Было уже совсем темно. Только звездный свет проникал сквозь окна светелки. Я встал, зажег лампу и сел на свое место. Несколько минут мы молчали. Левая рука Константина Эдуардовича, державшая слуховую трубку, дрожала от усталости, но он этого не замечал. Я сделал ему знак опустить трубку на пол, как он это обычно делал в конце разговора. Я считал, что наш разговор окончен. Возражать, высказывать недоумение или задавать вопросы было просто нельзя. Я сам должен был “переварить” все им сказанное. Я пожал руку Константину Эдуардовичу и тихо спустился по лестнице из светелки вниз» [445].

Много лет спустя я поднималась по той же деревянной лестнице. Лестница была неудобная и скрипучая и вела в ту знаменитую светелку, где происходили беседы двух великих людей XX века. Там стоял скромный письменный стол, на котором я увидела старинную керосиновую лампу, чернильницу и ручку. У стены помещалась узкая кровать под грубым одеялом. Из светелки дверь вела на веранду, где находился токарный станок, а на верстаке лежали инструменты и, подвешенные к потолку, плыли в воздухе модели диковинных дирижаблей и их отдельные части. И мне показалось, что хозяин этого дома только что покинул его и может вернуться в любую минуту. Я была одна в этом простом и ветхом жилище, стены которого видели так много. И самое главное – они видели самого Циолковского. Вот он сидел в этом кресле, приставив к уху свою знаменитую слуховую трубку, и что-то доказывал своему собеседнику. И это «что-то» всегда было связано с Космосом и будущим человечества. Он всегда обращался к этим темам. Кем же он был, этот великий мудрец, который все время жил Космосом и понимал его лучше, чем Землю? Земля доставила ему только трудности и страдания. Как ответить на этот вопрос? Был ли он посланником самого Космоса, пришедшим на Землю, чтобы, несмотря ни на что, принести ей весть о реальности этого Космоса? Или вечность исторгла его из своих глубин с какой-то таинственной и непостижимой для людей миссией? Я не могла найти ответа, но была только уверена, и до сих пор остаюсь в этой уверенности, что, несомненно, нечто подобное было с ним связано. Он, создавший свою ракету, изменил жизнь землян XX века и приблизил к ним не только высоту Космоса, но и проник своей мощной мыслью в его глубины. Ракета была принята, мысль не понята, а посему – отвергнута.

Но меня в этом старинном деревянном доме и в светелке заинтересовало другое. Это «другое» беспокойно билось в мой мозг, пока я осматривала этот дом, в котором теперь никто не жил и который назывался – «Мемориальный дом-музей К.Э.Циолковского». Что-то в этом доме было не так. И вдруг, как озарение, – «не так» была убогая обстановка, печное отопление и керосиновая лампа под стеклянным колпаком. XIX век мог оправдать все это, но не двадцатый... «Бытие определяет сознание» – гласила та философия, которая десятки лет была обязательной для миллионов наших граждан. И в тот момент собственного озарения я поняла, что он сломал и эту аксиому, доказав всей своей жизнью, что все наоборот: сознание определяет бытие. Иначе бы в этом деревянном доме с керосиновой лампой и печным отоплением не была бы рассчитана космическая ракета и не были бы написаны книги о космическом будущем человечества. С этого деревянного дома на окраине Калуги начинался и другой музей, Музей истории космонавтики имени К.Э.Циолковского с космическими ракетами, нацеленными в далекое будущее. Между этими двумя зданиями, большим и малым, прошла жизнь Циолковского – земная и космическая, завершившаяся его победой во имя Земли.

 

3. «...Сын земли, причастный к силе Феба»

 

Как прекрасно сознание связи с Космосом! Как прекрасно созидание космической эволюции.

Беспредельность, 780

Разработанная А.Л.Чижевским концепция космических факторов биологических и социальных процессов является, несомненно, одним из наиболее грандиозных и ценностно значимых достижений научной мысли ХХ века, сравнимых с созданием квантовой механики или генетики. Они непосредственно касаются проблем судеб человечества, которые с такой неотвратимостью поставили перед современной цивилизацией так называемые глобальные проблемы.

В.В.Казютинский

И за победной колесницей

Бежал наемный клеветник.

Аполлон Майков

Во все века и все народы

Пытали, мучили и жгли

Святых подвижников свободы

И мудрых путников Земли.

 

Чем мир новей – тем мир суровей,

Несправедливей, злее суд,

Тем больше мук, гонений, крови

Они великим принесут.

 

Чем всеобъемлющей ученье,

Чем гениальней, выше стих, –

Тем кровожадней озлобленье

Их современников живых.

 

Судьба ученых и поэтов,

Увы, не балует она:

Тисками злобы и наветов

От первых дней уязвлена.

А.Л.Чижевский

Трусом назовем мы того, кто уклоняется от трудов, жертв и опасностей, выпавших на долю его народа. Но трусом и предателем вдвойне будет тот, кто изменит принципам духовной жизни ради материальных интересов, кто, например, согласится предоставить власть имущим решать, сколько будет дважды два.

Г.Гессе

 

Осенью 1918 года в провинциальной Калуге, в доме № 10, что на углу Ивановской и Васильевской улиц, произошло никем не замеченное в тот день событие мирового значения. В кабинете генерала артиллерии собрались трое: сам генерал, его родная сестра и молодой человек 21 года от роду, студент историко-филологического факультета Московского университета, приходившийся генералу сыном. Время было тяжелое, голодное и беспокойное. В домах и квартирах было холодно. Железные «буржуйки» грели плохо, топить их было нечем. Но кабинет генерала еще сохранял кое-какой дореволюционный уют. Вдоль стен стояли добротные книжные шкафы с поблескивающими в них корешками многочисленных книг. Меж шкафами висели портреты предков, воевавших в прошлых веках под знаменами Суворова и Кутузова, которым был знаком запах пороха сражений в Альпах, Бородина, Севастополя.

Последней в кабинет пришла Ольга Васильевна, сестра генерала, и, когда она уселась в кресле, генерал встал и обратился к ней: «Оля, мы услышим чрезвычайно важное сообщение, имеющее отношение к научным изысканиям нашего ученого. Он просит совета. Мы должны его выслушать. Итак, – повернулся он к студенту, – изложи нам свои замыслы, а потом обсудим, имеют ли эти замыслы отношение к нашим скромным возможностям» [446].

Далее повествование об этом событии идет от первого лица – Александра Леонидовича Чижевского, который и был тем студентом Московского университета, о котором я упомянула в самом начале.

«Я должен ввести вас, – начал Александр Леонидович, – в курс всех моих соображений и выводов, чтобы вы знали, что именно я предполагаю найти в опытах, которые я могу поставить только при вашей непосредственной помощи» [447].

«...Я говорил, – впоследствии вспоминал Чижевский, – об искусственных ионах воздуха положительного или отрицательного знака и об их влиянии на организм.

– Итак, – закончил я свою речь, – для того, чтобы убедиться в том, что я стою на верной точке зрения, надо организовать длительные опыты, я уже продумал их методику, но для этого вы должны принести много жертв. Во-первых, для осуществления первой серии опытов понадобится приобрести животных – белых крыс. Во-вторых, систематически покупать для них корма, готовить пищу и ежедневно утром и вечером тщательно взвешивать ее в определенные часы. В-третьих, для содержания белых крыс необходимы клетки. В-четвертых, нужно периодически взвешивать самих животных. В-пятых, отдать нашу залу под лабораторию и отапливать ее в зимнее время. Я съезжу в Москву и добьюсь от Анатолия Васильевича Луначарского охранной грамоты на нашу лабораторию. Я подсчитал наши ресурсы. Аппаратура есть, помещение есть, а вот животные, клетки и корма стоят дорого, и для этого мы должны продать часть своих вещей. Я вношу первый вклад – два студенческих сюртука, мундир и новый костюм.

– Ну что ж, – сказал отец, – <...> это придаст нам уверенности в значимости своей жизни, которая так катастрофически утрачена у людей нашего круга. Да нечего думать. Я вношу свое военное обмундирование и в придачу два английских седла.

– А я, – поторопилась сказать Ольга Васильевна, – вношу часть своего гардероба и все свободное время отдаю уходу за животными, приготовлению и взвешиванию корма» [448].

Так и порешили. В связи с этим необходимо отметить два обстоятельства – практичность и умение будущего великого ученого правильно составлять концепцию эксперимента и высокие человеческие качества его близких – отца, Леонида Васильевича Чижевского, и его родной сестры, Ольги Васильевны. Духовность явно преобладала в семье Чижевских и всегда одерживала победу над материальной стороной, чего бы это ни стоило. Вещи продали, крыс и корм купили, и Чижевский приступил к опытам, проясняющим особенности влияния ионов, положительных и отрицательных, на живой организм. Так начиналась целая новая отрасль науки, несшая человечеству немалые перспективы. Однако все то, что происходило в доме Чижевских, не осталось в городе незамеченным, по городу поползли слухи один страшнее другого. «И вот однажды, – вспоминает Чижевский, – к нам явился милиционер и потребовал объяснений, почему мы держим так много крыс. Посмотрев на какую-то принесенную им же бумажку, он сказал: “Крысы – разносчики чумы, и город не может терпеть больше такой страшной опасности”. Мне пришлось написать подробное объяснение на имя начальника городской милиции и приложить московские бумажки» [449]. Но этого было мало. В городе начался передел жилплощадей, утесняли людей состоятельных и интеллигенцию. В их большие квартиры подселяли малоимущих, превращая эти квартиры в коммунальные. В один прекрасный день к Чижевским ворвалось семейство в пять человек, которые, никого не спросясь, заняли самую большую комнату, где находилась лаборатория Александра Леонидовича. Их удалось выселить через суд, но ученый не имел в течение месяца доступа в свою лабораторию. И поэтому в экспериментальной работе возник крайне нежелательный перерыв. Но тем не менее, она дала плодотворные результаты. Результаты не укладывались в традиционные рамки старых научных представлений. Первыми в бой против Чижевского, его идей и выводов, пошла московская профессура, за ней последовали врачи. Исследования, которые вел ученый, находились на стыке нескольких наук, и это почему-то не нравилось его коллегам, новизна же самих идей раздражала многих.

«Исходя из электронной теории строения вещества, я мог считать теоретически установленным, что кислород легче будет ионизироваться в отрицательной полярности, чем в положительной <...> Наконец, я попробовал сдать статью “О биологической инактивности кислорода воздуха” в печать <...> Статья была отвергнута всеми редакциями, куда бы я ни посылал ее, как статья вполне еретическая. Вокруг моего имени стал создаваться ореол прожектера, который хочет, якобы без всяких оснований, разрушить биохимическую теорию дыхания и окисления» [450].

Временами ему казалось, что и его эксперименты с белыми крысами, и жертвы, принесенные его близкими во имя науки, были лишь пустой тратой времени и тех скромных материальных возможностей, которыми обладали его близкие. Но на деле все оказалось не так уж плохо. Среди его коллег были не только завистники и бездарности.

Один из крупных ученых академик П.П.Лазарев поддержал его и предложил ему место внештатного сотрудника в Институте биологической физики.

Но это не прекратило на него нападок. Молодого талантливого ученого стремились выдавить из науки и закрыть перед ним двери. Особенно усердствовал московский профессор А.П.Соколов, который, несмотря ни на что, останется его врагом до конца жизни. У Соколова были на это основания. Вопреки утверждениям Чижевского он считал, что положительные ионы воздуха действуют на организм положительно. Он сумел убедить в этом редакторов журналов, рецензентов и даже самого наркома здравоохранения Н.А.Семашко. В то же время в самой Калуге врач Лебединский стал успешно лечить своих пациентов методом Чижевского, используя отрицательно заряженные ионы. Но пациентов Лебединского какие-то сомнительные типы останавливали на улице и, понизив голос, не советовали таким образом лечиться. Чижевский понимал, что оставаться в Калуге в таких условиях нельзя. Он переехал в Москву и получил там для своей лаборатории небольшую комнатушку. В Москве дышалось легче. Профессор А.В.Леонтович, известный физик, будущий академик, заинтересовался его работой. Несколько врачей стали пользоваться его методом. Потом с помощью его друзей вышла брошюра о лечении аэроионами. А вскоре появились сообщения из-за рубежа, где в некоторых клиниках стали применять метод Чижевского, основанный на отрицательно заряженных ионах. «Академик А.В.Леонтович после долгих размышлений, – вспоминает сам Александр Леонидович, – решил поставить вопрос о моих работах перед научным мнением мировой общественности, ибо, как это ни странно, внутри нашей страны рассчитывать на понимание моих работ было невозможно, несмотря на непосредственное соприкосновение с миром советских ученых того времени. Этот вынужденный шаг был продиктован необходимостью, ибо некоторые ограниченные и крикливые посредственности, борясь за свое благополучие, уничтожали всех тех, кто шел впереди них. Они проникали с черного хода во многие дома и входили в дружбу с домочадцами. Это были очень опасные люди. Страшно было попасть под их обстрел. И тем не менее молчать было нельзя! Наука стояла на пороге ряда больших открытий и требовала к себе внимания. Мнение мировых авторитетов играло немалую роль» [451].

Первое признание трудов Чижевского на него подействовало ободряюще, и ему показалось, что перед ним открылась широкая дорога. «Перед моими глазами, – писал он, – уже ясно вырисовывались контуры обширных исследовательских работ в области биофизики, электрофизиологии и космической биологии. Далее ждать было безрассудно и даже преступно» [452]. Он был полон надежд и планов. Все это настолько окрылило его, что он написал вдохновенное стихотворение, несшее знаменательное название – «Человеку».

Подобно Прометею,

Огонь – иной огонь –

Похитил я у неба!

Иной огонь – страшнее всех огней

И всех пожаров мира:

Я молнию у неба взял,

Взял громовые тучи

И ввел их в дом,

Насытил ими воздух

Людских жилищ,

И этот воздух,

Наполненный живым перуном,

Сверкающий и огнеметный,

Вдыхать заставил человека.

 

Сквозь легкие, через дыханье

Провел его я в кровь,

А кровь огонь небес

По органам и тканям

Разнесла, и человек

Преображенный ожил!

 

Один лишь раз в тысячелетье,

А то и реже,

Равновеликое благодеянье

У природы

Дано нам вырвать.

Вдыхай же мощь небес,

Крепи жилище духа,

Рази свои болезни,

Продли свое существованье,

Человек! [453]

Стихотворение отличалось не только литературными достоинствами, но явилось как бы своеобразным научным кредо Чижевского – все, что делается в науке, делается во имя человека, его совершенствования, его здоровья – духовного и физического. И он никогда не изменял этому кредо.

Все, что есть у человека, складывается в детстве, закрепляется в юности и получает дальнейшее развитие в зрелые годы. Чижевский не был исключением из этого правила. Сохранились его собственные воспоминания о детстве и юности, которые дают нам возможность понять, как сформировалась такая великая личность, каковым был Чижевский.

«Я родился 26 января 1897 года в семье кадрового военного, – писал он. – Мой отец служил в артиллерии. Моя мать, Надежда Александровна, умерла, когда мне не было еще и года, и я ее, конечно, совершенно не помню.

Как бы сложилась моя дальнейшая судьба, мое воспитание, мой духовный рост, сказать трудно, если бы не одно событие, обусловившее весь дальнейший ход моей жизни. Событие это заключалось в переезде на постоянное жительство к моему отцу его родной сестры, Ольги Васильевны Чижевской-Лесли, моей тетушки и крестной матери. У тетушки произошел разрыв с мужем, и она решила уехать от него, сперва – за границу, затем переселиться к брату, моему отцу. Это было в 1899 году. Начиная с этого года, она жила до самой своей смерти с нами, воспитала меня, вложила в меня свою душу, все свое чудеснейшее сердце редчайшей доброты человека и умерла на моих руках. Она стала второй, настоящей, действительной матерью, и этим священным именем я и называл ее всю жизнь, называю и теперь, после ее смерти. Память ее для меня священна. Вместе с нами жила и мать моего отца, Елизавета Семеновна, с которой бок о бок я прожил одиннадцать лет и которая была моим первым учителем и воспитателем.

Бабушка моя получила домашнее, но блестящее по тому времени образование. Бабушка хорошо владела французским, английским и немецким языками, читала по-итальянски и по-шведски, увлекалась смолоду акварельной живописью и вышиванием. Прекрасно знала историю, особенно историю средневековья. С детства она была приучена к труду.

Ввиду моего слабого здоровья, меня часто вывозили за границу – во Францию и Италию. Таким образом, будучи еще семилетним мальчиком, я занимался живописью у художника Нодье, ученика знаменитого Дега.

В декабре 1906 года мы переехали в город Белу Седлецкой губернии. Здесь была расквартирована 2-я Артиллерийская бригада, где служил мой отец <...>

Мы начали устраиваться. На моем письменном столе появились любимые вещи – роговая чернильница, подставка для ручек и карандашей, портреты бабушки и дедушки, томики Лермонтова и Пушкина, детские антологии стихов Гете, Гейне, Байрона, Гюго и стопки красных с золотым обрезом книжек «Bibliotheque rose». На самой верхней полке этажерки был помещен большой глобус. Пониже лежали учебники – Ветхий и Новый завет, четыре грамматики – русская, французская, немецкая и английская, хрестоматии на четырех языках, арифметика Евтушевского, русская история Остроградского, популярная астрономия Фламмариона, популярная физика и ряд других книг, среди которых «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу, «Робинзон Крузо», повести Диккенса, полное собрание сочинений Жюля Верна, Дюма-отца, Фенимора Купера и многие другие.

Как я любил мои книги, как берег их и заботился об их сохранности! С отцом я состязался в числе приобретаемых книг. Я “зарабатывал” деньги у бабушки и мамы за хорошо выученные уроки и стихи и приобретал книги, химические реактивы и всякого рода механические игрушки, чтобы переделывать их на свои “изобретения”. Но в то время как книги я любовно хранил, делая им обложки, все прочее горело в моих руках.

К десятилетнему возрасту я перечел всех классиков фантастики на русском и французском языках и лирику великих поэтов, умело подобранную в детских антологиях. Многие из моих детских книг сохранились у меня в Москве, несмотря на всевозможные перипетии жизни.

Когда я сейчас ретроспективно просматриваю всю свою жизнь, я вижу, что основные магистрали ее были заложены уже в раннем детстве и отчетливо проявили себя к девятому или десятому году жизни. Уже в детстве душа моя была страстной и восторженной, а тело – нервным и легко возбудимым. Все в мире привлекало мое внимание, решительно все вызывало во мне любопытство или любознательность. И на все я откликался, как эхо, всем своим существом – и душой и телом. Я жадно поглощал все, что открывалось моему взору, что становилось доступным слуху и осязанию. Не было и нет такой вещи, явления или события, которые не оставили бы во мне следа. Я не знаю, что такое “пройти мимо”. Я не знал и не знаю, что такое безразличие, пренебрежение или нейтралитет. Этих понятий для меня не существует. Нет для меня и другого состояния: спокойствия. Моя стихия – великое беспокойство, вечное волнение, вечная тревога.

И я всегда горел внутри! Странное ощущение огня – не фигурального, а истинного жара было в моей груди. В минуты особых состояний, которые поэты издревле называют вдохновением, мне кажется, что мое сердце извергает пламень, который вот-вот вырвется наружу. Этот замечательный огонь я ощущал и ощущаю всегда, когда мысли осеняют меня или чувство заговорит. Прекрасные произведения искусства и творения науки мгновенно вызывают во мне ощущение этого внутреннего жара.

И я всегда был ненасытен и всегда жаждал. Если бы у меня были тысячи глаз и тысячи рук, я всем бы им нашел работу. Я все хотел сам видеть, все слышать, все ощущать, во все проникнуть и насытить, наконец, свою неутолимую жажду. Ни разу в жизни я не был чем-либо удовлетворен.

Да, я никогда не знал удовлетворения. Что бы ни вышло из-под моего пера, моей кисти, из моих лабораторий, могло меня удовлетворить лишь на час или день. Затем чувство досады и неудовлетворенности закрадывалось в мое сердце.

Неудовлетворенность – страшное состояние! Хотя еще более тяжкое состояние – это сомнение в своих силах, в своих возможностях, в своих способностях, в избранном пути. И это состояние мне хорошо знакомо. Но известны и его корни: оно результат болезненного здоровья, расстроенных механизмов нервной системы. Неудовлетворенность же – это тончайшая игра духовных сил, сил мощных, но требующих от своих творений еще большего превосходства, еще большего совершенства. Когда неудовлетворенность и сомнения появляются одновременно на духовной арене и вступают с вами в борьбу, тяжелые часы переживает творец!..

1 августа 1907 года я в первый раз пошел на уроки в гимназию.

Мое слабое здоровье, частые головные боли, сверхчувствительность ко всему окружающему, резко повышенная нервная возбудимость благоприятствовали развитию таких сторон моей души, которые не могли безразлично относиться к искусствам. С раннего детства я страстно полюбил музыку, поэзию и живопись, и любовь эта с течением времени не только не уменьшалась, а принимала все более страстный характер даже тогда, когда корабль моих основных устремлений пошел по фарватеру науки.

В возрасте трех-четырех лет я знал наизусть несколько маленьких русских, немецких и французских стихотворений, которые меня бабушка заставляла читать вслух.

С раннего детства я любил поэзию. Стихи были моей тайной страстью, – тайной, ибо я стыдливо оберегал ее от чужих взоров. Когда меня спрашивали, люблю ли я стихи, я конфузился, когда заговаривали в моем присутствии о поэзии, я краснел, как пион, как будто это было что-то запретное, недозволенное мне. В действительности было как раз наоборот: родители всячески поощряли мой интерес к поэтическим произведениям.

В 1913 году мой отец получил назначение в город Калугу, и мы всей семьей переехали туда. Был приобретен дом по Ивановской улице, 10. Я поступил в частное реальное училище Ф.М.Шахмагонова, которое и закончил в 1914 году.

В том же 1914 году я сдал экзамены и поступил в Московский археологический институт. В августе разразилась война, и отец со своей воинской частью выступил на фронт. Начались тревожные дни, полные ожиданий и волнений. Отец писал с фронта очень часто, и это нас несколько успокаивало. Так наступил 1915 год.

Как только летом 1915 года я освободился от занятий, тотчас принялся за свои астрономические наблюдения над Солнцем, которыми я увлекался уже давно. Прекрасные телескопы Рейнфельда и Секретана и экран для зарисовки пятен были мною хорошо налажены, и я ежедневно мог вести серьезные наблюдения. Ехать добровольцем на войну я не мог: отец категорически, зная мое слабое здоровье, запретил мне это и даже приказал перестать думать о героических подвигах. Он писал мне из армии наставительные письма и требовал от меня прилежания в моих студенческих занятиях. Только в 1916 году мне удалось осуществить мое стремление попасть на фронт, и с разрешения отца я поехал вольноопределяющимся в артиллерийскую бригаду на Галицийский фронт. Прослужил недолго, так как был ранен и контужен, награжден солдатским Георгием, а затем демобилизован.

Во всякую погоду, в 9 часов утра, не пропуская ни одного дня, я выносил телескоп и экран на двор и вел зарисовку солнечной поверхности. С чувством ответственности за свою работу я добросовестно на заранее приготовленной бумаге зарисовывал солнечные пятна, со всеми доступными моему хорошему зрению подробностями, записывал в дневник замеченные за сутки или двое суток изменения и затем вычислял поверхность пятна по формуле Вольфа. В моей таблице относительных чисел Вольфа ежедневно прибавлялось по одной небольшой цифре, говорившей о тех процессах, которые происходили на Солнце и были доступны простому изучению.

Ах, какая это была хорошая пора жизни! Молодой мозг стремился к познанию тайн природы и готов был ухватиться за любое явление, в надежде извлечь из него что-либо таинственное, неведомое, никому еще не известное. Отчего я обратился к Солнцу – сказать сейчас трудно, но верно лишь то, что мои студенческие занятия не давали еще пищи для ума, особенно зубрежка исторических и археологических дисциплин. Астрономией же я стал пылко интересоваться еще в 1906 году, то есть девяти лет от роду, а в 1907 году уже написал “Популярную космографию по Клейну, Фламмариону и другим” – “труд”, сохранившийся в моем архиве до сих пор.

С каким душевным трепетом и наслаждением я любовался звездами через свой телескоп! Русские, английские и французские звездные атласы лежали поверх археологических учебников. Так было и в моем сердце. Причудливые узоры созвездий я долгое время предпочитал греческой палеографии или истории археологических открытий. Я метался из одной области в другую и наслаждался дивною способностью ума познавать.

Я любил мои астрономические книги и звездные атласы. По многу раз я подходил к ним, раскрывал, любовался ими со всех сторон, рассматривал и гладил их переплеты, беспричинно перелистывал их, снова ставил их на полку в шкафы и, отойдя на шаг-другой, любовался снова.

Еженощные наблюдения в телескоп за звездами раскрывали мне все несказанное великолепие надземного мира. Несмотря на протесты мамы, я никогда не приносил телескоп ранее часу ночи. Я приходил возбужденный, с раскрасневшимися щеками и не всегда сразу засыпал. Как часто мне снились те же звезды с их живой игрой, малые и большие бриллианты золотого, рубинового, синего цвета чистейшей воды. Звезды являлись то в одиночку, то сразу по две, вращаясь вокруг общего центра тяжести, то целыми скоплениями, летящими прямо на меня. Но как ни влекущи были мои сны, все же звездная действительность была еще прекраснее. И ни разу за всю свою жизнь, тысячи раз прикладывая свой глаз к телескопу, я не мог спокойно смотреть на небесные тела. Даже профессиональная привычка не освободила меня от благоговения перед красотою и величием неба» [454].

Не думаю, что приведенное здесь нуждается в каких-либо комментариях. Но на одно хотелось бы обратить внимание читателя. В 1897 году в России появилась личность богато одаренная, тонкая и восприимчивая, со своей определенной миссией, которая чувствовалась в ней уже с раннего возраста. Вряд ли я ошибусь, если скажу, что Чижевский смолоду нес в своем внутреннем мире большие накопления, которые не только на первых порах его жизни попали в благоприятную для их развития обстановку, но и определили все то, кем он потом стал. Его внутренний мир был строго упорядочен, гармоничен и обладал высоким творческим накалом, необходимым для выполнения той миссии, с которой он явился в плотный мир Земли. Два важных события, которые обозначили его дальнейшую судьбу, произошли в самом начале его самостоятельной жизни. Это встреча с гениальным Циолковским, единомышленником и учеником которого он стал, и Октябрьская революция, резко изменившая жизнь России и его собственную. Два этих события произошли в разных измерениях и не могут быть сравнимы, но, таинственно переплетенные во времени и пространстве, они имели судьбоносный характер для обоих: и Константина Эдуардовича Циолковского, и Александра Леонидовича Чижевского. Их знакомство, которое началось еще до революции, с годами превратилось в дружбу двух единомышленников. Оба жили Космосом, оба делали много для того, чтобы была научно и технически решена проблема «Человек и Космос», приобретшая к ХХ веку непреходящее значение. «В начале 20-х годов, – писал Чижевский, – мое знакомство с К.Э.Циолковским переросло в крепкую дружбу. Обоих нас волновали научные проблемы, и, как бы ни были эти проблемы различными или далеко стоящими одна от другой, мы нашли между ними точки соприкосновения, разрешение которых обоих нас весьма интересовало. Это была ионизация воздуха. Для меня – биофизическая и медицинская проблема, для К.Э.Циолковского – проблема воздуха внутри космических кораблей. Связывали нас и другие научные, биологические или технические вопросы, которые были сколь трудны, так и новы и, следовательно, увлекали нас обоих. К.Э.Циолковский видел во мне человека, с которым можно говорить откровенно о многом, человека, который не поднимет его на смех ни в глаза, ни за глаза. Он перестал стесняться меня, держался просто и всегда радовался моему приходу» [455]. Несмотря на большую разницу в возрасте, они все время помогали друг другу. Циолковский поддерживал младшего друга во всех его начинаниях, Чижевский защищал старшего, как только мог. «Он (Циолковский. – Л.Ш.), – вспоминает Чижевский, – понял значение аэроионизации для человечества вообще, для космических кораблей и космонавтов в частности. Он понял значение и других моих исследований, которые не только не противоречили, но, наоборот, подтверждали его научное мировоззрение. Он понял значение моих космобиологических исследований, значение солнечных излучений в дни взрывов на Солнце для будущих космонавтов и всеми силами поддерживал эти мои исследования, которые в те годы подвергались жуткой травле, вплоть до уничтожения их, а вместе с ними и меня!» [456] Такой же травле подвергался и сам Циолковский, положение которого было много тяжелее, чем положение его молодого друга. Чижевский находился в лоне официальной науки, имел ученые степени и звания. Циолковский был чужим для науки, изгоем и непризнанным ею. И его надо было, в первую очередь, защищать от этой науки. И Чижевский защищал. Он помогал Циолковскому издавать его книги и статьи, писал сам немало о нем, содействовал реализации его печатных трудов. И что важнее всего, отстоял приоритет Циолковского в мировой науке в области ракетостроения. Живя в Москве, Чижевский держал Циолковского в курсе всего происходящего за рубежом. Сообщал ему о выходящей там литературе по вопросам, связанным с работой Циолковского, посылал ему журналы и газетные вырезки. Старался утешить его в самые его отчаянные моменты и помогал ему, если мог, деньгами. И даже писал гневные стихи против его врагов. Одно из них называлось «Пигмеям от науки»:

Ни слог ваш, ни язык и ни обширность знаний

Так недостаточны, чтоб с гением сравняться,

Пигмеи вы пред ним, без всяких упований,

Но власть у вас в руках – и право издеваться,

Долой же ваш картуз пред гением. Долой!

Песчинкам можно ли сравняться со скалой! [457]

 

А вот еще одно стихотворение, несомненно, имеющее отношение к той же проблеме:

Что человеку гибель мирозданья –

Пусть меркнет неба звездная порфира:

Страшитесь же иного угасанья:

Мрак разума ужасней мрака мира! [458]

Защищая всю свою сознательную жизнь Циолковского, он обретал опыт и для своей самозащиты, которая была нужна и ему самому.

Октябрьская революция, круто изменившая жизнь Чижевского, с самого начала казалась мирной и мало заметной. Калуга была далека от тех городов, где она бушевала и вздымала волны политической жизни.

«В городе было тихо и спокойно, – вспоминает Чижевский. – Золотые цвета осени отцвели на деревьях. По городу расхаживали пехотные патрули с красными повязками на рукавах и разъезжали верхом солдаты конно-горного дивизиона, присланного в Калугу “на всякий случай”. В городе было несколько кратковременных перестрелок. Калужская губерния была объявлена Калужской социалистической республикой. Так, тихо и незаметно, мы переселились в новую историческую эру. Вскоре на домах были расклеены распоряжения нового правительства и приказы местной рабоче-крестьянской власти. В дни Октябрьской революции я был в Калуге, у родителей, и мы сами решили свою судьбу на семейном совете: оставаться в России» [459].

Все страшное и кровавое пришло позже. А тогда он как бы оправдывал случившееся и только сердцем поэта предвидел надвигавшееся. Он написал тогда стихотворение – «Октябрь 1917 г.»:

Как раньше жили мы –

Нельзя так больше жить –

Среди полночной тьмы

Безумию служить.

 

Пускай они придут,

Рабы и дикари,

И факелы зажгут,

И чистят до зари.

 

Ночь будет жгуче-зла

До пояса в крови,

Испепелят дотла

Все алтари любви.

 

Разрушьте ж мир-обман

Насилья и пыли,

Неведомые нам

Хозяева Земли [460].

И хотя в Калуге долго еще сохранялась тишина осени 1917 года, но он ощущал всей своей тонкой интуицией, что этим дело не кончится. Из-под его пера вышло стихотворение, в котором присутствовало все, что уже неизбежно надвигалось:

Страшна ты, Русь, о, как страшна,

Когда, пучину воздымая,

Ревет народная волна,

Глаголам неба не внимая,

 

Когда мятежный ураган

Сжигает мудрые преданья

И треплет скалы океан

Остервенением восстанья.

 

Сквозь этот бой, безумный бой

Мы с содроганьем проследили,

Как пар венчал морской прибой

И кровью скалы исходили,

 

Как в разъяренной наготе

Дробились древние скрижали,

Как страсти рдели в высоте

И звездами изнемогали.

<...>

Страшна ты, Русь, о, как страшна,

Когда, подняв до звезд пучины,

Ярится вещая волна

И обнажаются судьбины [461].

Революция разделила его жизнь на две части – до революции и после. До революции к 1915 году он окончил реальное училище в Калуге и поступил сразу в два института – коммерческий и археологический. Первый славился хорошей математической подготовкой, второй давал хорошее гуманитарное образование. Два института не были случайностью в жизни Чижевского. Широта его взглядов и интересов требовали знаний во многих отраслях науки. К первым двум научным направлениям впоследствии присоединились естественные науки и историко-филологический факультет Московского университета. Но и этого ему было мало. В Москве он посещал литературные вечера и кружки и завязал знакомство с рядом известных писателей и поэтов. Его учеба как-то незаметно перетекала в самостоятельную научную работу. Он выступал с докладами, читал лекции и писал статьи, широкий диапазон которых удивлял тех, кто с ним соприкасался. В 1918 году он защитил докторскую диссертацию на тему «Исследование периодичности всемирно-исторического процесса». Время было тяжелое – холодное и голодное. В аудитории, где шла защита, не топили. Члены Ученого совета зябко прятали замерзшие руки в карманы поношенных пальто. Выступавшие, чтобы согреться, заматывали горло ветхими шарфами. Но тем не менее, на защите присутствовал полностью Ученый совет Московского археологического института и трое ведущих профессоров историко-филологического факультета. Рецензенты прислали свои отзывы о работе молодого ученого, и члены комиссии подписали негнущимися пальцами протокол о присвоении Чижевскому Александру Леонидовичу докторской степени. Вспоминая об этом времени, Чижевский писал: «Жизнь моя текла необычайным путем. Уже со студенческой скамьи мне приходилось бороться с моими учителями, большими учеными, и доказывать им необходимость новых точек зрения, новых аспектов в изучаемых дисциплинах. Я шел своим независимым путем. Я шел и побеждал. Никто не называл меня “неудачником”. Наоборот, многие считали меня “восходящей звездой”, но в действительности, в сфере обыденной жизни, я был полным и неисправимым неудачником. Мои товарищи по студенческой скамье делали карьеру, а я метался от одной науки к другой в поисках того, что я искал, и ни о какой карьере не думал. Даже мысль о карьере никогда не приходила мне в голову. Но я был счастлив тем же счастьем, что и К.Э.Циолковский: я находил в книге природы то, что искал, и это было так много, так необычайно, что захватывало дух. Я был счастлив этими находками, которые позволили мне слить их в единую систему и отвести им строго определенное место как в науке сегодняшней, так и в науке будущего. А так как наука будущего была большинству недоступна и ее никто не понимал, то надо мною смеялись, ехидно хихикали, разоблачали, трепали мои нервы и выгоняли с работы. В этом смысле я был неудачником, но неудачником счастливым, веселым, жизнерадостным, которому судьба позволила зрячих считать слепцами, слышащих – глухими. Как часто я оставался без копейки денег, а иногда без крова! Единственным моим состоянием были книги и рукописи, которыми никто не интересовался. Взвалив это богатство в мешке на плечи, я ходил по московским улицам, перебираясь от одних знакомых к другим <...> После двух-трех дней голодовки приходило спасение – как бы само собой. Я сваливал свой мешок на пол, ложился на жесткую кровать и с удовольствием закуривал папиросу. Я был веселым неудачником. Я мог смеяться, ибо уже в двадцать один год от рождения я был доктором наук, в двадцать четыре года получил звание профессора и читал курс лекций по истории археологических открытий в области физики, астрономии и математики – такой курс, который, по мнению моего учителя и шефа, профессора В.К.Мальмберга, был самым блестящим произведением по данному предмету. И тем не менее я был неудачником, мечущимся, ищущим и беспокойным, всегда без копейки денег, хотя и принимал меры, чтобы заработать ее. Профессорство в те годы давало немного, да и относился я к нему небрежно, а мои научные увлечения, которым я отдавал всего себя, шли вразрез с установленной программой и принятыми точками зрения, и денег на них не отпускалось. Поэтому откармливаться я приезжал в Калугу к своим близким, любимым старикам и на другой день бежал навестить моего старого друга. Может быть, именно поэтому судьба Константина Эдуардовича была мне понятна и близка. Может быть, поэтому я так сильно привязался к этому человеку, что видел в его судьбе зеркальное отражение моей судьбы. И, наблюдая за ходом его научных и жизненных перипетий, я мог представить себе и свое будущее. К сожалению, оно было значительно хуже, сложнее, беспокойнее, тяжелее и безнадежнее. Я перенес все бедствия и все невзгоды, которые могут лечь на плечи одного человеческого существа. Но я не озлобился от этого, и только нелепая мысль сверлила и иногда сверлит мозг, что наука далеко увела меня от жизни и я не взял от нее и сотой доли того, что мог бы взять, будь я иным! Да, в этом смысле я был неудачником, но я не укорял ни небо, ни людей, ибо во всем был виноват сам» [462]. Чижевский зря себя винил. По своей структуре, своему отношению к жизни он не мог быть иным. Он мог быть только таким, каким создала его природа, космическая эволюция и его родители и близкие. В приведенном отрывке воспоминаний великого ученого весь Чижевский – от ранних студенческих лет до конца его жизни. В нем всегда духовность преобладала над материальностью. О последней он мало думал. Во всем том, что он делал, было столько человеческого величия, человеческого достоинства и подлинного бескорыстия, что было трудно определить – чего в нем было больше – от высокого человека или от великого ученого. А возможно, и от того, и от другого, ибо и сейчас, когда прошло столько лет, трудно отделить одного от другого. В нем все это слилось в прекрасный сплав подвижника, прошедшего свой мученический путь и принесшего человечеству то, в чем оно нуждалось больше всего – подлинные знания.

В 1929 году он навсегда покинул Калугу. «Уже ничто не удерживало меня в ее границах, – вспоминает Александр Леонидович, – и я жаждал больших дел, борьбы и побед. Я даже не представлял себе, что значит этот триумвират: дела – борьба – победа, но чувствовал, что это как раз то, к чему тайно стремится мой дух, хотя я и не признавался в этом даже самому себе. Но, по-видимому, это было действительно так. Это было то, что блуждало в моей крови, неустанно тревожило мой мозг, сверкало в глазах и заставляло трепетать мои нервы... Все мое существо стремилось к действию, не зная его тайного обольщения, приносимых им бедствий и окончательного падения в преисподнюю как завершения всякой человеческой мысли, чувства и страсти. Я тайно ощущал необходимость борьбы за идеи, хотя мог на основании уже имеющегося у меня опыта представить себе, что это значит. Но эта жажда деятельности вызывалась возрастом: сейчас или никогда. Так казалось мне на тридцать втором году моей жизни, когда я покидал Калугу, похоронив все, что было у меня дорогого! Надо было идти завоевывать мир, чтобы не остаться за бортом жизни. Этого я не хотел и потому ощущал всю многоликую необходимость борьбы за свои идеи. А идеи у меня были – огромные, всепоглощающие! Как приступить к их воплощению, с кем говорить о них, да так, чтобы из этого разговора вышел толк, чтобы мне помогли перевернуть огромные глыбы этих идей? Как? С кем?

Идти было некуда. Говорить не с кем. Такого человека около меня не было, кто мог бы сочувственно помочь, прийти мне на помощь. А такие люди были, только они находились очень далеко от меня, за каменными стенами, за железными оградами, охраняемые вооруженными людьми. Стены не рушатся, железные ворота не раскрываются, письма прямо к ним не доходят, а только боком, да и то только до важных-преважных секретарей. А они берут эти письма брезгливо, двумя пальцами и пускают их по “соответствующим каналам”. в никуда. Перед тобою все двери заперты, все шторы спущены. Что же делать? Как быть?» [463] С таким вот крайне противоречивым настроем Чижевский покидал город, в котором провел многие годы. С одной стороны, он был полон идей, которые готов был отстаивать любой ценой, ибо понимал их значение для науки о человеке, с другой же – знал о тех трудностях, которые неизбежно станут на его пути, и предполагал, что помощи ему ждать не приходится. Советская и партийная бюрократия набирала силу, сосредоточив всю власть в стране в своих руках. Но, тем не менее, Чижевского это не останавливало. Тогда ему казалось, что он знает, что делать и как быть. Перед отъездом из Калуги зашел попрощаться с Циолковским, своим старым другом, с которым вместе было пережито столько хорошего и трудного, беседы с которым наполняли его силой и устремленностью. В тот день они тоже долго беседовали, и на прощанье Константин Эдуардович сказал ему: «Александр Леонидович, не сдавайтесь, не прячьте голову под собственное крыло, боритесь до полной победы, вот так, как я – нищий – борюсь за богатство своих идей. Но ваши идеи – не меньше моих, смело боритесь за них, хотя сама борьба будет страшна, вопиюща. Неизбежны и поражения... Ничто не дается без борьбы. Вам предстоит преодолеть очень многое: рутину поколений, невежество миллионов, мрак, закрывающий нас от света. Но боритесь. Знайте, что вас одолеть могут только временно, какие-нибудь жалкие недоучки. Когда они наваливаются толпой, становится страшно этой безликой, безымянной, безыдейной груды тел. Но боритесь, как Геракл с гидрой, и, как Геракл, побеждайте ее» [464].

Все произошло именно так, как сказал Циолковский. Невежество за «каменными стенами и железными оградами» взяло верх над всеми. Свободы творчества становилось все меньше и меньше. В стране начались в 30-х годах репрессии, которые вселили повсеместный страх в нестойких людей. Многие научные учреждения исчезали. Исследовательская лаборатория ионофикации, с таким трудом организованная Чижевским, была закрыта приказом наркома земледелия. Какое-то время, начиная с 1938 года, он поработал в должности руководителя проекта аэроионофикации на строительстве Дворца Советов. С началом войны исследования в этой области пришлось прервать. Он уезжает в эвакуацию в Челябинск, где его арестовывают в 1942 году по доносу, обвиняя в антисоветской пропаганде, и приговаривают к восьми годам заключения. Он отбывает свой срок в лагерях Урала, в Кучино под Москвой и в Казахстане. После освобождения в 1950 году оказался в ссылке в Караганде. Там он работал в медицинских учреждениях, занимаясь проблемой структурной организации движущейся крови. В 1958 году Чижевский возвращается в Москву, трудится в системе «Союзсантехники» и создает лабораторию по ионофикации. Лагеря и тяжелые условия существования подорвали его здоровье, и он после тяжелой болезни умирает в декабре 1964 года в возрасте 67 лет. Он мог бы сделать еще многое, но судьбе и обстоятельствам, в которые он попал, суждено было рано оборвать его жизнь. Он оставил нам богатейшее культурно-научное наследие, которым и внес блестящий и значительный вклад в формирование нового космического мышления.

Чижевский занимался не только экспериментальными исследованиями, но и глубоко проникал в философские вопросы, размышлял над проблемами системы познания нового космического мышления. В архиве РАН хранятся созданные им в 1920 году рукописные работы, в которых эта новая система познания нашла свое отражение. Они имели важнейшее методологическое значение и назывались:

«Основное начало Мироздания», «Система Космоса» и «Проблема материи (электромагнетизма)» [465]. Главная мысль, на которой строится теория познания Чижевского, заключалась в следующем: все земные явления, природные и человеческие, необходимо рассматривать в контексте взаимодействия Земли и Космоса. «...Не все еще явления природы, – писал он, – кажутся нам просты и понятны. Мы познали лишь те, каковые стоят ближе всего к нам со стороны двух бесконечностей: Величия Космоса и Глубины Материи. Как в неизмеримом океане теряется наша мысль за последними еле заметными звездами, сияющими на ночном небе, и в мельчайших частицах материи, столь же отдаленной от нас, как те последние светила видимой нами вселенной. Размышляя об этих взаимно-противоположных крайностях Природы, человек как бы покидает свою землю, ибо то, что представляется его взорам, выходит из пределов одной земли: это вопросы высшего космического порядка, и разрешение их равносильно разумному объяснению своего существования и постижению всего великого, несоизмеримого с нами, здания мира. И вот перед нами высится ряд вопросов величайшей важности: удастся ли нам когда-нибудь познать природу как она есть, а не как нам кажется. Хаос или гармония управляют всем происходящим в мире; однородно или многоразлично вещество, создающее видимый мир, и что оно представляет из себя; смертна или бессмертна органическая жизнь, случайна или вездесуща она; смертен или бессмертен мир; конечно или бесконечно пространство» [466]. Чижевский обладал редкой и удивительной способностью – правильно ставить вопрос и соответственно получать на него правильный ответ в ходе эксперимента или творческого размышления. Он сразу определил методологически пространство познания, а оно оказалось космично широким, если не бесконечным – от величия или грандиозности Космоса до глубины Материи. Иными словами, пространство познания охватывало и макрокосм и микрокосм. Оно было обусловлено единством обоих явлений и обладало протяженностью от бесконечно большого к бесконечно малому, от бесконечно высокого к бесконечно глубокому. Между этими бесконечностями и заключались все тайны Материи, которые и предстояло познать. Познание же это зависело от правильной его методологии, которую и предложил Чижевский в процитированной работе.

Система познания молодого ученого выходила за земные границы. Она также расширялась и в сторону не экспериментальных методов, которые, по убеждению Чижевского, должны были составлять вместе с эмпирическими методами исследования целостную систему познания. «Не все может быть уловимо наблюдением или опытом, – утверждал он, – [чтобы] создавать гипотезы и теории. Чтобы приблизиться к разрешению этих вопросов, человеку необходимо [иметь] нечто, стоящее вне опыта, а именно известную внутреннюю способность отвлеченного мышления, логическое и образное творчество. Только в этой области ясно обнаруживается скрытая способность человеческого ума проникать, не покидая строго научной почвы, туда, куда не достигает самый современный, непосредственный опыт – в подлинные, сокровенные глубины природы» [467]. Соединение эмпирического метода исследования с вненаучным или метанаучным, действовавшим в духовном пространстве человека, было необходимо для создания новой системы познания космического мышления. «Но человеческому духу, – отмечал он, – свойственно неискоренимое желание разгадать внутреннюю сущность вещей и дали неба, простертого пред его взорами. И хотя научный прогресс человечества сводится к расширению радиуса наших чувств, к постепенному приближению к нам как бесконечно малых, так и бесконечно больших объектов, все же столкновение желательного с возможным – неминуемо. Это столкновение желательного с достижимым возможно устранить только искусственным путем. И тут человек отыскал себе удовлетворение в том, что воплотил недоступное и непостижимое – в образы; и можно смело сказать, что концепция таких образов принадлежит к величайшим достижениям» [468].

Образное воображение, присущее человеку, Чижевский справедливо отнес к области познания. Образ возбуждал мысль, которая приводила к построению гипотезы или предположению, получавшему впоследствии экспериментальное подтверждение. Он отметил роль творческой интуиции при создании образа и при этом считал, что образ, сложное явление человеческого духа, не совпадает со своим оригиналом, проявление которого требует уже иных способов познания. «Все же образы имели бы значение даже в том случае, если бы они не давали ничего, кроме некоторого удовлетворения чисто человеческой потребности. Однако, при известных условиях, они могут дать значительно больше, ибо они оказывают безусловную помощь научному познанию» [469]. Чижевский был одним из первых, который создал теорию образа как способа познания. Образ видимый таит в себе невидимое явление, которое, будучи правильно расшифрованным, дает возможность познать это явление и вскрыть его сокровенную глубину. Чижевский писал о том, что волнообразная теория света есть образ, который помог Максвеллу составить уравнения магнитного поля. «Конечно, физик, – писал он, – работающий в лаборатории, не может довольствоваться одним образом: ему необходима модель явления. И вот, выделив известные ему факторы, он производит опыт. Лабораторный эксперимент, которым пользуется современная нам наука, достиг высокого совершенства. Ныне получают в лабораториях шаровые молнии, северное сияние, радуги и облака. Но есть явления, не поддающиеся опыту. И вот тогда на помощь к нам и приходит творчество образов» [470].

Именно это творчество образов давало человеку возможность постигать сложнейшие явления Космоса. Качающийся маятник – вверх-вниз – таит в себе идею умирания и возрождения Космоса. «Само наше существование говорит за то, – утверждал справедливо Чижевский, – что космос уже неисчислимое количество раз восстанавливал себя из самого себя, иначе он давно уже завершил [бы] путь своей жизни и умер. Космос не знает истощения, ему присуща вечная жизнь, обусловленная ритмом, отбиваемым колоссальным космическим маятником. Только одно колебание этого великого маятника заключает всю бездну времени, исчисляемую нами от начала до конца мироздания, которое при следующем колебании начинает свое следующее возрождение и так – без конца» [471]. Читая эти строки, как не вспомнить удивительный образ маятника на фоне Мироздания, который мы видим на картине М.К.Чюрлёниса «Rex» [472], самой загадочной из всех его картин, а также и образ индусской мифологии – бог Вишну, спящий и пробуждающийся на гигантском наге Шеше, символизирующем материю. Здесь возникает интереснейший процесс – переход образа в реальность и реальности в образ по мере познания явления, стоящего за образом. Что же касается бесконечности космического ритма, то это еще одно методологическое положение, которое Чижевский ввел в свою теорию познания и без учета которого невозможно проводить принципиальные исследования ни материи, ни Земли, ни человека, ни самого Космоса. Ритм умирания и возрождения в своем бесконечном выражении свойственен каждому явлению в нашем мироздании. «Мы – дети нашей Матери-Природы, – отмечал Чижевский. – Она хочет, чтобы мы были разумные, в конце концов поняли и полюбили бы ее, ибо уже перестали бы бояться смерти. Так сливаются воедино древние задачи философии и новейшие достижения науки!» [473]

Отмечая несовершенство наших чувств, Чижевский делает одно из глубоких замечаний – «...мир, воспринимаемый нашими чувствами, совершенно не похож на действительно существующий внешний мир» [474]. Данное замечание важно для любой теории познания, ибо оно дает реальную перспективу для дальнейших познавательных исследований. Но на помощь чувственному познанию приходит абстрактное, или отвлеченное, мышление, которое Чижевский называет шестым чувством. Это шестое чувство он считает «суммирующим восприятия первых пяти чувств и создающим новые и новые логические здания, предвосхищающие непосредственные данные самой природы, и только косвенным порядком, посредственно, мы умозаключаем о ином физическом материальном мире <...> Эти логические постройки, высоко возносясь кверху, к познанию макрокосмических сфер, столь же глубоко проникают и вниз, к корням бытия, к истокам вещей вообще!» [475] Он вводит в теорию познания философию, как необходимую ее часть. «Задача философии была бы разрешена наиболее совершенным образом, если бы нам удалось выразить действительность во всей ее полноте и объединить наше понимание в одно логическое целое» [476], – пишет Чижевский, давая этим понять, что новая система должна быть синтетической и включать в себя все доступные человеку способы познания. Но в то же время он старается найти какой-то иной способ, который бы поставил исследуемое явление в полную независимость от самого исследователя. При этом он и сам сомневается в возможности достижения такого положения, ибо постоянной и однородной картины мира пока не найдено и не создана всеобъемлющая эволюционная теория самой природы. В связи с этим ученый обращает внимание на относительность человеческого восприятия, которое также, как и остальные методологические особенности, должно войти в новую систему познания. Он вводит в теорию познания «принцип гармонической или хаотической организации первопричины всех причин, начала всех начал, созидающего закона всех последующих “законов”» [477]. И далее предлагает для решения этой проблемы «принять какие-то новые принципы исследования и пойти новым, доселе неизвестным путем. Очевидно, необходимо добрести до того пункта, откуда истекают причины всех вещей и явлений, т.е. заглянуть в последнюю неделимую область материи и, восходя выше к нашему миру, проследить изменение и разветвление законов, управляющих элементарными, но все более и более усложняющимися проявлениями жизни самой материи» [478]. Этот новый путь представлялся ему крайне сложным, ибо исследования находились в пространстве, где сформировались уже результаты длительных и сложнейших процессов.

«Мы видим, что каждое физическое явление оказывается результатом бесконечно большого числа причин, совокупностью коих определяются разнообразные части явления. Число этих причин или факторов во всех, без исключения, явлениях весьма велико. Не достаточно ли для нас уверенности в том, что все тела вселенной находятся в большей или меньшей зависимости друг от друга, что, кроме того, магнитные и электрические линии сил логически не имеют предела и должны простираться бесконечно далеко, что все вещества представляют из себя смеси различных веществ, что в самой предельной частице материи – атоме мы видим столь сложные и столь поразительные явления в движении электронов, что ни один математик не взялся бы вычислить положение троп электронов в атоме гелия, не говоря уж о более сложных атомах, насчитывающих их несколько десятков и т.д. А сколько существует сил, еще нам неведомых. И вся эта совокупность кладет на каждое явление свой отпечаток и производит в явлении те или иные изменения. Следовательно, законы, управляющие явлениями природы, складываются из огромного числа физических законов и потому сами беспредельно, трагически сложны, ибо они скрывают от нас тот математически-чистый закон, каковой является последствием влияния одной первопричины на одну физическую величину» [479].

Идея о существовании в Мироздании какого-то изначального единства, выявление которого было насущно необходимым для теории познания на современном уровне науки, не давала ему покоя. Это изначальное единство, полагал он, можно найти лишь внутри, или в глубине материи, на уровне молекул, атомов, электронов и более мелких частиц. Ибо все многообразие проявления космической материи сводится где-то в глубинах материи к единству, которое можно со временем обнаружить и понять механизм последующих процессов.

«Умение обобщать, отыскивать в с виду различных предметах или явлениях сходство есть одно из основных и замечательных свойств нашего ума, а потому и самой природы, ибо наш мозг есть ее координированная часть. Таким образом, наш ум устанавливает сходство, обобщает явления природы, а это обобщение и является научным фактом, из которого в дальнейшем выводится закон, выраженный точно и коротко. Поэтому можно сказать, что метод аналогий, имеющий в основе ряд общих, присущих различным явлениям, черт, – один из тех методов, которые помогают различным отраслям знания соединяться воедино и приближают нас к постижению тех корней, откуда вырастает грандиозное генеалогическое древо физических законов или, может быть, ее единого закона!» [480] – отмечает он. И, размышляя о подобном единстве, он возвращается к древней мысли, где такая идея имела свое место. Но она не была связана с эмпирической наукой, а была результатом метанаучного способа познания, которое находилось в духовном пространстве человека. «Идея неоплатоников, – писал он, – о едином мировом субстрате и идея пифагорейцев о едином правящим миром принципе постепенно отрываются из недр времени и подготовляются к более интенсивной жизни в грядущем» [481]. Космический ритм, который присущ всем явлениям в Мироздании, есть одна из важнейших особенностей, которая объединяет самые различные процессы и проявления энергии и материи. На этой особенности держится методология теории познания космического мышления. «И вот, явления, повторяемость которых незыблемо утверждена, могут быть причислены к этому разряду неформулированных законов. Источником их служат стройные движения в природе: вращения небесных тел, дающие смену дня и ночи; движения их по орбитам, порождающие времена года, морские приливы и отливы, течение рек, кругообороты различных веществ в природе, дыхание земли, наконец, биение нашего сердца, движение мышц, управляющих дыханием и т.д. Одним словом, непременный признак многочисленных движений в природе есть известная стройность, выражающаяся в периодическом повторении на протяжении всего пути одинаковых признаков движения, чередование этих признаков, симметрическая их смена и т.д. И, как видно, стройность движения присуща не только организованной, но в известной степени и неорганизованной материи. Эта стройность порождает в нас чувство красоты, переложимое нами в искусство, и облегчает наше познание природы, благотворно действует на нашу психику и является одним из основных признаков мировой гармонии вообще. И наоборот, нестройная пестрота, перебои сердца, скачки стрелки сейсмографа, мигание пламени раздражают нашу психику, утомляют зрение и служат вернейшим показателем болезненности самого явления. Итак, главный признак стройного движения есть ритм» [482]. Именно стройное движение, и никакое другое, несет в себе творческое начало Космоса в его развитии и его эволюции.

«И, действительно, – продолжает Чижевский, – одно из самых распространенных движений в мире есть движение ритмическое, т.е. такое, при котором точка, которую мы ради наглядности вообразим себе носителем движения, в равные промежутки времени проходит равные пространства, или движение периодическое, при котором точка по истечении определенного времени вновь возвращается на прежнее место в пространстве; последние движения могут быть подразделены на два вида: колебание и вращение, законы которых устанавливаются на основании наблюдений над качанием маятника» [483]. Ритм, а тем более космический, недостаточно изучен современной наукой, несмотря на то, что на ритме, как таковом, держится весь Космос и все Мироздание. Если в какой-то момент этот ритм по неизвестной нам причине прекратится, весь Космос, Вселенная, планеты, человек разрушатся, чтобы никогда уже больше не возродиться. В силу этой особенности ритм можно отнести к тем явлениям, на которых, подобно материи и энергии, держится Мироздание и все процессы, идущие в нем. С ритмом, утверждает Чижевский, связано такое явление как время, реального определения которого не нашли ни наука, ни философия. Давно была замечена субъективность времени, но сущности объективного еще не найдено. «...Необходимо, – пишет Чижевский, – для измерения времени искать меры не в нас самих, а в каких-либо ритмических явлениях природы» [484]. Космические ритмы, ритмы электромагнитных токов пространства, ритмы небесных тел и, наконец, ритмы Солнца, в частности ритмы появления его пятен, – все это «оказывает колоссальное подчиняющее воздействие во всей солнечной системе, в ее органической и неорганической природе» [485], – отмечал Чижевский. Земля не являлась исключением из этого правила. Человек есть часть Космоса, взаимодействующая с его ритмами. И ученый ставит вопрос о влиянии этих ритмов, и прежде всего, солнечных, на исторический процесс и на психологию и физиологию самого человека. «Весьма характерно, – отмечает он, – что многим историческим событиям предшествовали или сопровождали их различные астрономические явления: прохождение комет, возмущения на солнце <... > И в самом деле, нельзя ли установить полнейшую зависимость биологических и психических процессов, совершающихся в человеке, от периодов колебаний электромагнитного пространства и выяснить ритм исторических событий в жизни человечества» [486]. Мысль была смелой, которую он потом подтвердил фактами и наблюдениями, оставившими свой след в исторических источниках на протяжении многих веков. Давно было замечено, что космические ритмы, влияющие на жизнь Земли, особенно воздействуют на процесс творчества человека. Творчество всегда ритмично, и представить себе какое-либо подлинное творчество без ритма просто невозможно.

«Человеческая жизнь – многосторонна. Она состоит из телеснодуховной деятельности, создаваемой самим человеком и проявляемой им вовне, и органической деятельности, создаваемой природой независимо от человека и проявляющейся внутри него. К первой можно отнести все виды его творчества, ко второй – механику его жизненных функций. И та и другая область, однако, тесно связаны между собою и объединены общим свойством всех своих проявлений – ритмом, который представляет собою упорядоченное расчленение движений в их течении во времени. Ритм мы находим во всех человеческих искусствах – отражении его духовной деятельности: музыке и поэзии, живописи и ваянии. Кроме того, ритм исходит из самого органического существа человека, где он заключен как известный регулирующий элемент наиболее экономного расходования сил. Ритму подчинены внешние движения человека и животных: и гребущий лодочник, и бегущая лошадь вырабатывают тот внешний ритм, каковой соответствует их внутреннему строгому и данному от природы ритму» [487], – пишет Чижевский.

Размышляя о ритме, его природе и взаимодействии его с космической энергетикой, он обращает внимание на сердце, ритм которого поддерживает жизнь человека. Когда сердечный ритм останавливается, то прекращается и сама жизнь. Во всех процессах, идущих в человеке, он замечает ритмы.

«Но не только одни физиологические функции наделены известным ритмом, но и психическая деятельность организована вполне ритмично. Все психические процессы ритмичны. Душевная жизнь представляет из себя сумму ритмов с теми или иными периодами нарастания. Смена разнообразных настроений и влечений, смена деятельности и апатии, бодрствования и сна представляют из себя ритм, который субъективно не ощутим при нормальном состоянии организма, ибо ритм этот не достигает порога сознания. Однако, при малейшем психическом истощении, вследствие понижения порогов единичных нейронов и порога сознания вообще, замедленное биение ритма начинает ощущаться и, наконец, проявляется в виде различных психических заболеваний: апатии, тоски и душевной прострации. Кроме того, некоторые психические болезни сами по себе обладают известной ритмичностью: к разряду таковых может быть отнесено, например, т.н. круговое помешательство. Оно представляет в своем классическом типе чередование душевных расстройств: то приподнятое настроение, подвижность и быстрое течение мысли, то угнетенное настроение, сопровождаемое бредом и заторможенностью мышления. Это чередование мании и меланхолии прерывается паузами полного психического здоровья.

В работе разума все логики отметили известный ритм: аналитического и синтетического суждения, индукции и дедукции, ассоциации и диссоциации, обобщения и абстракции» [488].

Сам процесс познания ритмичен. «Общая форма человеческого познания и, следовательно, научного знания, таким образом, воспроизводит этот ритм параллельно идущих индукций и дедукций, последовательных обобщений и разложений» [489]. И если сам процесс познания обладает ритмом, то для теории познания это явление есть одно из основных в ее методологии. Именно в ритме заключена та могущественная жизненная сила, разгадать суть которой еще предстояло современной науке. Одно из фундаментальных положений теории познания, которое мы находим у Чижевского, это последовательное и непрекращающееся воздействие космического ритма на формирование и функционирование всех земных ритмов. Два вида ритмов особенно привлекали внимание Чижевского – ритм исторических событий земного человечества и Великий ритм самого Космоса. «Нам представляется, – писал он, – что органическая жизнь вообще и человеческая жизнь в частности равномерно движется по некоторой правильной весьма большой, но в то же время сомкнутой и, вследствие этой сомкнутости – ограниченной, спирали; эта спираль подобна той, какую образует любая точка нашей планеты при своем вращении вокруг своей оси и обращении вокруг солнца. Сутки замыкают известный малый цикл местного, земного порядка, год завершает большой цикл порядка космического. Смена этих малых циклов, по которым совершается физическая, духовная и социальная эволюция, еще в той или иной степени может быть доступна нам при отрывании судеб человечества из зыбучих песков исторического времени; большой цикл в своем свершении должен представлять из себя некий великий и коренной переворот в человечестве, – переворот, который мы не можем ни предвидеть, ни даже предчувствовать, ибо он отделен от нас миллионами малых циклов, из которых каждый занимает целые исторические эпохи.

Чем характеризуется вообще каждая историческая эпоха? В ней, главным образом, мы должны заметить правильное чередование подъема и спуска человеческого прогресса. Перспектива истории представляет собою панораму грозного моря с высоко поднятыми волнами и зияющими безднами между ними. Мы видим, как мировые державы и великие царства, достигнув гребня волны – самой высокой точки своего развития, опускаются вниз, чтобы либо навсегда исчезнуть, либо вновь, совершив трудный путь подъема, вновь показаться на следующем гребне волны. Цикл завершен. Планета Истории прожила свои сутки. Наступают новые. Человечество опять совершает свой подъем, но подъем этот расположен уже в другом месте большого космического цикла. Все признаки, сопутствовавшие прежнему подъему, сохранились и при новом подъеме человечества, но изменились только в характере своих проявлений. Говорят, “человечество сделало шаг вперед”, человечество эволюционирует!» [490]

И еще: «...исторические лица – государственные мужи, гениальные полководцы, великие основатели религий – разве мы не находим их на гребне каждой исторической волны, отделенной одна от другой тысячами лет. Наоборот, мы не находим в новейшей истории ни одной индивидуальности, которая не существовала бы некогда в истории человечества и воспоминания о которой смутно носятся в дошедших до нас скудных отрывках преданий древних религий или мифологий. Все, что существует сегодня, уже было повторено неоднократно на земле и будет повторено огромное число раз и в грядущем, пока не завершится большой космический цикл исторического развития человечества; и что случится далее – мы не знаем и не можем предполагать. После того, как человечество выполнит свою задачу и оправдает смысл своего существования, может быть, начнется новый оборот восходящей космической спирали, ведущей к совершенствованию как мировые материальные системы, так и мировые органические группы» [491].

Здесь мы находим у Чижевского целую философскую картину исторического развития человечества, сделанную на концепции ритма и поэтому более реальную, чем та, которая содержалась в теории исторического материализма. Именно космический ритм есть причина исторического ритма земного человечества. Каков механизм, соединяющий причину с ее следствием, пока трудно сказать. Эта проблема не только требует серьезных научных исследований, но и соответствующего сознания самого исследователя, работающего в рамках концепции новой теории познания космического мышления.

«То обстоятельство, что мы существуем, – отмечает Чижевский, – что мир, видимый нами, находится в полном расцвете и что таких миров, как наш звездный, только в разных стадиях развития, бесчисленное количество на всем протяжении Космоса, – неминуемо заставляет допустить, что развитие происходит не только в одном направлении, но что каждая система, подобно обособленному органическому существу, претерпевает свой цикл развития, начинающийся с зарождения и кончающийся смертью, и что подобно тому, как ни один атом умершего существа не исчезает с лица земли, а целиком входит в круговорот вещества для созидания новых существ, так и на развалинах умершего мира возникает новый, чтобы на своем жизненном пути пройти все стадии развития и, наконец, умереть для рождения следующего нового мира.

Поколения миров – и есть этот грандиозный космический ритм. Единица его – одно колебание космического маятника во времени – занимает биллионы биллионов наших земных лет. Но в масштабе всего великого мироздания оно – еле заметное мгновенье. И потому следует предположить, что не только доступные нам явления природы обладают свойственным им ритмом, но что и все, совершаемое в необъятных просторах мирового пространства, находясь в постоянном движении, отбивает мерные такты вездесущего, непрерывного ритма!» [492]

Исследуя соотношение космических и земных ритмов, Чижевский пришел к очень важному выводу, носящему в системе познания методологический характер: «...эволюция, – пишет он, – в самом широком и обобщающем смысле, – конечна, но количество этих ритмически сменяющихся эволюций не имеет конца» [493]. Этим выводом он заложил методологическое основание для будущего рассмотрения космической и земной эволюции с точки зрения нового космического мышления. Начало или конец существуют лишь в ограниченных рамках какого-либо явления, в бесконечности же нет ни начала, ни конца. «Вечный круговорот вещей, Вечное Вневременное Возвращение – величайшая идея Палингенезиса некогда станет объективным достоянием Науки» [494]. Эта идея владела его воображением ученого и философа. Он возражал тем, кто считал, что идея Палингенезиса отнимает у Вселенной и человека возможность бесконечного совершенствования, ибо каждый раз возвращает этот процесс к исходной точке. Но кто так считал, забывали о том, что эта точка новая, а не та же самая. И новый мир возникает, без сомнения, выше той точки, которая когда-то существовала. В связи с этим хотелось бы привести мудрые слова Германа Гессе, постигшего глубокую мысль Востока: «Мир, как его изображают эти мифы, предстает в своем начале божественным, блаженным, лучезарным, первозданно-прекрасным, как Золотой век; затем он заболевает и портится, все больше и больше впадает в грубость и убожество и к концу четырех все ниже спускающихся мировых веков он готов распасться и погибнуть под ногами танцующего и смеющегося Шивы; но это не конец, все начинается сызнова с улыбкой сновидца Вишну, который играющей рукой творит новый, юный, прекрасный, сияющий мир» [495]. Так свидетельствует индусская мифология, рассказывая о космических бесконечных циклах созидания и разрушения.

«Но очевидно, – отмечает Чижевский, – что вселенная или ее отдельные члены – звездные миры порознь – подвержены тому же космическому принципу, который мы наблюдаем в царстве органической и неорганической материи. Человек, животное и растение рождаются, живут и умирают; металлы, минералы и прочие неорганические вещества созидаются, живут и разрушаются или диссоциируют. То же самое совершается и со звездными системами: они созидаются, живут и погибают, чтобы вновь, переходя из газообразного состояния в твердое, создать новую систему или новый мир. И они, следовательно, подвержены тем же основным фазам, характеризующим всякое проявление материи. Каждая индивидуальность, будь то микроорганизм или планета, должна погибнуть, чтобы уступить место новой, – и эта последняя опять повторяет весь цикл развития предыдущей, чтобы впоследствии дать место новой, и т.д. до бесконечности. Но бессмертие материи (не все ли равно, возвращается она в эфир или нет, а если и возвращается, она вновь из него и возникает), а также бессмертие протоплазмы неминуемо вносит в последующие циклы развития вселенной некоторые свои наследственные особенности. И возможно, что именно это наследство и есть та космическая эволюция, которая смутно угадывается нами» [496].

Последняя фраза этого фрагмента о предполагаемом наследстве космической эволюции представляет большой интерес, так как увязывает космическую эволюцию с ритмом, которым звучит весь Космос и который определяет существование всех его форм. Подобная мысль дала основание Чижевскому поставить проблему о наличии единого принципа во всей Вселенной, соответственно и единого Закона для всех ее форм.

«Мы можем также утверждать, что единый принцип, создающий мир, один и тот же и проявляется в самых удаленных участках вселенной с той же последовательностью и в том же порядке действия. Таким образом, мы приходим к утверждению Единства образующего физического закона во всей вселенной» [497].

Это единство определяет, по мысли Чижевского, и единство познания на Земле и в далеких мирах. Иными словами, все мыслящие существа Вселенной мыслят одинаково. «Есть лишь единственная форма логики, та, которая вытекает из логики закономерности. Следовательно, мы имеем: единство логического мышления» [498] Сама материя заключает в себе изначальные элементы этого единства. «Именно, нисходя в глубину всего живого, – утверждает Чижевский, – и далее – в глубину материи, мы познаем единое начало, единую основу всего сущего – единство материи – электрон» [499]. Он пишет об электромагнитном мировоззрении, которое «вместо множества обособленных констант выдвигает немногие универсальные» [500]. И продолжает: «И волей-неволей в уме назревает мысль о том, нельзя ли слить воедино все известные нам физические законы и, несмотря на их разнородные происхождения, создать из них один-единственный мировой закон, которому и только которому были бы подчинены и капля росы, отражающая солнце во всем его великолепии, и самое великолепное Солнце! Появление в науке мелкой и простой индивиду альности, на которую разлагается весь видимый материальный мир, – электрона, предвещает близость нового грандиозного синтеза, о котором только могла думать наука» [501].

Так картина Вселенной, которую создал Чижевский на основе положений новой системы познания, значительно отличалась от той, которая существовала в традиционной науке. Она несла в себе потенциал новых научных открытий и нахождений, неожиданных подходов и новых взглядов на, казалось бы, уже устоявшиеся явления. Чижевский выступил здесь не только как ученый, но и как зрелый философ, несущий в себе новое космическое мировоззрение, которое впоследствии пронизало все его творчество и явилось причиной всех нападок на него, предпринятых учеными-традиционалистами. Но были и те, которые называли Чижевского «Леонардо да Винчи ХХ века» за его мысли, опережавшие свой век, и его исследования, которыми он подтвердил свои удивительные идеи и философские нахождения. Один из известных философов В.В.Казютинский пишет по этому поводу: «...только сейчас мы начинаем, наконец, осознавать их эвристическую силу, все более и более убеждаясь в том, что они органически вплетаются в контекст современной науки и культуры. Без всякого преувеличения можно сказать, что А.Л.Чижевский был не только основоположником ряда новых направлений современной науки (таких, как космическая экология, гелиобиология, гелиотараксия, историометрия и другие), но что, наряду с К.Э.Циолковским и В.И.Вернадским, он сформулировал принципы, входящие в основания современной, постнеклассической науки, которые во многих отношениях целенаправляют современный научный поиск. Эти принципы выступали как философские, мировоззренческие ориентиры, позволившие обстоятельно изучить механизмы влияния космических факторов на биологические и социально-исторические процессы на Земле. Обнаружение таких влияний и построение – на стыке многих наук – их общей концепции было одним из самых примечательных вкладов А.Л.Чижевского в современное научное мышление» [502].

Так называемое электромагнитное, или энергетическое, мировоззрение Чижевского дало ему возможность представить научную картину энергетической Вселенной крупными мазками художника и поэтическими образами. Его Космос, его Вселенная были прекрасны, привлекательны и наполнены энергетической жизнью, но в то же время не потеряли своей научности. «По бесконечным просторам Вселенной, – писал он, – с необычайной скоростью, подчиняясь законам космической электродинамики, мчатся потоки элементарных частиц – электронов и позитронов, несущих величайшие энергии, равные миллионам и даже миллиардам электронвольт. Выброшенные из звезд, из сверхновых звезд и из недр Солнца при термоядерных реакциях, они бороздят пространство Вселенной. Грандиозные физико-химические процессы, развертывающиеся на поверхности и внутри нашего Солнца и многих миллиардов звезд, посылают в космическое пространство своих вестников – электромагнитные колебания и мощные корпускулярные потоки <...> Звезды являются первичными источниками света во Вселенной, и энергия их возникает при ядерных превращениях. Прочие большие тела, как, например, туманности и планеты, также излучают свет, но свет этот либо представляет собой флюоресценцию, либо является отраженным и рассеянным светом звезд. Наше Солнце также не остается безучастным в этом деле и периодически заполняет космическое пространство мощными обломками атомов своей материи, несущими огромную энергию. Таким образом, предполагавшаяся ранее пустота (вакуум) мирового пространства – явление только кажущееся. Мировое пространство пронизывается магнитными полями, электромагнитными колебаниями различной частоты, потоками частиц величайших энергий, космической пылью, метеорами, метеоритами, болидами, обломками космических тел разной величины. Межзвездные магнитные поля, где блуждают сотни миллионов лет частицы высоких энергий, могут не только разгонять их до субсветовых скоростей, но и замедлять их движение. Межзвездные магнитные поля различной конфигурации не только ускоряют или замедляют потоки этих частиц, но и определяют их направление <...> Эти частицы, встретив на пути своего движения сильные линии земного поля, отклоняются им в сторону полюсов Земли, обнаруживая себя в виде полярных сияний. На Землю, как от Солнца, так и с других сторон, устремляются частицы сверхвысоких энергий и попадают таким образом в магнитное поле нашей планеты. Магнитное поле Земли классифицирует эти частицы по энергиям и создает особые зоны, или пояса, в которых сконцентрированы потоки быстрых частиц <...> В экваториальную зону проникают лишь те частицы, которые имеют энергию в несколько миллиардов электронвольт. Области вблизи магнитных полюсов считаются свободными от частиц высоких энергий <...> и, таким образом, могут служить конусообразными “воротами” в Космос. Человек через полюс достигает любых высот, минуя опасные излучения» [503].

Грандиозная энергетическая картина Мироздания, нарисованная «кистью» Чижевского, включает, как мы видим, и Землю, как неотъемлемую часть этой картины. Земля находится, как и остальные небесные тела, в русле энергетики космической эволюции и, безусловно, испытывает влияние этой энергетики. Мы имеем возможность наблюдать на нашей планете те же космические процессы, которые идут в бесконечных пространствах Вселенной. В этих пространствах происходят изменения, и они напоминают бушующий океан, но наполненный не водой, а энергиями различных уровней, качеств и вибраций. Земля также несет в себе изменения, и человек, находящийся на ее поверхности, испытывает их на себе. «Земной шар, – замечает Чижевский, – сравнивают с апельсином, корка которого – это земная кора. Для приближенного соотношения это верно. Мы живем на тоненькой кожуре нашей Земли, подвижной и тревожной. Материки плавают на ней: теперь очевидно, что во время одной из прежних катастроф Европа и Африка отделились от Америки, Австралия от Азии или, точнее, от Индии. Одновременно из внутренности Земли выделились полужидкие раскаленные тела – нынешняя Луна. Это не доказано, но возможно <...> Тонкая оболочка Земли подвижна и тревожна. Внутренняя энергия жизни земного тела ищет выхода из этой внутренности, материя расширяется, вулканы периодически выбрасывают газы, лаву и пепел, землетрясения и обвалы уносят тысячи человеческих жизней. Набеги морской воды разрушают дамбы и ровняют с поверхностью Земли все то, чем человек пожелал возвыситься, – его сооружения, города, заводы и фабрики. Имеются указания, что тело Земли расширяется, эллипсоид ее растягивается по меридианам и параллелям. Кабели, проложенные на дне океана, рвутся, как натянутые струны, и концы их расходятся на целые километры. В наиболее тонких местах земной коры постоянно происходят большие изменения: острова то опускаются в океан, то поднимаются вверх. Подводные извержения, о которых нам известно не все, что следовало бы знать, предупреждают нас о возможных грядущих катаклизмах или даже о едином земном катаклизме. Никто не вслушивается в таинственный говор земных недр. Никто! Ученые пишут статьи, делают расчеты, произносят речи, взрывают бомбы, бурят земную кору, бурят, и, возможно, не там, где надо. Из всех самых страшных дел самыми убийственными являются взрывы атомных и водородных бомб. Над земной корой, тонкой, подвижной и трепетной, и внутри нее происходят, по воле человека, страшные процессы, надземные и подземные взрывы, имеющие колоссальную мощность» [504].

Именно те ученые, в том числе и Чижевский, которые закладывали фундамент космического мышления, были первыми, кто стал протестовать против нарушения человеком экологического равновесия Земли. Рассматривая земные процессы с точки зрения космической эволюции и воздействия Космоса на нашу планету, эта часть ученых первыми поняла опасности, которые таила в себе «внекосмическая» позиция. Человек «не думает, – утверждал Чижевский, – над тем, что собственные колебания земного тела, периодические и спорадические, происходящие от самых разных внутренних и внешних причин, могут совпасть со взрывной волной и сложиться с ней <...> Одно из таких “удачных” сложений разорвет земную кожуру на тысячи километров, и мощность разрыва будет равна, по К.Э.Циолковскому, 10 100 эрг. Колоссальная, еще не подсчитанная внутренняя энергия земного тела вырвется наружу, выплеснет новую Луну и обратит часть океанов в пар. Земля даст большую осадку, сузится, возникнут тысячи огромных трещин, которые поглотят цветущие города и даже целые страны, моря и океаны затопят образовавшиеся низменности, и под водой погибнут современные Атлантиды, погибнет все» [505].

Страшная картина гибели нашей планеты, нарисованная Чижевским, не являлась плодом его поэтического воображения. Это была реальность, в основании которой лежали научные расчеты и эмпирические выводы. Повлияло ли это на кого-либо? Скорее, нет. Много лет спустя после того, как великим Чижевским были написаны эти предупреждающие строки, все осталось по-прежнему. Человек продолжает нарушать экологическое равновесие Земли еще интенсивней. И существует возможность, что пророческие строки Чижевского обернутся действительностью. Нарушение экологического равновесия на Земле неизбежно приведет и к разрушительным процессам в самом Космосе. Но безответственность, невежество, а порой и безумие владеют теми, от кого все это зависит. Разрушение жизни на Земле есть не менее страшное деяние, чем гибель самой планеты. Чижевский был уверен, что эта жизнь, как и сам человек, явление космическое. Проблема возникновения жизни волновала не одно поколение ученых, но и до сих пор в этой области больше гипотез и предположений, чем обоснованных научных выводов. В связи с этим обращает на себя внимание фраза Чижевского о том, что жизнь создана воздействием творческой динамики Космоса на инертный материал Земли. Здесь таится какая-то догадка, проявление которой требует большой и длительной исследовательской работы. За этой догадкой явно стоит метанаучный способ познания, какое-то удивительное озарение, которое не однажды вспыхивало в сердце ученого. Он не раз демонстрировал это слияние научного и вненаучного способов познания, которое приносило ему не однажды плодотворные идеи. В нем самом жил синтез различных способов познания – таких, как наука, философия, искусство, в меньшей степени религиозная мысль. Он сам был поэтом и художником и постигал искусство не из книг и музеев, а через собственное творчество. Поэзия, в которой ритм играл важнейшую роль, помогла ему понять космическое значение искусства, как такового.

Чижевский начал писать стихи еще в раннем детстве, они окрепли в юности и составили в зрелости целый, очень своеобразный слой русской поэзии, уходящий своими корнями в поэзию Серебряного века. Его любимым поэтом был Валерий Брюсов, сочетавший в своей поэзии поэтическую образность с интеллектуальными нахождениями и научными идеями, за что был порицаем рядом крупных поэтов. В 1918 году у Чижевского вышел первый сборник стихов и удивительная по своей духовной наполненности работа, которая называлась «Академия поэзии», проект, представленный Чижевским молодой стране. Читая работу, понимаешь, сколь долго и вдохновенно трудился над ней автор, и, если бы проект осуществился, жизнь, возможно, стала бы другой и культура нашла бы в ней более достойное и подобающее ей место. Работе предпослан знаменательный эпиграф – высказывание Габриеля Тарда: «Искусство есть предчувствие грядущей истины». В поэзии более чем где-либо воплощаются эти слова. Предчувствие истины мы находим у многих русских поэтов Серебряного века, в том числе и у Чижевского. Свои космические идеи он выразил не только в науке и философии, но и, прежде всего, в стихах. В «Академии поэзии» он писал: «Выразить мимолетное чувство в нескольких словах и дать полную картину переживания, могущего направить наш дух в область космических волн и приобщить его к жизни вселенной, – вот задача поэтического творчества» [506]. Он нисколько не сомневался и был в этом прав, что именно поэзия, со всеми ее особенностями, может приобщить наш дух к жизни Вселенной. Ибо не только он один мог сделать это, но вся русская поэзия Серебряного века, которая стояла за ним, творчество ее крупнейших поэтов могло показать дорогу туда, в «область космических волн». Он считал искусство тем явлением, которое может объединить устремление народа в единое русло культурного созидания. «...Искусство родилось, – писал он, – на самой заре человечества, и не было ни одной эпохи, ни одного народа, не имевших своего искусства» [507]. Именно оно, в разных его формах, могло вывести многострадальный народ России из невежества, тьмы и кошмара той жизни, которая сложилась в стране волею ее исторической судьбы. «Революция испепелила предрассудки и заблуждения, – писал он с молодым вдохновением, – и, освобожденные от их цепей, мы видим, к чему должны стремиться всею своею душою.

Надо учить народ!

Но и этого мало: следует воспитать его! <...>

Если первое достигается наукой – от азбуки до высшего математического анализа, второе – исключительно искусством.

Поэтому одновременно с преподаванием азбуки следует преподавать искусство, внушая любовь к нему.

Однако нельзя думать, что загрубелые массы, развращенные материалистическим направлением века, легко поддадутся воздействию какого-либо искусства, да это и не важно... Надо стараться, чтобы подрастающее поколение не чуждалось искусства, а потому следует культивировать искусство в душе ребенка. Когда же народ очистится влиянием культуры, к нему не пристанут никакие разрушающие идеи темных своекорыстных сил. Действительно, отрешенность народа от истинного искусства ведет к закрепощению его в темных рамках пошлой, будничной жизни, и только плоды высших достижений в состоянии возвысить народ над уровнем абсолютного невежества, вывести его на свет и научить сознанию человеческой обязанности, пробуждая в душе его чистые, нравственные инстинкты.

Сделать человека человеком – вот всепоглощающая цель искусства» [508]. Читая эти строки, приходится только удивляться духовной и нравственной зрелости молодого автора, которому в то время был только 21 год. В нем в то время формировался, а затем и вырос Учитель с большой буквы, заслугой которого являлось то, что он никогда себя таким Учителем не считал, но всегда исправно исполнял свой учительский долг, которым был одарен и обязан. Он считал, что истинное искусство всегда нравственно. Он процитировал в «Академии поэзии» слова еще одного Учителя – Льва Толстого, который писал: «Просвещение, не основанное на нравственной жизни, не было и никогда не будет просвещением, а будет всегда затемнением и развращением» [509].

Среди всех видов искусства он считал поэзию и музыку вечными и «не разрушаемыми волнами времени» [510]. Поэзия, писал он, «есть постигнутая истина» [511]. Но эта истина облечена в тайну образов, которая проявляется в свой срок. Предчувствие истины всегда жило в поэте, так же как и предвидение будущего. В своем проекте он рассуждал о космическом сознании как высшей форме сознания, которое до сих пор было присуще лишь немногим жителям Земли, среди которых преобладали поэты, такие, как Данте, Бэкон, Уитмен, Карпентер, Теннисон и ряд других. Это высшее сознание, или космическое чувство, он был уверен в этом, охватит «всех своим интуитивным откровением о Вечности и Бессмертии, создав новую, более совершенную фазу в истории эволюционирующей психической жизни» [512]. Идея космического сознания как высшей его формы прозвучала в этой ранней работе Чижевского, но, к сожалению, не была замечена ни миром науки, ни миром искусства, и только сейчас, в XXI веке, робко пробивает себе путь. Осмысление Чижевским этого космического сознания есть важнейший вклад в формирующееся космическое мышление. Вместе с этим, введение им в теорию познания интуитивного откровения, сложившегося в духовном пространстве человеческой культуры, было смелым и необходимым шагом в процессе создания новой системы познания космического мышления. «Истинное поэтическое произведение, – отмечал он, – вырванное из глубины духа, может стать таким откровением, какое не достигнет строго размышляющая философия или наука. Между тем надо знать, что задача поэзии вполне аналогична задачам науки – свести разнообразные явления действительности к возможно меньшему числу обобщений» [513]. И еще: «...подобно тому, как наука стремится подчинить себе различные физические явления, а метафизика свое внимание сосредоточивает на том, что лежит выше обычных земных интересов, на вопросах о сущности мира, о предназначении человека, так и поэтическое искусство на высших ступенях своего развития подходит к глубочайшим проблемам бытия» [514]. То, что поэзия, как область искусства, есть один из важнейших способов духовного познания, ни в чем не уступающий науке, проходит через всю концепцию «Академии поэзии».

Культурный проект Чижевского не ограничивается лишь теоретическими рассуждениями. Он обладал удивительной способностью соединять теорию с практикой в любом виде своей деятельности. Что же касается «Академии поэзии», то он разработал всю концепцию ее деятельности, начиная от учебных программ, предметов, которые там будут преподаваться, и кончая тем, какие должны быть у Академии здания, аудитории и окружающее пространство. Что-то во всем этом напоминало древнюю афинскую академию философов, но было в ней и много нового, что отвечало современным условиям, новому космическому мышлению. В отличие от Афинской академии, где были собраны избранные, в определенной мере изолированные от внешнего мира, «Академия поэзии» должна была стать широкой культурной организацией и направлять свои творческие усилия на подлинное просвещение народа и на укрепление культурных устоев в разоренной мировой войной и революцией стране. К сожалению, по ряду причин, хорошо всем известным, проект не был воплощен в жизнь. Но как ни странно, актуальность мыслей Чижевского с годами обретала все большее значение и особенно возросла в наше время, когда подлинная культура катастрофически теряет свое предназначение.

Его стихотворения были прозрачно-хрустальны, наполнены глубиной сверкающей мысли, и в каждом из них отражалось познание окружающего мира, связанное тесно с ритмом его утонченной внутренней жизни.

Поэзия есть чудо, раскрытое богами:

То разума сиянье, то чувства утонченье,

О, смертный, наслаждайся – прильни плотней устами

К насыщенному кубку: в нем – скорби утоленье.

 

И мир перед тобою в тот миг преобразится:

Незримое – увидишь, неверное – исчезнет,

И нового познанья светило загорится

Во мраке первозданном – твоей душевной бездне [515].

И еще:

Вчера был первый вешний день,

Весь позлащенный чистым светом,

И сине-розовая тень

Играла в воздухе прогретом.

Вокруг немолчный голос пел –

то пело небо голубое,

И мир раскрылся, просветлел

В своем преображенном строе.

Когда же сумерки пришли

И в синеве простерлись дали,

И звезды над лицом Земли

Как бы ожив, затрепетали, –

Я в утомленном забытьи

предался ясному покою,

и поспешили снизойти

Ко мне видения толпою [516].

К этим двум мне хочется добавить еще одно стихотворение, замечательное по глубине присутствующей в нем мысли. Оно называется «Подсолнечник».

Лик солнца у тебя, подсолнечник простой:

Посередине диск, вокруг – протуберанцы.

Так видятся они во времена затмений,

Когда Луна собой загородит светило

И в грозном небе вдруг зажжется излученье.

Цветок-подсолнечник и Солнце – вот сравненье!

 

Но ближе всмотримся в престранную игру:

Не только внешнее нас удивляет сходство,

А то, что каждый день, с восхода до заката,

Подсолнечник следит за братом в небесах!

Весьма настойчиво, внимательно, упрямо,

Направив на лучи свою головку прямо.

 

Два братца кровные в сиянье золотом,

И оба каждый миг брат брата зорко видят,

Брат перед братом как с докладом предстают –

На небе – солнца диск, а на земле – подсолнух!

Что значит это вдохновенное сближенье:

Сочувствие иль тайное отображенье?

 

Растолковать все это можно просто так:

Не вызреть семечкам подсолнуха за лето,

Стой неподвижно он, как блин, на огороде.

Природой сотворен он, как гелиостат,

Что движет зеркало за диском Солнца вечно,

Пружиной пущенный, стальной и долговечной.

 

Но сердцу хочется совсем не то!

Так и поэзия в пустой войне с наукой,

По сути же у них – единый корень;

Обязаны служить единому – Познанью,

Познанье же, друзья, вмещает все в себя:

Материю и Дух в извечной их борьбе [517].

Во всех трех стихотворениях утверждается, что поэзия есть способ познания, а не просто рифмованная мысль. Мысль, присутствующая в ней, есть мысль высокого измерения, возникшая из таинственных глубин Космоса. Поэзия, как кристалл, сверкает цветовым разнообразием своих граней. Если, в силу наших субъективных особенностей, мы увидим лишь одну ее грань, то наше понимание будет прямолинейным или плоским. Если нам удастся «повращать» этот кристалл и увидеть все его грани, то восприятие наше будет совсем другим. Мы получим возможность проникнуть в глубинную суть мыслей и поэтических образов, содержащихся в том или ином стихотворении. Эта особенность, более чем у других поэтов, присуща поэзии Чижевского. «Поэзии, – писал Чижевский, – похищающей божественные тайны сияющего Солнца, лучи которого пронзают телесную оболочку и озаряют глубины запредельных океанов бытия, принадлежит величайшая будущность в освобожденной ею общемировой духовной жизни» [518].

Поэзия Чижевского философична и космична. Она, вне всякого сомнения, постигает то, что не было еще затронуто наукой. Ибо поэзия в своем смелом полете озарений и откровений обгоняет науку. Поэзия стоит много ближе к космическому мышлению, она обладает творческим синтезом, который дает возможность представить мысль или образ в его обобщенном, завершенном виде.

Проблемы иных миров, которые существовали в духовном поле познания человечества, теперь открывались в стихах ученого. Они возникали и из его снов и видений, связанных с инобытием, углубляя образное и духовное познание этого пространства.

Закон и хаос, тьма и свет,

Начала, центра, грани нет.

Реальный мир в мгновенном сне,

Явь – тени, тени лишь одне [519].

В стихотворении «Сны» он пишет:

Из глубины идут звучанья,

из глубины и тишины,

И возникают созерцанья,

И сны бегут как явь, – но сны!

 

Непостижимый нам дотоле

Метафизический полет

Уносит к небывалой воле

И звездным вихрем обдает.

 

И мы влетаем в постиженья

И в нестерпимо-яркий свет.

О, нет тому осуществленья,

Чего на самом деле нет! [520]

Что такое сон, он дает понять в стихотворении «Безмолвие».

Безмолвно все: и небо и земля,

Безлюдна отдалений вереница,

В спокойствии, не плача, не моля,

Спит человек, и гад, и лес, и птица.

И в этот мир всеобщей тишины,

Преодолев запретные пороги,

Врываются тревожащие сны,

Слетают прорицающие боги.

Но тихо все, и нем наш разговор...

Часы бегут законно за часами,

А с высоты следит бездонный взор

Холодными и жесткими лучами [521].

И еще одно стихотворение о сне.

На небесах давно багряный блеск потух.

В пифийские пути направился мой дух,

В томительную даль, за ловлею видений

Прозрений призрачных и вещих вдохновений.

Чем беспредельней ночь – тем беспокойней я,

Ни тьмы не превозмочь, ни скрыться от нея.

Уж ловит жадный мозг причудливые лики,

Врываются во мгле и копошатся блики

И, небеса подняв, к созвездиям стремят,

А я мечусь меж них, волнением объят,

Их поведение прилежно изучаю

И знаю многое, а думал, что не знаю [522].

В этих стихотворениях о снах мы находим для себя немало открытий, которые имеют немаловажное значение для изучения таинственных глубин Мироздания, звучащих в самом человеке словами и образами видений. Из всего прочитанного, где описывается восприятие поэтом сна, мы можем понять, что сон есть отражение реального мира, существующего где-то в иных измерениях. Этот реальный мир в отличие от нашего может быть назван миром иным, а может быть, и Высшим, возникшим в результате преображения, или трансформации материи. Сон же есть дверь в этот иной мир, которая, если можно так сказать, открывается, когда человек находится в особом ночном состоянии. Там, в этом таинственном мире или мирах, существует источник знаний, к которому можно прикоснуться. «И знаю многое, а думал, что не знаю». Или: «И мы влетаем в постиженья, и в нестерпимо яркий свет». И еще: «Реальный мир в мгновенном сне». И вместе с этим: «И сны бегут как явь, – но сны!» Чижевский обращает внимание на пророческий характер сна, куда «слетают прорицающие боги». Ему, поэту и ученому, удается в коротких своих стихотворениях показать еще не изученный феномен познания через искусство и, в частности, через поэзию. Его стихи в этом отношении шли в одном русле со стихами таких крупнейших поэтов-философов Серебряного века, как Ф.И.Тютчев, В.С.Соловьев, А.А.Блок. В своей поэзии Чижевский, пройдя через личный опыт познания в духовном пространстве, провел мысль о двойственности человека, связанного с Космосом и одновременно с Землею, служащего мостом между одним и другим. Эту двойственность он остро ощущал на себе и понимал хорошо, что, если ее не осознать, будет трудно познать особенности космического мышления. Его поэзия, ее образы и мысли, помогали понять такие особенности. «Условимся, – писал он, – под плодами истинного поэтического творчества понимать такое поэтическое произведение, которое “расширяет” наше познание мира, явлений, вещей, событий; приводит в движение нашу мысль и тем самым заставляет мыслить и имеет само по себе, независимо от влияния на нас, философскую, этическую и эстетическую ценность» [523]. Это были не только слова. Его стихи были именно такими. Написанные ученым и подлинным поэтом, они, несомненно, представляют не только эстетическую ценность, но и научную. Космическая тема, в конкретном выражении, в той или иной степени пронизывает поэзию Чижевского. В этой теме чаще всего его привлекает Солнце, ритмами деятельности которого он занимался в русле экспериментальной науки.

Великолепное, державное светило,

Я познаю в тебе собрата-близнеца,

Чьей огненной груди нет смертного конца,

Что в бесконечности, что будет и что было.

 

В несчетной тьме времен ты стройно восходило

с чертами строгими родимого лица,

и скорбного меня, земного пришлеца,

объяла радостная, творческая сила.

В живом, где грузный пласт космической руды,

из черной древности звучишь победно ты,

Испепеляя цепь неверных наших хроник, –

И я воскрес – пою. О, в этой вязкой мгле,

Под взглядом вечности ликуй, солнцепоклонник,

Припав к отвергнутой Праматери-Земле [524].

Удивительное явление поэзия! В своем узком литературном пространстве она разворачивает мысли высокого измерения, в которые входит и весь Космос, и его творящее явление, такое как Солнце, чье живительное излучение поддерживает жизнь планеты и всего того, что находится на ее поверхности. Такой сложнейший процесс выражен буквально в нескольких строчках, простых и в то же время невероятно глубоких.

В несчетной тьме времен ты стройно восходило

С чертами строгими родимого лица,

И скорбного меня, земного пришлеца,

Объяла радостная творческая сила.

Чем выше измерение пространственной мысли, тем глубже она, тем меньше литературного пространства она требует. Она уходит в такую глубину, где высокая степень измерения не имеет предела ни в своей многослойной образности, ни в своей познавательной насыщенности. И всю эту космическую сложность, а иногда и ее духовную наполненность можно выразить простыми словами. И чем проще и точней эти слова, тем выше измерение самой мысли. Подлинная поэзия работает на более высоком измерении, чем эмпирическая наука. У Чижевского есть удивительное стихотворение, посвященное циклу умирания Вселенной в пространстве Великого космического ритма. Оно называется «Наступление мифологической ночи».

Лишь только знак подаст юпитер,

Как будет тьма и тишина

В пространствах неба необъятных

Немедленно учреждена.

 

Так, Солнце – жгучий повелитель

Золотолитых наших дней,

Удержит звонко-огненогих

И проницающих коней.

 

И пригвоздит морские бури

Трезубцем к лону вод Нептун:

Утихнет мировое море,

Погаснут плески звезд и лун.

 

Все остановится в природе:

Прервется трав и листьев речь,

И ветер сложит свои крылья,

И реки перестанут течь [525].

Всплеск познавательной силы этого стихотворения, действующий не только на интеллект читателя, но и на его чувства, нельзя ни с чем сравнить. Два стихотворения Чижевского – «Галилей» и «Гиппократу» можно считать программными в пространстве его космических идей и нахождений.

И вновь и вновь взошли на солнце пятна,

И омрачились трезвые умы,

И пал престол, и были неотвратны

Голодный мор и ужасы чумы.

 

И вал морской вскипел от колебаний,

И норд сверкал, и двигались смерчи,

И родились на ниве состязаний

Фанатики, герои, палачи.

 

И жизни лик подернулся гримасой:

Метался компас – буйствовал народ,

А над Землей и над людскою массой

Свершало Солнце свой законный ход.

 

О, ты, узревший солнечные пятна

С великолепной дерзостью своей, –

Не ведал ты, как будут мне понятны

И близки твои скорби, Галилей[526]

И второе стихотворение:

Ночные небеса в сиянье тайном звезд

Роднят меня с тобой сквозь бег тысячелетий.

Все те ж они, как встарь. и те ж миллиарды верст

Разъединяют нас. А мы – земные дети –

Глядим в ночной простор с поднятой головой,

Хотим в сиянье звезд постичь законы мира,

Соединив в одно их с жизнью роковой

и тросы протянув от нас до Альтаира.

Я, как и ты, смотря на лучезарный хор,

Стараюсь пристально проникнуть в сочетанья

Живой мозаики, хочу понять узор

Явлений жизненных и звездного сиянья.

Для нас с тобою мир – родное существо,

Столь близкое душе, столь родственно-простое,

Что наблюдать за ним – для мысли торжество,

И радостно будить молчанье вековое

В туманностях, во мглах, во глубине земной

И в излучениях – солярном или звездном,

Вскрывать покрытые глухою пеленой

Перед невеждами – космические бездны.

Для нас едино – всё: и в малом и большом.

Кровь общая течет по жилам всей вселенной.

Ты подошел ко мне, и мыслим мы вдвоем,

Вне всех времен земных, в отраде вдохновенной

И вне пространств земных. Бежит под нами мгла,

Стихии движутся в работе повсеместной,

Бьет хаос в берег наш; приветлива, светла,

Глядится жизнь сама из глубины небесной.

И явственно сквозь бег измышленных времен

И многомерные, крылатые пространства

Пронизывает мир незыблемый закон –

Стихий изменчивых под маской постоянства,

И вот редеет мгла. Из хаоса стремят

Формотворящие строительные токи,

Иные времена иным мирам дарят

И утверждают их движения на сроки.

И в созиданиях мы чувствуем полней

Взаимодействие стихий между собою –

И сопряженное влияние теней,

Отброшенных на нас вселенскою борьбою.

Мы – дети Космоса. И наш родимый дом

Так спаян общностью и неразрывно прочен,

Что чувствуем себя мы слитыми в одном,

Что в каждой точке мир – весь мир сосредоточен...

И жизнь – повсюду жизнь в материи самой,

В глубинах вещества – от края и до края

Торжественно течет в борьбе с великой тьмой,

Страдает и горит, нигде не умолкая [527].

Проблемой влияния солнечных пятен и солнечного ритма на жизнь людей Чижевский занимался не только как поэт, но и как ученый. Стихотворение, обращенное к Гиппократу, повествует об одушевленном Космосе, с которым у человека существует крепкое и неразрывное единство. «Мы – дети Космоса» – научное и художественное кредо Чижевского. То, что написано в этом стихотворении, впоследствии было изложено им научным языком в ряде его работ. Но одно другому не мешало, поэтический язык был сильнее формул и описаний экспериментов. Читая это стихотворение, ощущаешь как бы личную причастность автора ко всему, что происходит в Космосе. Идея одушевленности Космоса в поэзии Чижевского представлена вдохновенными словами: «И жизнь – повсюду жизнь в материи самой, в глубинах вещества от края и до края». В данном случае познание Космоса через поэзию происходит эффективней, чем через науку. Поэтому Чижевский не зря для просвещения народа предлагал именно «Академию поэзии». Он верил в то, что когда-нибудь различные способы познания синтезируются в одну систему, возможно, не похожую на те ее части, которые войдут в нее как составляющие. Философские его идеи шли вместе с мыслями о Космосе, и Космос был всегда их фоном.

Неведомо и нам ответа нет.

И только в смутном отдалении

Сквозь пустоту томится бег планет,

Живущих день, блистающих мгновение.

 

Но где б ни вышла ты из темноты

Великолепными колоссами, –

Ты к нам летишь и нас тревожишь ты

От века нерешенными вопросами.

 

Один вопрос в устах или вне уст:

Тоска по тьме исчезновения, –

И все горит, страдая, древний куст

От первых до последних дней творения.

 

Так! От себя нам некуда уйти,

Как нам не скрыться от страдания.

О, Мать-Материя, – трудны пути

На высоту Миросознания [528].

Слово Чижевского «Миросознание» означает целый сложный процесс расширения сознания человека до уровня космического. Без такого процесса нельзя достигнуть космического мышления, невозможно разработать методологию новой системы познания. В его стихах нередко одним или двумя словами обозначаются сложнейшие явления. Вот короткое стихотворение в две строфы «О времени и пространстве»:

Обманы мира нам необходимы:

Мы в них черпаем тайны мирозданья,

Ио эти тайны здесь необоримы,

Имея относительность сознанья.

 

Так, забывая жизни скоротечность,

Постигнем мы, что Время есть Движенье,

И, покидая цепкую Конечность, -

Что бесконечность есть Круговращенье!.. [529]

В стихотворении заключены две важнейшие философские мысли, тесно связанные друг с другом своей причастностью к космической эволюции. «Относительность сознания» – определяет мысль, которую Чижевский не уставал повторять. От уровня сознания зависит наше восприятие окружающего мира. Высокое сознание, не говоря уже о космическом, выходящем за пределы Земли, ощущает и воспринимает мир совсем не так, как низкое. Относительность сознания – это особенность нашей психологии, которую надо учитывать при формировании новой системы познания. Также необходимо учитывать, что «Время есть Движенье», а «Бесконечность есть Круговращенье» – мысль Чижевского, подтверждающая спиралевидность развития космической эволюции, каждый виток которой есть более высокая ступень, по сравнению с предыдущей. Будучи, в конечном счете, земным человеком, Чижевский писал прекрасные стихи и о собственных переживаниях. Особенно ему удавались стихи о природе и Родине.

Поет под дугой колокольчик,

поет он о доле людской,

поет и за сердце хватает

Осеннею терпкой тоской.

 

На небе все тучи да тучи,

В безлюдье буреют поля,

покорно и молча уснула

Усталая матерь-земля,

 

И пыль – только пыль вековая

Подолгу висит над глухой,

Исхоженной, древней дорогой

Своей пеленою седой.

 

Холодные синие дали,

Унылая голь деревень,

И плачет, и плачет, и плачет

Озябший сентябрьский день.

 

Близка мне твоя обреченность

И сладок мне горький твой хлеб...

О, Русь, мы разделим по-братски

Превратности темных судеб[530]

Как поэт, обладающий пророческим даром, он предвидел те «темные судьбы», которые он позже не в стихах, а в реальности разделит с Россией. Зима производила на него совсем иное воздействие.

Гремит, звенит на солнце день.

Слепят восторженные взоры

Розовощекие просторы,

Голубопламенная тень.

 

Сквозь остроколкий воздух видно:

В лесу, как храме огневом,

Деревья блещут искровидно

Литым, чистейшим серебром.

 

И солнце ядрами дробится,

И, преломлясь о зеркала,

В зеленом сумраке угла

Взлетают радужные птицы [531].

И несмотря на то, что эти стихи написаны о земной природе, космическое мироощущение сверкает между строк.

В стихотворении «Вечернее небо» мы читаем:

В часы, когда Солнце вечернее – Атум –

Варит себе пищу в кипящих котлах

И пламенно-медные стрелы заката

Летят и сверкают в пылающих мглах, –

 

Драконы, чудовища, птицы и змеи,

Залитые кровью, стремятся в котлы,

И реют, и тают, огнем пламенея,

Среди огнедышащей розовой мглы;

 

И только коснутся к краям раскаленным,

Сольются в один ослепительный дым

И гибнут в порыве своем исступленном,

Венчая светило венцом золотым.

 

А сверху, над грозным пожаром захода,

Сквозь пурпурный хаос врываются к нам

Прозрачно-зеленые бездны, как воды,

Текущие вдаль по иным небесам.

 

И в бледно-зеленой бездонной пустыне,

Где как бы начало Вселенной иной,

Являются чуждые нам, как святыни,

Холодные звезды Вселенной ночной [532].

В нем жило удивительно тонкое ощущение красоты земной природы и ее космичности, не прямолинейной, а как бы выступающей из флера земной атмосферы и творящей те образы, мгновенность которых он схватывал своим гибким словом. Он был незаурядным поэтом, но и не менее значительным художником. Учился в раннем детстве в студии знаменитого Дега, с которым свела его судьба во время поездки с родителями по Франции. Однако не каждый научившийся рисовать становится художником. Он же – стал. В самые тяжелые послереволюционные годы картины, которые он писал и продавал или обменивал, спасли семью от голода. Известно, что красота ценима даже в самые лихие времена. «В общий хозяйственный баланс, помимо служебного пайка, – вспоминал Чижевский, – я вносил свой пай. Он заключался в том, что я писал маслом по грубому полотну пейзажи, и затем они при усердии комиссионера обменивались на базаре на съестные припасы. Картины я писал по памяти, большие, по полтора-два метра в длину, яркие, иногда даже удачные, но почти всегда с дорогим моей душе легким оттенком импрессионизма. Вместо толстого бронзового багета, который скоро исчез из нашего дома, подрамник сверху обивался тонкими планками, которые покрывали золотистым порошком для елочных картонажей <...> В общей сложности на калужском базаре, что около Ивановской церкви, за 1918-1922 годы было обменено на съестные припасы около ста картин “моей кисти”» [533]. Он сам несколько иронически относился к своему художеству. Однако живопись занимала значительное место в его духовной и интеллектуальной жизни, и не только собственная. Например, согласно сообщению известного исследователя наследия Чижевского В.Н.Ягодинского, ученый использовал картину Н.К.Рериха «Знамение» в своей работе «Эпидемические катастрофы и периодическая деятельность Солнца» для подтверждения своего научного текста [534]. Тот же Ягодинский приводит отзыв одного из крупных физиков, Д.И.Блохинцева: «Многие из его акварелей (А.Л.Чижевского. – Л.Ш.) просто прекрасны, другие хороши. Но, быть может, самое главное, о чем говорят эти картины. как и стихи. заключается в том, что они раскрывают перед нами образ истинно великого русского человека в том смысле, в котором он всегда понимался в России. Необходимой и неотъемлемой, обязательной чертой этого образа были не столько успехи в той или иной науке, а скорее создание мировоззрения. Наука, поэзия, искусство – все это должно быть лишь частью души великого гуманиста и его деятельности» [535]. Вот созданием этого мировоззрения, которым прекрасно сам владел, Чижевский занимался и в науке, и в искусстве.

Сама космическая эволюция востребовала такую личность, как Чижевский, соединивший в себе в равной степени науку, поэзию и художество. «Между логикой исследователя природы и эстетическим чувством ценителя ее красот, – писал К.А.Тимирязев, – есть какая-то внутренняя органическая связь. Неоднократно отслеживал я мысль, что ландшафтная живопись не случайно достигла своего развития именно в XIX веке – веке естествознания, – но, к стыду моему, только на днях узнал, что имел единомышленника и предшественника в этом отношении в лице Д.И.Менделеева» [536]. Чижевский был художником-пейзажистом в полном смысле этого слова. Две тысячи его работ посвящены в основном русскому пейзажу. И каждая из них отличается от другой и по настроению, и по свету, и по ритму и музыке, в ней заключенной. Не ошибусь, если скажу, что прекрасные пейзажи Чижевского столь музыкальны, что составляют как бы бесконечно звучащую симфонию. В его картинах, как и в его поэзии, сплелись воедино Земля и Космос, философия и высокое искусство. А, между прочим, Чижевский вовсе не был ни профессиональным художником, ни профессиональным поэтом. Он был только профессиональным ученым, но природа изначально так богато его одарила, что его искусство и его научные исследования стояли на одном уровне, не уступая друг другу, создавая мощный синтез в новой системе познания. «Чижевский, – пишет В.Н.Ягодинский, – рисовал всю жизнь, в самых трудных жизненных условиях, самыми примитивными и некачественными материалами. Это говорит о том, что живопись была для него, так же как и поэзия, не развлечением, не отдыхом, а потребностью» [537]. У него была еще одна удивительная способность – писать пейзажи по памяти. Эта особенность давала ему возможность запечатлевать позже увиденное и подсмотренное мгновение природы, когда нельзя было сделать натурный эскиз. А таких трудных моментов было у него немало. «По воспоминаниям его жены, Нины Вадимовны, он (Чижевский. – Л.Ш.), – пишет В.Н.Ягодинский, – принимался рисовать “по памяти”, как только выдавалось свободное время, а иногда даже прерывал научную работу для очередного, внезапно возникавшего сюжета рисунка» [538]. И это «внезапное возникновение» сюжета свидетельствует об его уникальной художественной одаренности и своеобразии внутреннего мира, которое проявилось во всех областях его творчества. И то, что до сих пор имя Чижевского не включено в список художников-космистов, это большое упущение. Ибо он отразил в своих художественных работах еще одну тонкую грань Космоса и взаимодействие в пространстве этой грани Земли и Неба.

Но так сложилось, что его поэзия и художество воспринимались как любительство, что было крайне несправедливым. Что же касается его научных достижений, то они получили мировое признание, несмотря на все трудности, через которые ему пришлось пройти. «Уже с восемнадцатилетнего возраста, – вспоминает Александр Леонидович, – во мне проявлялись некоторые положительные черты: это способность к обобщению и еще другая, странная с первого взгляда способность, или качество ума, – это отрицание того, что казалось незыблемым, твердым и нерушимым. Я считал также, что математика равноценна поэзии, живописи и музыке. Я считал, что плюс и минус – величайшие знаки природы <...> Я многого не принимал на веру и уподоблялся апостолу Фоме, желавшему лично убедиться в правильности того или иного высказывания или утверждения <...> Все опыты я всегда ставил сам и всегда в таком масштабе и количестве, от которых все приходили в ужас» [539]. И еще: «Я по своей внешности ничем не походил на людей науки, о которых принято говорить, что они рассеянны, небрежны по отношению к своей внешности, задумчивы, неразговорчивы. Я был в меру разговорчив, восторжен, увлекался поэзией, играл на рояле и скрипке и был страстным коллекционером. В детстве я собирал марки, затем занимался нумизматикой и, наконец, перешел к собиранию книг и научных фактов. Последнее сделалось моей страстью. В то время моя собственная библиотека насчитывала не менее десяти тысяч книг (среди них было несколько чудесных инкунабул) по вопросам всеобщей истории, археологии, биологии, медицины, истории наук, математики, физики, химии, живописи, музыки и т.д.» [540]. Иными словами, он не был похож на других ни по своей широкой культурной подготовке, ни по отношению к науке и самому делу. Не ошибусь, если скажу, что именно все это послужило причиной осторожного, а иногда и просто отрицательного отношения коллег к нему. Они явно завидовали ему, мало его понимали, и его смелые идеи приводили их в состояние крайнего беспокойства. Но он старался ничего этого не замечать и продолжал работать. Стиль его работы отличался от других.

«...В начале всякого научного открытия, – пишет он, – идет упорная работа мысли. После того, как молниеносно (именно подобно молнии) мелькнула та или иная идея, ученый приступает к ее “материализации”. Он рассматривает ее и так и сяк, направляет на нее оружие своего научного арсенала, эрудиции и приходит к тем или иным выводам. Часто случается так, что он осознает отсутствие новизны в своей идее и обращается с лихорадочной поспешностью к справочникам, книгам, журналам, оттискам. Но бывает и так, что он поражается глубиной идеи, стоит как вкопанный, будучи не в состоянии производить какое-либо движение, и только постепенно приходит в себя. Тогда как одержимый он бросается к бумаге и набрасывает корявыми буквами свою мысль. В голове у него шумит, он ничего не различает вокруг себя, гонит всех прочь, ходит взад и вперед по комнате, иногда свистит и кричит: “Эврика!” (Я нашел), бежит под кран, чтобы остудить свою горячую голову, не замечая никого и отталкивая всех на своем пути. Теперь ему мешать нельзя – он должен побыть в одиночестве, в полном одиночестве, чтобы взвесить все шансы. Вот тут ему и необходимо время для размышлений и для того, чтобы перерыть сотни книг и справочников. Если все это говорит “за” его идеи, то он раскраснеется, выбежит из дома, будет бродить по улицам и даже может попасть под машину, или водитель обругает его крепким словом. Вспомните Пьера Кюри. Если он уйдет за несколько километров от дома, то ему придется так же пешком идти обратно, ибо денег у него может не оказаться: он просто забыл их взять с собой, находясь в творческом экстазе. Усталый, он вернется домой, и тут уж ему можно предложить тарелку супа или котлетку, и он их съест молча, ни на кого не глядя, с еле заметной улыбкой на губах. И опять долгое погружение в справочники и книги.

Но если в его рассуждения закрадется небольшое “против”, поведение ученого будет другим. Он немного помечется в своем кабинете или около письменного стола и спокойно, по зову домашних, пойдет и съест то, что ему полагается. Он будет бледен, молчалив и несколько угрюм. Может быть, иногда он будет вынимать из кармана пиджака блокнот, карандаш и записывать, но спокойно, не торопясь, без экзальтации. Убедиться, что имеются доводы “против” его идеи, очень важно своевременно <...> Иногда “против” переходит в свою противоположность, и замечается “за”. Тогда ученый превращается в одержимого, к которому лучше не подступаться. Но если в сознании ученого удерживается мысль “против”, тогда дело значительно осложняется. Верная и смелая идея встречает непреодолимые препятствия, с которыми трудно совладать. Начинается борьба. Эти “против” подвергаются жесточайшей критике, обсуждаются со всех сторон, и только после этого им выносится окончательный приговор. Оказывается, что доводы “против” устарели, и наука сделала шаг вперед. Но это бывает не всегда. Случается так, что ученому приходится идти на компромисс с самим собой. Сочетание “за” и “против” может дать нечто новое, до сих пор неизвестное, а это тоже открытие, тоже шаг вперед» [541].

Полагаю, что приведенный Чижевским фрагмент, где описана эмоциональная сторона его творчества, в комментариях не нуждается.

У Чижевского рано, в восемнадцатилетнем возрасте, сложились главные направления его научной деятельности, которыми он потом занимался всю свою жизнь. Таких направлений было три: научная разработка влияния активности Солнца на биосферу Земли, проблемы атмосферного электричества и аэроионофикация и, наконец, исследование и моделирование движущейся крови. Все эти направления, включавшие в себя самые различные науки, сводились к одному – человек и Солнце или, если брать шире, – человек и Космос. «...Мною летом 1915 года, – пишет Чижевский, – был сделан ряд наблюдений, послуживших краеугольным камнем для всех дальнейших исследований. В указанное выше время я работал над изучением процесса пятнообразования, который тогда поглотил все мое внимание. Я изучал также соотношение между прохождением пятен через центральный меридиан Солнца и рядом геофизических и метеорологических явлений: магнитными бурями, северными сияниями, грозами, облачностью и другими явлениями в земной коре и атмосфере» [542].

Работа обретала важное практическое значение. Вместе с тем он хорошо понимал, каким опасностям он себя подвергает со стороны его коллег не только новой постановкой самого вопроса, но и поражающей способностью владеть научно самыми разнообразными предметами – историей, биологией, медициной и т.п., и т.д. «Идея о некоторых мощных влияниях внешней среды на организм, – вспоминает Александр Леонидович, – стала излюбленной темой моих размышлений. Иногда эти идеи – идеи космической биологии – приходилось вынашивать годами. Только самым близким людям я мог открывать их и ждать одобрения или осуждения. Такими людьми были всего два человека – мой отец, Леонид Васильевич, и Константин Эдуардович» [543]. Время от времени Чижевский навещал Циолковского и вел с ним беседы, больше всего по различным теоретическим проблемам. Изучение взаимодействия Солнца и Земли ставило перед молодым ученым ряд вопросов, связанных с процессами, идущими в науке и философии.

«– Дифференциация наук, – говорил Чижевский, сидя в кресле напротив Циолковского, – способствует кастовости, но кастовость не способствует научному прогрессу. Не думаете ли вы, Константин Эдуардович, что через пять-десять-сто лет опять возродится натурфилософия, но уже на более высоком уровне, идя по спирали Гёте?

– Да, пожалуй, – соглашался Циолковский. – Это случится тогда, когда придет час полного взаимопроникновения одних наук в другие, а это придет неизбежно. Тогда и может появиться натурфилософия как высшая наука об основных явлениях и процессах в Космосе» [544].

Наблюдения Чижевского за Солнцем способствовали его, если можно так сказать, выходу в Большой Космос. В одной из бесед с Циолковским Чижевский обсуждал с ним проблему, как реагируют живые организмы Земли на вторжение космических лучей в земную биосферу. Циолковский имел в виду лучи Гесса, которые вне земной атмосферы могут быть особенно ядовиты. Эти лучи были обнаружены в 1912-1913 годах немецким ученым В.Гессом на высоте 5 тыс. метров над уровнем моря. «Мы еще долго говорили о проникающем излучении, – пишет Чижевский. – Мы старались представить его наиболее наглядно в огромных космических масштабах <...> Мысли росли, увеличивались в объеме и достигали бесконечности. Мы представили себе пылающие новые и сверхновые звезды, выбрасывающие лучи по всем направлениям. И земная жизнь человека показалась такой маленькой, такой зависимой от этих всепроникающих лучей» [545].

Имея в виду космические полеты, Циолковский считал, что надо найти защиту от этих «всепроникающих лучей». Чижевский взялся за их изучение, будучи хорошо подготовленным в медицине, микробиологии и астрофизике. Эксперименты, проведенные им, показали, что эти излучения действуют на живые организмы и ускоряют «основные процессы жизнедеятельности клеток – рост и деление» [546]. Он сделал из всего этого вывод, что существует опасность такого излучения для организма человека, особенно в околоземном пространстве. Однако ни один советский журнал не принял его статьи. «Вторую часть проблемы о биологической роли космического излучения на организмы, находящиеся в космическом пространстве, пришлось решать уже не мне. Меня не пригласили к участию в этих работах. Об этом просто-напросто забыли» [547], – с горечью вспоминает Чижевский. Такое отношение к Чижевскому становилось уже традицией, и ему каждый раз приходилось с этим смиряться.

Из большого количества проблем, связанных с взаимодействием Космоса и земного человечества, он выбрал, прежде всего, влияние активности Солнца на земной исторический процесс. Собранный им материал давал возможность это сделать. В 1923 году, 26 лет от роду, он защитил на эту тему докторскую диссертацию, а затем подготовил ее к публикации. Рукопись имела название «Физические факторы исторического процесса». И вновь работа, которая перевернула и изменила подходы к истории, была отвергнута. Ему пришлось обратиться к А.В.Луначарскому, который в то время был наркомом просвещения. Рукопись, которую он передал наркому, насчитывала 900 страниц. Тем не менее Луначарский нашел возможность с ней ознакомиться. Он «вызвал меня к себе домой, – пишет Чижевский, – и мы обсуждали вопрос о том, как осветить мою концепцию светом исторического материализма. Он обещал мне это сделать сам и даже написал введение, но, увы, так и не выполнил своего обещания <...> Так мой труд в этой его чисто теоретической части остался незавершенным и полностью не изданным, к большому моему огорчению» [548]. То, что этот поразительный труд не осветили «светом исторического материализма», было огромным везением и для труда, и для его автора. Сам же А.В.Луначарский порекомендовал эту работу издать в Калуге (подальше от Москвы) без «света исторического материализма». Что Чижевский и сделал. В 1924 году вышла тоненькая книжица – «Физические факторы исторического процесса». «Сразу же ушаты помоев были вылиты на мою голову. Были опубликованы статьи, направленные против моих работ. Я получил кличку “солнцепоклонника” – ну, это куда еще ни шло, – но и “мракобеса”» [549].

Идея взаимодействия Земли и Солнца отрицалась в то время не только в Советском Союзе, но и за рубежом.

Чижевский же утверждал, что не только Солнце влияет на земные процессы, но и весь Космос, энергетической частью которого является Земля. Имея в виду это обстоятельство, все земные процессы должны рассматриваться с точки зрения космической. Причины земных явлений и законы, которые ими управляют, надо искать в самом Космосе.

«Медленными, но верными шагами, – писал он, – наука подходит к разоблачению основных источников жизни, скрывающихся в отдаленнейших недрах Вселенной. И перед нашими изумленными взорами развертывается картина великолепного здания мира, отдельные части которого связаны друг с другом крепчайшими узами родства, о котором смутно грезили великие философы древности» [550]. Связь земных процессов с деятельностью Космоса стала главным устоем его теории познания. Он вычерчивал графики взаимодействия земных и космических процессов. «...При виде всех этих дружно вздымающихся и дружно падающих кривых, – писал он, – наше воображение представляет себе животрепещущую динамику космо-теллурической среды в виде безграничного океана, покрытого рядами нарастающих и рушащихся волн, среди которых жизнь и поведение отдельного организма уподобляются незаметной и безвольной щепке, повинующейся в своем поведении, как и в настоящем океане, всем капризам окружающей его физической стихии» [551].

Ни одна наука в отдельности не могла исследовать и понять суть этой «животрепещущей динамики космо-теллурической среды». «Выход в Космос» новой системы познания требовал синтеза различных наук. Ему была хорошо знакома астрономия, химия, математика, медицина, история. «Мне довелось стать расшифровщиком, – вспоминает он, – замечательных наблюдений древних летописцев. Многие века существовали письменности, высеченные на каменных или мраморных глыбах, начертанные на пергаментах и льняной бумаге. Сотни высококультурных людей тех далеких времен обращали настойчивые и пытливые взоры на поразительную одновременность солнечных и земных явлений. В 1914 году меня увлекла мысль об этой необычайной синхронности. В магазинах и букинистических лавках и на книжных базарах Москвы, Петрограда и Калуги я мог приобрести русские летописи и зарубежные анналы и хроники, глубоко вчитаться в них и постараться понять одновременность явлений, протекающих на Солнце и Земле, даже не предполагая, что из моих юношеских сопоставлений возникнут новые науки, имеющие прямое отношение к будущей жизни человека» [552].

С юношеских лет и до последних своих дней он был предельно честен в своих наблюдениях и исследованиях. Он никогда не забывал упомянуть о предшественниках, занимавшихся теми же проблемами, даже если эти последние имели лишь опосредствованное отношение к его мыслям и выводам. Он никогда не присваивал себе чужого и никогда не замалчивал нахождений и трудов других. Этим он отличался от многих своих коллег.

«...Я должен теперь же сказать, – писал он, – что мысль об особом солнечном влиянии на организм принадлежит не одному мне, а сотням и тысячам тех летописцев и хроникеров, которые записывали необычайные явления на Солнце, глад, моровые поветрия и другие массовые явления на Земле. Но я облек древнюю мысль в форму чисел, таблиц и графиков и показал возможность прогнозирования, указав методы возможной борьбы с ними в пределах биосферы и опасность, грозящую космонавтам в космическом пространстве» [553]. «Замечательное совпадение во времени ряда земных и солнечных явлений, – далее продолжал он, – было только отмечено, но это совпадение никогда не было изучено» [554].

Особое внимание Чижевский обратил на содержавшееся в его разнообразной информации совпадение взрывов на Солнце с большими землетрясениями и мощными извержениями вулканов на многих континентах. Казалось, что небесный огонь солнечной активности вызывал из мрака подземный огонь, вырывавшийся из таинственных глубин планеты потоками расплавленной лавы и сдвигавший огромные пласты ее поверхностного слоя. Наряду с подобными совпадениями, ученый заметил «еще что-то неосознанное и невыраженное, что составляет область интуиции» [555]. Это «что-то» свидетельствовало о том, что активность Солнца и подземных сил планеты воздействовали не только на физические моменты в жизни планеты и человека, но и на внутренний мир последнего, который оставался тогда, как и сейчас, крайне мало изученным. Такое тотальное и совпадающее воздействие на планету и человека сил космических и сил планетных заставило Чижевского серьезно задуматься о судьбе человечества и необходимых мерах его защиты. В графиках таких совпадений, которые он чертил, угадывался явно определенный ритм и проглядывалась еще не осознанная им закономерность.

«Открытые мною совпадения приобретали особую выпуклость именно потому, что находящиеся между ними промежутки времени отличались относительным спокойствием как в солнечном, так и в человеческом мире. А потом сразу и почти одновременно начинала бушевать огневая стихия вверху и внизу» [556]. Он писал об этом в своих работах, часто образным языком, который гармонично сочетался с четким и научным его стилем. «Вся природа Земли, – писал он, – во время этих страшных извержений и вспышек на Солнце приходит в неистовое, так сказать, маниакальное состояние. Телеграф и радио приносят нам вести о бедствиях, происходящих в различных странах земного шара, сотни и тысячи людей гибнут под сумасшедшей водой, злобно выкатывающей на сушу свои волны, сгорают в пожарах, проваливаются под землю или заливаются огненной лавой. Живая материя в эти годы приходит также в неистовство. Эпидемии и пандемии, эпизоотии и эпифитотии проносятся по земному шару, вырывая из жизни десятки и сотни тысяч жертв <...> Саранчовые совершают в эти годы опустошительные налеты, мигрируют якобы без особых внешних причин рыбы, птицы, грызуны, крупные хищники. Все неживое и живое на планете приходит в движение. Все волнуется, включается в общий вихрь волнений, беспокойства и смятения» [557]. Если бы Чижевский жил в другое, более спокойное время, возможно, он бы и не обратил особого внимания на влияние солнечных пятен на всякого рода массовые движения и не занялся бы, в связи с этим, исследованием исторического процесса. Но он совсем еще молодым человеком оказался участником первой мировой войны, а затем очевидцем двух российских революций – Февральской и Октябрьской и последовавшей за ними гражданской войны. «...Я усиленно вел обширные исторические изыскания, – писал он. – На основании полученных данных, после статистической проработки исключительно большого материала, я пришел к следующему основному заключению: количество массовых движений во всех странах возрастает по мере возрастания активности Солнца и достигает максимума в годы максимума солнцедеятельности. Затем это количество начинает убывать и в годы низкой солнцедеятельности достигает своего минимума. Эти циклические колебания всемирноисторического процесса были обнаружены мною во всех странах и во всех столетиях, начиная с 500 года до нашей эры» [558].

Такого осмысления исторического процесса до него еще никто не делал. Сам исторический процесс обрел свои космо-теллурические закономерности, и его связь с естественными науками стала очевидной. Ну а если быть точным, исторический процесс стал частью естественных наук во всем их многообразии. Его подчинение природным законам открыло новые пути не только для его верного изучения, но и для подлинного прогнозирования. «...История, – отмечал Чижевский, – в том виде, в каком она есть, значит не более нуля для социальной практики человечества.

Она представляет собою знание о мертвом, о ненужном для вечно прогрессирующей жизни. Это архив, где редко наводили и наводят справки и знание которого, все эти “уроки истории”, никого никогда ничему не научило! Люди, близко знакомые с историей, делали те же ошибки, те же промахи, которые уже некогда были совершены. Последнее происходило оттого, что действующие в истории лица не имели никаких твердых точек опоры, никаких обоснованных вех в пространстве и времени, которые могли бы руководить их деяниями и направлять течение рожденных ими событий» [559].

Своей постановкой вопроса об историческом процессе он воскресил тот мертвый материал, который лежал в архивах, содержался в книгах и проходил через память недолговременных свидетелей малых и великих исторических событий. Дыхание Космоса возродило к новой, иной жизни все это, создало в нем свою космическую структуру, свои точки опоры и ликвидировало то хаотическое состояние, которое без подлинного гносеологического основания, было лишено какой-либо причинности и закономерности. «В свете современного научного мировоззрения, – утверждал Чижевский, – судьбы человечества, без сомнения, находятся в зависимости от судеб вселенной. И это есть не только поэтическая мысль, могущая вдохновлять художника к творчеству, но истина, признания которой настоятельно требуют итоги современной точной науки. В той или иной степени всякое небесное тело, перемещающееся в пространстве относительно земли, при своем движении оказывает известное влияние на распределение силовых линий магнитного поля земли, внося этим различные изменения и пертурбации в состояние метеорологических элементов и воздействуя на ряд других явлений, развивающихся на поверхности нашей планеты. Кроме того, состояние солнца, первоисточника всякого движения и всякого дыхания на земле, находится в известной зависимости от общего состояния электромагнитной жизни мира вообще и, в частности, от положения других небесных тел. Не связывает ли это изумительно тонкими, но в то же время величественными связями интеллектуальное развитие человечества с жизнедеятельностью целой вселенной? Мировой процесс, охватывающий все стороны неорганической и органической эволюции, представляет собою явление вполне закономерное и взаимозависимое во всех своих частях и проявлениях. Изменение одних частей, центральных и управляющих, влечет за собою соответственное изменение всех частей, периферических и подчиненных» [560].

Этот небольшой фрагмент охватил почти все главные моменты энергетических процессов, действующих в Космосе. Это, прежде всего, взаимозависимость небесных тел, включая и Землю, во Вселенной. Предположение или удивительная догадка, как хотите назовите, смысл предположения от этого не меняется, – зависимость самого Солнца «от общего состояния электромагнитной жизни мира». Существование во всей этой сложнейшей структуре Мироздания «тонких, в то же время, величественных связей» с интеллектуальным развитием человечества свидетельствует о каких-то неизученных и неисследованных процессах, связанных, в свою очередь, с энергоинформационным обменом человека со Вселенной и ее структурами. Сами же эти структуры Чижевский выстраивает в иерархическую систему – структур центральных и управляющих, с одной стороны, и структур периферических и подчиненных. Иными словами, весь Космос перед нами предстает в динамике своего эволюционного развития от низшего к высшему. Сама же Земля находится в электромагнитном поле Солнца и ощущает на себе его огромное воздействие в виде различного рода пульсаций. Но где находится причина пульсации, пока остается неизвестным. Мифология, философия, искусство, религиозный опыт дали ему возможность разносторонне решить многие проблемы влияния Солнца на нашу планету. Этот метанаучный способ познания принес Чижевскому ряд идей, которые возникли в глубокой древности, такие как: Солнце – источник света, тепла и жизни, Солнце – первоисточник всего существующего, Солнце – это сердце мира. Опираясь на эти идеи, Чижевский сумел взглянуть на суть Солнца совсем по-иному, чем делала это современная наука.

«Великое разнообразие органической жизни на земной поверхности, – отмечал он, – вызывается теми потоками энергии, которые врываются в атмосферу в форме солнечного излучения. Стоит ли останавливаться на давно и хорошо всем известной истине, что солнце представляет собою единственный источник для всех форм энергии, которую мы наблюдаем в жизни природы, начиная от нежного движения зефира и произрастающих семян растений и кончая смерчами и ураганами, и умственной деятельностью человека. Все это – работа солнца, творчество солнца» [561].

Исследуя развитие цивилизаций и культур, Чижевский приходит к выводу, что там, где существовал температурный оптимум, там возникали наиболее развитые культуры. Он отнес к этому виду китайскую, вавилонскую, египетскую, индийскую, античную, арабскую культуры. Эти наиболее развитые культуры соответствовали среднему количеству лучистой энергии Солнца. «Силы внешней природы, – писал он, – связывают или освобождают заложенную потенциально в человеке его духовную сущность и принуждают интеллект действовать или коснеть» [562].

Установив зависимость человеческого творчества от космических факторов, Чижевский пришел к выводу, что активность деятельности человека, ее ритм, подъемы и падения совпадают с ритмами пульсаций самого Солнца. «Мы констатируем факт, что величайшие революции, войны и прочие массовые движения, созидавшие системы государств, полагавшие начало поворотным пунктам истории и колебавшие жизнь человечества на территориях целых материков, стремятся совпадать с эпохою максимального напряжения солнцедеятельности и развить наивысшую интенсивность в моменты его наивысших напряжений» [563].

Восстания, Крестовые походы, переселения народов – все эти конкретные исторические события были связаны с усилением активности самого Солнца, возникновением пятен на нем или взрывов и влиянием этих процессов на магнитное поле Земли. Возникновение народных вождей, духовных водителей, великих полководцев, выдающихся государственных деятелей и различного рода реформаторов также было связано с активностью Солнца, и их появление и усиленная деятельность зависела от активности самого Солнца, а возможно, и других космических факторов. Среди подобных личностей Чижевский назвал Аттилу, Мухаммеда, Тамерлана, Жанну д’Арк, Савонаролу, Лютера, Игнатия Лойолу, Богдана Хмельницкого, Кромвеля, Вашингтона, Шамиля, Гарибальди, Ленина и ряд других.

«...Можно сделать предположение, – отмечал он, – что такие выдающиеся лица древности, как Мильтиад, Фемистокл, Кимон, Перикл, Лизандр, Пелоцид, Эпаминонд, Ганнибал, Марий, Сулла, Спартак, Катилина, Верцингеторикс, Цезарь, Германик, Цивилис и многие другие, впервые появились на арене общественной жизни или впервые приобрели общественное значение в эпохи максимумов пятнообразовательной деятельности солнца» [564]. Этой же закономерности было подчинено распространение учений – политических, религиозных, философских, различного рода ересей и идей, овладевавших массами. В деятельности различного рода выдающихся личностей он подметил одну интересную особенность, которая объясняла ритмы их жизни. Когда активность Солнца затухает и воцаряется на какое-то время космическое спокойствие, то «вожди, полководцы, ораторы теряют те силы, которые в предшествовавший период сковывали массы и принуждали их к повиновению. Массы уже с трудом подчиняются внушению» [565]. Наступление спокойного периода приводило ряд великих личностей, потерявших свои силы воздействия на народ, к неизбежной гибели или трагический участи. Такие же спокойные периоды земной истории отличались отсутствием великих личностей, когда к политической и духовной власти приходили заурядные и незначительные по своей деятельности индивидуальности. Периоды человеческой активности сменялись пассивностью. «Смены поведения человечества, – писал Чижевский в связи с этим, – особенно выпукло выступают при развитии длительных исторических явлений. Здесь ярко обрисовываются этапы то огромной энергии, подъема и воодушевления, то постепенный упадок этой энергии с переходом в состояние усталости и апатии. Затем, по истечении некоторого времени снова замечается общее оживление, волнение, нарастание возбуждения и наконец подъем политического или военного энтузиазма, свойственный периоду максимума» [566]. Все наблюдения и исследования, сделанные Чижевским, свидетельствовали о ритмичности исторического процесса, причем эта ритмичность была постоянной величиной во времени и пространстве. «...Одно и то же число концентраций исторических событий в каждом столетии и одновременность их во многих участках земли вполне ясно говорит за то, что эти явления вызываются ни каким-либо местным естественным фактором, имеющим ограниченный район действия, а некоторыми силами, строго периодически влияющими на человечество, независимо от того, какую область земного шара оно населяет. Здесь резко бросается в глаза именно эта одновременность массовых волнений или даже возмущений на всем земном шаре. Поэтому необходимо заключить, что возмущающие силы действуют повсеместно в одно и то же абсолютное время.

Если бы ход исторических событий был представлен всецело самому себе и ни один из космических факторов не влиял бы на него, мы никогда бы не обнаружили в нем закономерных колебаний более или менее точного периода и их одновременности на всей территории планеты.

Из сказанного следует заключить, что есть некоторая внеземная сила, воздействующая извне на развитие событий в человеческих сообществах. Одновременность колебаний солнечной и человеческой деятельности служит лучшим указанием на эту силу.

Итак, мы пока должны допустить, что электрическая энергия солнца является тем внешним естественным фактором, который оказывает влияние на ход исторического процесса» [567]. Он выполнил огромную работу, подсчитав совпадающие циклы процесса солнечной активности или, как он писал, «возмущение солнечной материи, выражающееся в появлении пятен» [568], с развитием земного исторического процесса и его активностью. Он обнаружил 11-летний, ритмически повторяющийся цикл развития солнечной активности. «Внутренняя жизнь нашего светила протекает не равномерно, а постоянно испытывает ритмические колебания более и менее правильного периода, внешне выражающегося в появлении и исчезновении пятен, в числе их, а также и др. явлений: то активность солнца увеличивается и лик его покрывается пятнами, достигая максимума, то сокращается, падая до минимума и претерпевая таким образом четыре этапа:

1. Период минимума.

2. Период увеличения активности.

3. Период максимума.

4. Период деградации» [569].

Каждый период имеет свою продолжительность, и возможны некоторые незначительные отступления и в циклах, и в периодах. Однако среднее их арифметическое остается более или менее постоянным: I период составляет 3 года, II – 2 года, III – 3 года, IV – 3 года.

Этот ритм циклов и периодов соответствует степени напряженности и активности земного исторического процесса. Исследования Чижевского четко показали, что «течение всемирно-исторического процесса составляется из непрерывного ряда циклов, занимающих промежуток времени, равный, в среднем арифметическом, 11 годам, и синхроничных в степени своей активности периодической пятнообразовательной активности солнца» [570].

Таким образом, и цикл исторического процесса имеет те же деления на периоды – четыре – и той же продолжительности: 3, 2, 3, 3 года. Вместе с этим Чижевский установил историко-психологические особенности 11-летних циклов. Их оказалось две, и они повторялись из цикла в цикл.

Первая. «...В средних точках течения цикла массовая деятельность человечества на всей поверхности земли, при наличии в человеческих сообществах экономических, политических или военных возбуждающих факторов, достигает максимального напряжения, выражающегося в психомоторных пандемиях: революциях, восстаниях, войнах, походах, переселениях, создающих новые формации в жизни отдельных государств и новые исторические эпохи в жизни человечества и сопровождающихся интеграцией масс, выявлением их активности и правлением большинства» [571].

И вторая. «В крайних точках течения цикла напряжение общечеловеческой деятельности военного или политического характера понижается до минимального предела, уступая место созидательной деятельности и сопровождаясь всеобщим упадком политического или военного энтузиазма, миром и успокоенною творческою работою в области организации государственных устоев, международных отношений, науки и искусства при дезинтеграции и депрессии масс и усилении абсолютистских тенденций власти» [572].

Анализируя такие особенности, Чижевский пришел к выводу, что усиление солнцедеятельности превращает потенциальную энергию масс в кинетическую. Иными словами, «исторические события развиваются путем целого ряда толчков, вызываемых колебаниями пятнообразовательного процесса на солнце. Скорость действия этих толчков, а равно и степень их напряженности, по всему вероятию, стоят в известной зависимости от элементов каждого отдельного колебания в веществе солнца, обусловленного также положением в том или ином периоде пятнообразовательного цикла» [573].

Он также установил, что не только сам пятнообразовательный процесс влияет на исторические события, но и вращение самого Солнца вокруг своей оси, что может вызвать исчезновение или появление возмущенных мест солнечной материи, влияющих на земные явления. Он утверждал, что «между периодическою деятельностью солнца и общественной деятельностью человечества существует прямое соотношение» [574]. Эта мысль о «прямом соотношении» исторического процесса и деятельности Солнца представлялась новой и очень важной, ибо если до сих пор такое соотношение и признавалось с большим трудом, то лишь опосредствованное. Выход на «прямое соотношение» не только менял суть всего исторического процесса, но и расширял возможности прогнозирования ряда исторических событий. «Но можно надеяться, что важные для человека общественные науки, благодаря успехам биофизики, вскоре получат возможность устанавливать свои положения о человеческих взаимоотношениях путем применения точных дисциплин. Это будет важный шаг вперед по пути к обнаружению закономерности в социальной эволюции человечества, законы которой, без сомнения, не являются исключением из общих принципов природы» [575], – писал он. Таким образом, закономерности человеческой деятельности и закономерности окружающей природы и Мироздания представляли собой целостную картину, объединенную единством ритмов разнообразных процессов и движений.

«Теория физических основ исторического процесса позволяет констатировать факт наличия известного рода ритма в психической деятельности всего человечества и периодических колебаний в ходе всемирно-исторического процесса как выражения этого ритма. Следовательно, как совокупная жизнь всего человечества, так жизнь индивидов подчинены строгим и неизменным законам ритма, которые могут быть обнаружены при помощи исследований, охватывающих своим материалом деяния больших человеческих масс и большие промежутки исторического времени.

Разнообразные явления и события всемирной истории человечества в свете излагаемой здесь теории приобретают новый смысл и новое значение. Чрезвычайно важным и в чисто научном, и в практическом отношении является установление того факта, что исторические и общественные явления наступают не произвольно, не когда угодно, не безразлично по отношению ко времени, а подчиняются физическим законам в связи с физическими явлениями окружающего нас мира и могут возникнуть только тогда, когда этому будет благоприятствовать вся сложная совокупность взаимодействия политико-экономических и других факторов в мире человеческом и физических факторов в мире неорганической природы. Благодаря закономерности, которой подчинено течение событий во времени, всякое явление в жизни отдельных сообществ или в международной жизни всего человечества получает известное объяснение, возвышающее историю до степени точных дисциплин, наделенных законами <...> Наука есть знание об измеримом. Сделать историю наукой, а не “условной сказкой”, освободить ее от метафизики, от произвола субъективизма, от всего несоизмеримого, дать ей, а равно и сестре ее – социологии, измерительные единицы и законы – вот прямая задача ближайшего будущего» [576].

Основной вывод, который сделал Чижевский, менял не только причинную часть исторического процесса, но вводил в этот процесс закономерности, позволяющие научно точно исследовать события, их возникновение и закономерности их движений.

«История превращается в науку о живом, о необходимом, о близком. События, покрытые многовековой пылью, оживают снова и начинают жить интенсивно и значительно. Для нас делаются понятными каждое историческое лицо, каждое историческое явление. Все они происходили под непосредственным влиянием тех же периодических возмущений или успокоений в природе земли, которые происходят ныне и будут происходить, по всему вероятию, в далеком грядущем человечества. Теперь истории отводится место не рядом с природою, а в ней самой, как об этом говорил еще Карл Риттер (K. Ritter). Поэтому для изучения истории, по нашему мнению, необходимо будет создать другие методы, чем те, которые были приняты доныне» [577].

Мысль о том, что «теперь истории отводится место не рядом с природою, а в ней самой», трудно переоценить. Она распространяется на всю деятельность человека, на его творчество, на его Бытие в самом глубоком смысле этого слова. Через исследование исторического процесса и его связей с Космосом Чижевский вышел на космическую концепцию происхождения человечества, на совершенно новые подходы к познанию его взаимодействий, открытых и закрытых, с Космосом. Исследуя влияние активности Солнца на историческую деятельность человека, Чижевский пришел к еще одному важному выводу. Как можно оценить взрывы солнечной материи? Это хорошо или плохо для человечества? Это разрушение или созидание? И что придает тот или иной характер взрывной активности Солнца? Он сам и ответил на этот вопрос. Пятна на Солнце нельзя оценить по шкале «хорошо или плохо». Это объективный процесс, влияющий на подъем или упадок энергии человечества. Все дело в том, что эти пятна меняют только энергию событий и человека, а не конкретную форму их проявлений. Конкретные действия, возбужденные взрывами на Солнце и следствием этого – магнитными бурями, зависят от самого человека, формы и содержания его деятельности, предшествующей взрывам солнечной материи.

«История знает отличные примеры массовых возбуждений в период максимума, не имеющих ничего общего с кровавыми событиями, а именно: религиозные движения, паломничества, расцвет парламентаризма, локализация общественного внимания на судебных процессах, реформах, сооружениях и т.д. Это дает повод лелеять прекрасную надежду на то, что грядущая культура отыщет пути гуманного использования массового подъема при посредстве предварительной пропаганды какого-либо общественно-важного и интересного дела и выполнения его в период максимальной возбудимости. Тогда коллективное театральное искусство, коллективное художественное творчество с участием масс народа, научные экспедиции, спортивные состязания, организации грандиозных сооружений, городов, каналов и пр. должны будут сменить кровавые бойни человечества» [578], – писал он.

Очень многое при этом зависело от состояния человечества и человека во II периоде исторического процесса. Материя II периода получала в III периоде максимальную энергию взрывов на Солнце, и эта энергия начинала действовать. Она «оживляла» то, что было уже заложено и что уже существовало в умах народа во II периоде. Многое зависело от уровня сознания, которое формировалось во II периоде, и от тех идей, которые будут, вне зависимости какие они, реализованы в III периоде. От этого будут зависеть и форма, и содержание событий, вспыхивающих под излучениями взрывов солнечной материи. Если во II периоде господствующей идеей была революция или война, то мы их, несомненно, получим в III периоде максимальной активности Солнца. Если во II периоде, когда закладывалось будущее III периода, было процветание, действовали созидательные силы, народ был просвещен, а сознание расширенным, то энергия солнечных взрывов и земных магнитных бурь придаст всем этим тенденциям энергию действия, и III период завершит успешно то, что находилось еще в потенциале II периода. Иными словами, Солнце дает энергию, а человек придает событиям ту форму и то содержание, которое сложилось во II периоде развития одиннадцатилетнего цикла.

«Жизнь идей в массах в течение II периода цикла – вот что должно интересовать каждого государственного деятеля. Действительно, если будет дана и привита идея, охотно воспринимаемая массами, как выражение их желаний данного момента, дело правительства будет выиграно, ибо массы будут с ними. Гармоническое равновесие народа и правительства будет соблюдено. Но, если среди государственных мужей, дающих тон и направление всем аппаратам страны, будет разногласие, если они не сумеют психологически-искусно подойти к массам и внести в их среду идеи, знаменующие собою их чаяния и потребности, наконец, если будет плохо функционировать тот или иной механизм, объединяющий массы, правительству никогда не удастся добиться точного осуществления своих целей. Взаимоотношения правительства и народа подвержены колебаниям в зависимости от периода пятнообразовательной деятельности. Став на такую точку зрения, можно понять подлинное значение официальной прессы и политической литературы вообще. В моменты максимального возбуждения, когда чувствительность к восприятию идей достигает высшей степени, бывает иногда достаточно малейшего колебания политической конъюнктуры, чтобы подорвать старый и породить новый объект общественного сосредоточения и тем самым видоизменить настроение масс и привести их к другим решениям, к другим политическим итогам. Мы еще не знаем, но смеем предполагать, что движение идей и учений, обращающихся в массах, находится в известном соотношении с постепенными изменениями влияния рассматриваемого здесь космического фактора» [579]. И еще:

«Таким образом, значение данной теории должно рассматриваться с точки зрения государствоведения. Она указывает государственной власти методы действия, согласные с психическим состоянием масс, находящихся в зависимости от колебаний электрической энергии Солнца. Величайшие ошибки и неудачи правителей, полководцев, вождей народа часто могли быть вызваны тем, что они, не сообразуясь с состоянием психического предрасположения масс, либо требовали от них выполнения невозможного, не соответственного с состоянием их психики, либо ошибочно рассчитывали на их поддержку в то время, когда массы были лишены связующего их единства, внешние факторы не начинали оказывать на них свое влияние или последнее уже оканчивалось. Из этого допущения, имеющего веские основания, не трудно сделать вывод о тех горизонтах, которые открываются для вождей народа, дипломатии, стратегии и пр. Не боясь впасть в дух фантастических романов, можно было бы сказать, что да не будет отныне более ложных шагов, неудачных попыток, незакономерных стремлений!

Государственная власть должна знать о состоянии солнца в любой данный момент. Перед тем, как вынести то или иное решение, правительству необходимо справиться о состоянии светила: светел, чист ли его лик или омрачен пятнами? Солнце – великий военно-политический показатель: его показания безошибочны и универсальны. Поэтому государственная власть должна равняться по его стрелкам: дипломатия – по месячной, стратегия – по суточной. Военачальники перед каждым боем должны знать о том, что делается на солнце. Следовательно, ближайшие ветви историометрии должны стать одними из важнейших опытных наук государствоведения, и астрономия – прикладной наукой. Время до историометрического понимания общественных явлений может быть, по справедливости, сравнимо с теми отдаленными эпохами, когда мореплаватель не знал еще компаса и не научился различать направления по звездам. Его хрупкий корабль произвольно влекла водная стихия, и он не знал, куда надлежит повернуть руль, чтобы не блуждать по волнам, подвергая себя ежеминутной опасности» [580].

Вскоре после революции именно в истории диамат и производный от него истмат, или исторический материализм, начали занимать господствующее положение. Ни о каком Космосе или каких-либо энергетических явлениях ни в том, ни другом речи не было. Марксистская философия была ограничена только земным пространством и теми явлениями, которые в нем происходили. Всякого рода законы и закономерности выводились лишь из них. Главной движущей силой считались изменения средств производства и производственных отношений. Классовая борьба стояла во главе угла осмысления исторических событий и явлений. Социальные революции считались главным инструментом самого исторического процесса. Руководящая элита, пришедшая к власти после Октябрьской революции, ничего иного не воспринимала. История, как таковая, постепенно становилась политикой, а исторический процесс служил лишь полем, где избирательно отбирались факты для подтверждения идей новых вождей и философских концепций исторического материализма.

Чижевский хорошо понимал, что рано или поздно произойдет острое столкновение между его концепцией исторического процесса и теми положениями, которые содержались в историческом материализме. Он ожидал критики и бурных дискуссий, понимая, что революции в науке принимаются крайне трудно и медленно и этот процесс сопровождается острой борьбой между старым и новым. «Однако, как бы ни были удачны возражения, сделанные нам, – стараясь предупредить нежелательные события, писал он, – как бы ни были они убедительны и даже подкреплены соответствующими доводами, мы все же имеем полное основание думать, что никакая диалектика, как бы талантлива она ни была, не в состоянии умалить выводов, базирующихся на фактах, числовых отношениях и на новейших завоеваниях науки. Эти завоевания, повторяем здесь еще раз, требуют точного и лишенного всяких метафизических предпосылок объяснения всех явлений природы, включая в них и человека с его многообразною душевною деятельностью. А в сфере точных наук ничему не следует поражаться, ничего не отрицать a priori и ничем пренебрегать» [581]. Он понимал, что только этим дело не ограничится, и был готов ко всему, что может встретить его на трудной дороге первооткрывателя и революционера. Поэтому в самом конце своей книги он написал слова, которые не раз служили ему утешением и поддержкой в самых тяжелых поворотах его судьбы.

«Но у тех, кто во имя науки готов претерпеть все лишения и все беды, годами голодая и ходя в лохмотьях, есть одно великое утешение, одна великая радость, стоющая всех благ и всех удовольствий земли, делающая их независимыми от людской пошлости и людских суждений и возвышающая их: они ближе всего стоят к познанию сокровенных законов, управляющих могущественной жизнедеятельностью природы. Они уже познают ее внутренние механизмы, улавливают связи между валами и колесами и в неописуемом восторге приближаются к тому рычагу, один нажим на который способен немедля изменить распределение частей вечноработающего механизма и этим регулировать явления самой природы – явления, которые до этого момента двигались неисповедимыми путями. Они приближаются к возможности управлять великими событиями.

В единении сила! Мы верим, что всемирная солидарность ученых поможет преодолеть все трудности и сломать все преграды во имя защиты жизни на земле и ее преобразования» [582].

Но все плохое для Чижевского началось еще до публикации «Физических факторов исторического процесса». Академик П.П.Лазарев, поддержавший идеи и выводы Чижевского, был вызван на допрос.

«– Это подписали вы? – обратился один из допрашивающих к Лазареву.

– Да, я, – ответил тот.

– И вы в самом деле думаете, что Чижевский стоит на грани научного открытия?

– Да, думаю.

– Вы, Петр Петрович, шутите. Ведь это же нелепость.

– А я считаю, что это – самая передовая наука, и такого мнения придерживаются крупнейшие ученые у нас и за границей.

– Так ли это?

– Именно так!

– Но эти его исследования могут противоречить нашей точке зрения.

– Нет, не противоречат ни материалистической философии, ни биофизике.

– Как так?

– Да очень просто. Я ничего не могу сказать против материалистического мировоззрения, я сам материалист, но мышление человека должно быть гибким. Ортодоксы в науке не должны существовать – они всегда тормозили ее развитие. И это в двадцатом веке, когда на нашу голову могут свалиться самые неожиданные открытия и изобретения <.> Вам остается только запрещать или усмирять неугодных. Но это не выход.

– Да, можно запретить!

– Науку не запретишь! Она возьмет свое через пятьдесят или сто лет, а над вами будут смеяться, как мы смеемся и, точнее, негодуем, когда читаем о суде над Галилеем <...> Я, биофизик, считаю, что это открытие заслуживает дальнейшего углубления и расшифровки.

– Так кто же, по-вашему, Чижевский?

– Истинную оценку его работам дадим не вы и не я, а будущие люди – люди двадцать первого века. Вы видите в смелых работах такого рода одно – крамолу. А вот такие культурные марксисты, как Луначарский и Семашко, наоборот, считают, что исследования Чижевского заслуживают самого пристального внимания. Как могут расходиться точки зрения у людей одной, так сказать, веры.

– Не веры, а знания.

– Ну уж об этом разрешите мне иметь свою точку зрения. Я считаю, что в самом конкретном знании заложены корни веры <...> Вот мой совет <...> Не губите молодых дарований, не пугайте мысль <...> Во многом мы уже отстали от Запада и будем дальше отставать, если учиним беспощадный контроль над научной мыслью. Это будет крахом. Неужели вы этого не понимаете? Мы не должны углублять это нелепое положение вещей. Запретить Чижевскому можно, но запретить его идеи нельзя. Идея космической биологии уже получила всемирное распространение, и ничто не в состоянии тут что-либо сделать. Борьба с идеями, как вы знаете, безнадежна! <...>

– Да-с, наше положение трудное. Это верно. Запрещать мыслить – это, конечно, смешно, но и нарушать чистоту нашего учения мы не можем. Поймите и меня, Петр Петрович.

– Понимаю, но остаюсь при том мнении, что не вижу никаких противоречий в учении Чижевского <...> Не понимаю, что вас так пугает в этом новом открытии?

– Ну, это-то очень просто! Если признать учение Чижевского верным, то надо отказаться от усвоенных навыков. Это в корне противоречит нашим установкам.

– Да разве учение Чижевского состоит в этом! <...> Что вы, в самом деле? Это, знаете ли, шемякин суд, а не научная, материалистическая критика! Просто какой-то злодей вас дезинформировал.

– Ну, а как же?

– <...> Функциональное состояние нервной системы у людей зависит в определенной степени от особого электрического и электромагнитного состояния Солнца. Это и все! А что из этого получится – массовое движение, семейные ссоры или несколько одновременных смертей от паралича сердца или от инсульта, – этим вопросом Чижевский не занимается. Он только устанавливает основной закон зависимости функционального состояния нервной системы у людей от протуберанцев на Солнце. Закону Чижевского подчиняются, следовательно, все массовые явления среди человечества. Сужать закон Чижевского – это значит просто не понимать его. Неверная трактовка! <...> Чижевским установлена новая область знания – космическая биология и космическая медицина, и он повсеместно признан ее основателем. Судя по вашему настроению, вы собираетесь затормозить эту новую отрасль науки. Побойтесь хоть суда истории!

– Победителей не судят!

– Увы, с циклической деятельностью Солнца приходится считаться даже тем, кто отрицает работы Чижевского. Если сейчас погаснет Солнце, через восемь минут двадцать секунд начнется оледенение Земли, и ваши победы и новые законы не помогут! <…>

– Да, но есть еще здравый смысл. Ведь утверждения Чижевского о том, что взрывы на Солнце изменяют функциональное состояние нервной системы у человека, не противоречат ли они здравому смыслу?

– Ох уж этот здравый смысл человека! В науке он ровно ничего не стоит по сравнению со смыслом явлений природы <…> Работы Чижевского не только не противоречат материализму, а, наоборот, подтверждают его. Интересно было бы это проверить на практике, интересно даже для таких отсталых людей, каким, очевидно, вы считаете меня.

– Вы не так выразились, Петр Петрович. Мы не считаем вас отсталым, но мы приписываем вам долю легкомыслия, так сказать, в области социальных наук.

– Ну спасибо за комплимент. Легкомыслие – предикат величайшего совершенства, так, по крайней мере, оценивают легкомыслие некоторые философы» [583].

Академик Лазарев во время допроса держался, как мы видим, твердо, без особого уважения к допрашивающему, смело высказывал свою точку зрения, а временами брал инициативу в свои руки, поучал и советовал. Потом будут допрашивать самого Чижевского, но это уже будут другие люди и другое время. Их допросы и суды напомнят инквизиторские бдения средневековой Европы. Тех и других объединяло стремление к абсолютной монополии на истину. Тогда, когда допрашивали П.П.Лазарева, эта монополия только что нарождалась. Суды инквизиции и суды ЧК были похожи друг на друга еще одной чертой. Реальные решения принимались не во время судебного заседания, а задолго до самого суда. Сам же суд был только спектаклем, в котором участвовали только маски судей. И временами возникало ощущение, что за этими масками скрывались не люди, а пустота, где выла лишь холодная и страшная тьма. Не имело значения, как расправлялись с непокорными и опасными для темной власти людьми – жгли ли их на кострах, стреляли ли им в затылок в подвалах ЧК, губили ли их долго и мучительно в лагерях ГУЛАГа или выбрасывали из жизни, лишая любимой работы, крыши над головой и обрекая на общественное презрение невежественной толпы, – результат был одним и тем же – исчезновение человека из общества.

Поношение Чижевского началось сразу после публикации его первой книги. В начале 20-х годов это приняло форму подлинной травли. Его называли мракобесом, лжеученым и многими другими подобными прозвищами. Против него публиковались статьи, его имя стало «притчей во языцех» на всякого рода научных и ненаучных собраниях и заседаниях. «Я стал терять сон, – вспоминает он, – и самообладание. Мои нервы пришли в негодность, и, если бы не лечение аэроионами отрицательной полярности, я бы давно потерял совсем голову. Дома также заметили мою нервозность» [584]. О его работах, в самом искаженном виде, сообщили И.В.Сталину. «Из-за Солнца в те годы велись подлинные битвы, – вспоминал ученый, – у меня требовали отказа от собственных многолетних исследований, требовали покаяния и публичного осквернения собственных работ и отречения от них. Это требование было даже зафиксировано в протоколах ВАСХНИЛ. Но я долго крепился, подобно Галилею, и не произнес хулы на науку. Наконец от меня потребовали письменного обязательства никаких работ в данной области не производить и никаких публичных выступлений не делать. Такого обязательства я не дал и продолжал изучение этого замечательного вопроса <...> Я поступил правильно, не пошел против своей совести и не пренебрег естественным законом, который дан от века людям, – отстаивать свои идеи до конца, даже если эти идеи не нравятся кому-либо. Таким образом, я избежал костра, на котором сожгли Джордано Бруно, хотя и принял поношение другого рода» [585]. Тогда он еще не знал, какой костер ждал его впереди.

Реакция на исследования Чижевского в мировой науке была совершенно иной. Многие зарубежные ученые заинтересовались его работами. У него установились связи с учеными США, Франции, Италии. Последовали приглашения за рубеж. Но, к сожалению, ни одно приглашение так и не было реализовано. В 1938 году во Франции Парижская академия медицины издала его книгу «Эпидемии и электромагнитные пертурбации внешней среды». Книга была посвящена влиянию солнечной активности на эпидемии различных болезней на Земле. В СССР эту книгу назвали крамольной. «Ее доброжелательно приняли во многих странах мира, – писал Чижевский. – Я получил сотни писем из Европы и Америки, сотни вопросов врачей эпидемиологов, бактериологов и микробиологов и сотни поздравлений. У нас же моя книга была встречена гробовым молчанием. Заговор молчания торжествовал. Мало того, кое-кто написал новый очередной донос в “органы” о том, что я продолжаю заниматься недозволенными занятиями, “морочу голову с помощью Солнца”» [586] Ему становилось все труднее и труднее работать и жить на Родине. Но у него ни разу не возникло даже мысли о том, чтобы покинуть ее. Он работал, преодолевая самые невообразимые препятствия, какие только могли появиться в воспаленном воображении его врагов. В феврале 1939 года пришло приглашение из Нью-Йорка. Чижевскому предлагали принять участие в Международном Конгрессе по биологической физике и биологической космологии. Он хорошо понимал, что его не выпустят за границу. Его исследования, его взгляды и его твердость в их отстаивании сделали его, как говорится, невыездным. Вскоре пришло письмо от Луи Борайля, президента Американского общества биофизики. «Дорогой профессор! – писал Борайль. – Мы приняли решение избрать Вас нашим Почетным президентом и в Вашем лице приветствовать страну, которую Вы представляете в мире науки, и торжественно преподнести Вам почетный диплом Конгресса. Мне выпала большая честь сообщить Вам это сегодня и ожидать Вашего прибытия в Нью-Йорк в сентябре сего года» [587]. Конгресс состоялся без него. Несмотря ни на что, ученые, приехавшие в Нью-Йорк из многих стран, выбрали его почетным президентом Конгресса. Конгресс счел необходимым издать в связи с этим Меморандум, посвященный великому ученому, подвергавшемуся на своей Родине гонениям и не имеющему возможности спокойно и плодотворно работать. Вот некоторые выдержки из этого знаменательного документа.

«...Проф. Чижевский является создателем новых наук:

Динамической биоэлектростатики, или науки о движении в крови, тканях и органах электростатических зарядов;

Биологической космологии, или науки о влиянии космических и теллурических факторов на жизненные функции;

Биоорганоритмологии, или науки о зависимых и аутохронных ритмах в структурах живых организмов;

Аэроионификации, или науки об искусственной регулировке и искусственном управлении электрическим режимом атмосферного воздуха как в помещениях, так и вне их, в целях стимуляции, терапии и профилактики» [588].

И далее: «Особое место среди трудов проф. Чижевского занимают его исследования в сфере гуманитарных наук – исследования об эволюции точных наук в древнем мире, капитальные многолетние исследования о периодах во всеобщей истории и другие его исторические, литературные и философские работы» [589].

«К настоящему времени, – отмечалось в Меморандуме, – число печатных трудов проф. Чижевского, вышедших на многих языках, достигли 400. Число печатных трудов его учеников и последователей во всем мире доходит до 2500. Число же работ, посвященных исключительно рассмотрению трудов проф. Чижевского, превышает 5000 <.> Изучать его работы – истинное наслаждение для всякого ученого, врача, биолога и всякого натуралиста вообще, стоящего на уровне современной науки, ибо его труды и идеи идут в авангарде, опережают ее, и иногда значительно. Они блещут не только прогрессивной новизной, глубиной и дерзостью полета мысли, но и высоким мастерством изложения или изяществом математического базиса. Но для полноты характеристики этого замечательного человека нам остается еще добавить, что он <.> является также выдающимся художником и утонченным поэтом-философом, олицетворяя для нас, живущих в XX веке, монументальную личность да Винчи. Ученые многих стран Америки, Европы и Азии, собравшиеся на Первый Международный конгресс по биологической физике и биологической космологии в Нью-Йорке в сентябре 1939 года, настоящим Меморандумом отмечают и подчеркивают величайшее научное и практическое значение трудов своего Почетного президента проф. Чижевского и его заслуги перед человечеством» [590].

Этот уникальный документ мирового признания заслуг Чижевского перед человечеством подписали выдающиеся ученые различных стран. Чижевский стал как бы знаменем нового космического мышления, которое уже начало проникать в мировую науку. В нашей же стране, которая являлась первой, где возник процесс формирования космического мышления, последнее пробивало себе дорогу с огромным трудом.

Мировое признание не только не облегчило Чижевскому его работу, но, в какой-то мере, увеличило те трудности, которые стояли на его пути. Новые вожди советской науки, не отличавшиеся ни талантом, ни широтой взглядов, не могли перенести того, что ученые мира признали заслуги их сомнительного коллеги, а не их самих. Борясь за идеологическую чистоту в науке, а не за истину в ней, они, пользуясь поддержкой государства, уже складывали тайно костер для коллеги. Он должен был сгореть на этом костре. Они в это свято верили. В то темное время Чижевский много работал и много размышлял о Космосе, человеке и науке. «Окружающий нас мир преисполнен вибраций, колебаний, радиаций, потоков, возмущений и т.д. Не доходя до сознания, они могут явиться причиной ряда ощущений, вызвать “беспричинное” чувство бодрости или угнетения, склонить организм к болезни или выздоровлению, способствовать или мешать творческой работе и т.д., т.е. создают среду жизни, в которой цветет и увядает, радуется или печалится, волнуется или успокаивается, творит или бездействует, выздоравливает или умирает человек. Мы говорим здесь о среде жизни, создаваемой неведомыми силами окружающей нас природы. Только наше малое знание создает нам иллюзию свободы, независимости от этих сил. Мы уверенно двигаем по желанию членами нашего тела, киваем головой, машем руками, и нам кажется, что мы свободны в выборе нашего поведения. Но мы забываем, что все эти движения можем делать только тогда, когда не встречаем препятствий из внешней среды. Однако сколь беспомощны становимся мы, когда пробираемся ощупью в темном помещении. Мы стремимся обострить наши чувства, вытягиваем руки, как щупальца, напрягаем слух и зрение – замедляем наш ход до возможного предела. Мы живем в нашем мире так, если бы он был ярко освещен миллионами огней, забывая, что живем, по существу, почти что в полной темноте. Но об этом напоминает нам наука. Она, развенчивая приятный мираж заблуждения, указывает нам способы освещения нашего пути! Она требует изучения этой темноты, этого мрака окружающей нас среды. Ритмы, свойственные явлениям окружающей нас среды, говорят о стройности ее механизмов, об их устойчивости. Каждый длительный процесс требует для своего осуществления устойчивости, охранения от случайных или неожиданных явлений. Такое сохранение возможно только для процессов периодических, т.е. представляющих последовательное повторение одного и того же или одинакового по типу явления. Периодичность делает возможным придать явлению условия, охраняющие от случайностей. Индивидуальная жизнь могла развиться в природе только при условии строгой периодичности эндогенных процессов и строгой периодичности экзогенных процессов, на нас воздействующих. Изучение сложной совокупности ритмов внешнего мира и ритмов организма должно явиться одной из серьезнейших задач космобиологии <...> Международная солидарность и усилия ученых в области космобиологических изысканий должны будут вскрыть доселе темные влияния внешней среды на человека и тем самым защитить, охранить и продлить жизнь как отдельных индивидуумов, так и всего человечества в целом» [591].

Задача, сформулированная Чижевским, несла в себе не только концептуальную, но и методологическую основу новой системы познания. Она была связана с необходимостью получения не только самих знаний, но и с насущной потребностью расширения самого сознания человека. Человек, в первую очередь, должен был осознать, что есть внешняя среда, с которой он соприкасается ежечасно и ежеминутно. Если такого осознания не произойдет, то тьма будет приниматься за свет, невидимое за несуществующее, Космос за недостижимое пространство, а невежество за знание.

Идеи и знания, которые приносят в мир гениальные умы, в большинстве случаев принадлежат будущему. Разрыв во времени между настоящим и будущим может быть разным, иногда он достигает нескольких веков. Человеческий интеллект консервативен по своей сути, уровень сознания не соответствует высокому творчеству. Но если бы не было опережающих свое время, то не было и прогресса человеческого знания, творчества и духовности. Опередившие свое время необходимы для дальнейшего продвижения человечества. Чижевский был одним из них. То, о чем он писал, размышлял и говорил, было мало доступным не только человечеству в целом, но и образованнейшей его части, – ученым. Он старался довести до их сознания, что человек и планета Земля не только испытывают энергетическое влияние Космоса, но являются сами частью этого Космоса. Он утверждал – между человеком и планетой, с одной стороны, и Космосом, с другой – нет границы. И для того, чтобы человеку окунуться Космос, не надо быть космонавтом, ибо Космос, и дальний и ближний, находится рядом, а мы – его жители.

«А между тем всегда, – писал Чижевский, – от начала веков как в бурные, так и в мирные эпохи своего существования, живое связано со всей окружающей природой миллионами невидимых, неуловимых связей – оно связано с атомами природы всеми атомами своего существа. Каждый атом живой материи находится в постоянном, непрерывном соотношении с колебаниями атомов окружающей среды – природы; каждый атом живого резонирует на соответствующие колебания атомов природы. И в этом воззрении сама живая клетка является наиболее чувствительным аппаратом, регистрирующим в себе все явления мира и отзывающаяся на эти явления соответствующими реакциями своего организма.

Итак, возникает вопрос: можем ли мы изучать организм как нечто обособленное от космо-теллурической среды? Нет, не можем, ибо живой организм не существует в отдельности, вне этой среды, и все его функции неразрывно связаны с нею» [592].

Он представлял себе единое космотеллурическое пространство. Это был новый подход к исследованию Мироздания, который и составлял важнейшую методологическую основу новой системы познания.

Чижевский был одним из первых, кто рассматривал космотеллурические процессы с точки зрения энергетической, правильно почувствовав в этой энергетике причинную суть земных явлений. «Но несомненно лишь одно: живая клетка представляет собой результат космического, солярного и теллурического воздействия и является тем объектом, который был создан напряжением творческих способностей всей Вселенной. И кто знает, быть может, мы – “дети Солнца”, – представляем собой лишь слабый отзвук тех вибраций стихийных сил Космоса, которые, проходя окрест Земли, слегка коснулись ее, настроив в унисон дотоле дремавшие в ней возможности» [593].

Творческие силы Вселенной создаются и действуют на энергиях, которые проникают каждое небесное тело, и заполняют межзвездное пространство.

«Итак, – отмечал Чижевский, – мы окружены со всех сторон потоками космической энергии, которая притекает к нам от далеких туманностей, звезд, метеорных потоков и Солнца. Было бы совершенно неверным считать только энергию Солнца единственным созидателем земной жизни в ее органическом и неорганическом плане. Следует думать, что в течение очень долгого времени развития живой материи энергия далеких космических тел, таких, как звезды и туманности, оказала на эволюцию живого вещества огромное воздействие» [594]. Но вместе с тем, излучения Солнца занимают важнейшее место в потоках космической энергетики, являясь главным жизнедателем для Земли, главным источником ее жизни. «Несомненно, – пишет Чижевский, – что главным возбудителем жизнедеятельности Земли является излучение Солнца, весь его спектр, начиная от коротких – невидимых, ультрафиолетовых волн и кончая длинными красными, а также все его электронные и ионные потоки <...> Великолепие полярных сияний, цветение розы, творческая работа, мысль – все это проявление лучистой энергии Солнца. Наука уже знает, что жизнь на Земле обязана главным образом солнечному лучу. Но еще мало ученых, которые до конца поняли эту истину!» [595]

Именно в космических исследованиях, в изучении Солнца, более чем в каком-либо другом, смыкались знания, полученные метанаучным и научным способами. Соединялось духовное прозрение человека с его экспериментальной деятельностью в области эмпирической науки. Для Чижевского этот процесс являлся одной из главных особенностей формирующейся новой системы познания. Новое космическое мировоззрение, утверждал он, заставило науку «предпринять новые исследования в области изучения вопроса о непосредственном влиянии энергетических излучений Космоса на наш организм и отдельные его части» [596]. Но этого мало. Энергетическое учение, основателем которого стал Чижевский, было тесно связано с новым космическим мышлением и открывало для различного рода исследований широкие горизонты. Именно солнечные и космические излучения являлись «главнейшими источниками энергии, оживляющей поверхностные слои земного шара» [597].

Взаимодействие энергетики Космоса и Земли определяло особенности существования живой материи и ее форм. «Вселенная находится в динамическом равновесии, и приток тех или иных энергетических факторов совершается постоянно: одни постепенно увеличиваются или уменьшаются в своем количестве, другие испытывают периодические или апериодические вибрации. Земная органическая жизнь испытывает на себе все эти изменения в энергетических функциях космической среды, так как живое существо по своим физиологическим свойствам является наиболее чувствительным резонатором» [598]. И еще: «Жизнь же, как мы видим, в значительно большей степени есть явление космическое, чем земное. Она создана воздействием творческой динамики Космоса на инертный материал Земли. Она живет динамикой этих сил, и каждое биение органического пульса согласовано с биением космического сердца – этой грандиозной совокупности туманностей, звезд, Солнца и планет» [599].

Во многих формулировках Чижевского были удивительные догадки, предвидения новых открытий в пространстве космических исследований. Космическое сердце, внеземная сила, стоящая за солнечными ритмами, и иные моменты свидетельствовали о новых направлениях в изучении Космоса и проникновении в тайны его энергетического строения. Он изучал энергетические циклы космических процессов и находил их отзвуки в земных явлениях. Он изображал их кривыми различных графиков, и они напоминали ему вздымающиеся и падающие волны безбрежного океана, в котором Земля была лишь крошечным островком. Это были энергетические волны Мироздания, бесконечные, безвременные, но подчиненные своим циклам, своим законам, своим взаимодействиям с бесчисленными космическими телами. И среди них наша Земля. «...Наибольшее влияние, – пишет Чижевский, – на физическую и органическую жизнь Земли оказывают радиации, направляющиеся к Земле со всех сторон Вселенной. Они связывают наружные части Земли непосредственно с космической средой, роднят ее с нею, постоянно взаимодействуют с нею, а потому и наружный лик Земли, и жизнь, наполняющая его, являются результатом творческого воздействия космических сил. А потому и строение земной оболочки, ее физико-химия и биосфера являются проявлением строения и механики Вселенной, а не случайной игрой местных сил. Наука бесконечно широко раздвигает границы нашего непосредственного восприятия природы и нашего мироощущения. Не Земля, а космические просторы становятся нашей родиной, и мы начинаем ощущать во всем ее подлинном величии значительность для всего земного бытия и перемещения отдаленных небесных тел, и движения их посланников – радиаций...

Эти радиации представляют собой, прежде всего, электромагнитные колебания различной длины волн и производят световые, тепловые и химические действия. Проникая в среду Земли, они заставляют трепетать им в унисон каждый ее атом, на каждом шагу они вызывают движение материи и наполняют стихийной жизнью воздушный океан, моря и суши. Встречая жизнь, они отдают ей свою энергию, чем поддерживают и укрепляют ее в борьбе с силами неживой природы. Органическая жизнь только там и возможна, где имеется свободный доступ космической радиации, ибо жить – это значит пропускать сквозь себя поток космической энергии в кинетической ее форме» [600].

Он представлял себе жизнь Вселенной как грандиозную энергетическую систему, в таинственных глубинах которой все время происходит энергетический обмен между различными ее структурами. Энергетическое взаимодействие поддерживает ее единство и ее электромагнитную жизнь. Космические излучения, несущие на Землю энергетику из невообразимых глубин Космоса, взаимодействуют с энергией Земли и тем самым продвигают идущие в Космосе процессы самого различного характера и самых различных особенностей. У Земли своя роль в этом энергетическом океане ближнего и дальнего Космоса. «...Подавляющее большинство, – отмечает Чижевский, – физико-химических процессов, разыгрывающихся на Земле, представляют собой результат воздействия космических сил, которые всецело обусловливают жизненные процессы в биосфере. Поэтому последнюю совершенно необходимо признать местом трансформации космической энергии» [601]. Последнее заключение Чижевского о Земле как месте «трансформации космической энергии» является важнейшим положением в новом космическом мышлении и носит, безусловно, методологический характер в системе его познания.

В своих работах Чижевский научно доказал, что никакое земное событие, явление или процесс не могут быть подлинно исследованы без учета особенностей самого космического пространства, которое, подобно бушующему энергетическому океану, окружает остров под названием Земля. Его волны набегают на берега этого острова, оставляют свою энергетику и несут обратно в безбрежность этого океана земную энергетику, которая, как ни странно, также влияет на динамику космического океана. И Земля, и Космос представляют собой единое целое, обуславливающее функционирование Мироздания соответственно законам, в нем действующим. Ни у Земли не может быть своей отдельной от Космоса эволюции, ни у самого Космоса – эволюции, не связанной с Землей и другими небесным телами. «Наше научное мировоззрение, – писал Чижевский, – еще очень далеко от истинного представления о значении для органического царства космических излучений, которые, кстати сказать, лишь частично изучены нами. Быть может, они и определяют в известных пределах эволюцию органического мира <...> Органическая жизнь возникла и развивалась под их влиянием, и каждая клетка охвачена и проникнута радиациями, идущими из космических бездн» [602]. Чтобы все это понять, человеку необходимо осознать, что Земля является таким же небесным или космическим телом, как и бесчисленное множество других небесных тел в просторах и глубинах Вселенной. Осознание этого обстоятельства составляет краеугольный камень нового космического мышления, начавшего формироваться на планете Земля в XX веке от Рождества Христова. Даже само ее летосчисление связано с космическим событием прихода на Землю Великого духовного Учителя. Чижевский явно ощущал отставание земного сознания от тех задач, которые поставила космическая эволюция перед планетой Земля и ее человечеством.

«Наука должна вступить, – решительно утверждал он, – на новый, не зависящий от предвзятых представлений путь исследования и вести бой с косными традициями во имя свободного изучения природы, приближающего нас к истине» [603]. Сам он был одним из первых, кто вступил на этот тяжелый, но благородный путь во имя истины и самого человека. Его экспериментальные исследования были связаны с земной энергетикой и ее взаимодействием с космическими процессами. Новая наука – аэроионофикация, основателем которой он был, относилась именно к такому типу. Он проводил экспериментальные исследования над атмосферным электричеством и его биологическим влиянием на организм человека и животных. «Крысиная эпопея» в его восемнадцать лет была связана именно с этим. Он установил благотворное влияние отрицательно заряженных ионов на живые организмы. И не только установил, но и создал ряд конструкций, которые увеличивали в воздухе количество отрицательно заряженных частиц. Он организовал специальную лабораторию, которая была закрыта стараниями его врагов и оппонентов. Но он упорно продолжал самостоятельно работать над этой проблемой. И опять его старания были оценены, в первую очередь, зарубежными учеными, а не советскими. «Создание внутри обитаемых помещений, – писал крупный французский физик А. д’Арсонваль, – нормального электрического режима наружного воздуха является величайшей гигиенической проблемой современности, обоснованием которой человечество обязано русскому ученому профессору Александру Чижевскому» [604]. На родине Чижевского поддержал лишь его старый друг К.Э.Циолковский, который увидел в открытии Чижевского большие возможности для очищения воздуха в будущих космических кораблях. Чижевский вспоминает об этом разговоре: «– Вы ведь верите в возможность полета на Луну? А? – однажды в упор спросил он меня. – Каким воздухом будут дышать люди в космических кораблях? А? Я думаю об этом, – многозначительно заключил он. – И потому наши исследования необычайно сблизились одно с другим» [605].

Позже Чижевский сконструировал свою «люстру», которая, воздействуя на дыхание и мозг человека отрицательно заряженными частицами, дает удивительные результаты и улучшает здоровье и работоспособность человека.

Генеральный авиаконструктор О.К.Антонов писал Н.В.Чижевской:

«В моем рабочем кабинете установлены в 1960 году ионизаторы Александра Леонидовича. С тех пор они регулярно включаются по утрам перед началом работы в течение уже 8 лет. В кабинете воздух всегда свежий, дышится легко. Трудно сказать, какой долей работоспособности и здоровья я обязан своему организму, а какой ионизации, но чувствую себя, несмотря на возраст (62 года), отлично, работоспособность высокая. Последние остатки фиброзно-кавернозного туберкулеза, которым я страдал с 1946 по 1958 г., исчезли практически без применения антибиотиков» [606].

Некоторое время спустя Чижевский заинтересовался структурой, и не только структурой, но и энергетикой крови. Он рассматривал ее как электрическую систему, тесно связанную с электромагнитными факторами. «Система крови, – отметил он, – окутана силовыми линиями электрического поля, а между отдельными элементами действуют силы электростатического распора, предотвращающие их соприкосновение и слияние» [607]. Энергию, которую нашел в крови, он назвал «электричеством жизни». Он исследовал кровь как целостную динамическую систему с помощью математических и физических методов. Занимаясь магнитными и электрическими силами крови, он заметил, что кровь, находящаяся вне организма, теряет свои электрические свойства. И поэтому введение в организм консервированной крови приводит практически к потере ею энергии, или электрических свойств. В таком случае «электричество жизни» превращается в нечто мертвое, не имеющее того результата, на который рассчитывали. Формулировка «электричество жизни» содержит в себе загадку энергии, которая действует в организме человека и играет огромную роль в его энергетической системе. Чижевский, можно сказать, «нащупал» эту важную энергию в человеке, но не успел установить ее свойства и взаимодействие с иными видами энергии. Он интуитивно ощутил уникальную особенность этой энергетики, текущей по жилам человека вместе с кровью, и ее, возможно, космический характер. Впоследствии эта энергия получит название психической энергии.

Находясь на верном пути своих исследований, он многого не успел завершить. Судьба отпустила ему малый срок для жизни и творчества. Но он сумел, несмотря ни на что, принять участие в переломе человеческого сознания и поторопить наступление эпохи космического мышления. И это было не так просто сделать в XX веке, веке кризисов, революций, войн и социальных бурь. Человечество было занято земными проблемами, а Космос, находящийся рядом, казался ему далеким, недосягаемым и ненужным. К сожалению, значительная часть ученых думала так же.

«Но я выжил, – писал Чижевский, – я перенес все беды, все лишения, голод и холод бездны, в которую я был сброшен той эпохой. Позором легли на имена этих “дельцов” их деяния. Их честь в моих глазах утрачена навсегда. На их лбу поставлено клеймо, видимое всем! Многотерпеливая и многотрудная область человеческих исканий – наука! Бесконечных жертв требуешь ты от человека, беспрерывных лишений и ужасов! Нет предела твоей силе, но нет предела и твоей жестокости! Ты даешь людям несметные богатства, но и подчиняешь их, как рабов, своей коварной власти. Ты бросаешь людей в темницы, на плаху, на костер, ты разлучаешь их с семьей, ты одеваешь твоих поборников в рубище и принуждаешь их к холоду и голоду во имя только одного слова или только одной буквы из твоего бесконечного тайного кода! И эту малость человек уже считает твоей великой милостью, за которую он готов отдать жизнь свою! Подобно огню Солнца, ты в конце концов сжигаешь человека в своих ослепительных лучах! И рядом с гекатомбами жертв твоей жестокости, которым ты все же открываешь свои маленькие тайны и взамен этих тайн берешь их жизнь, несметными полками идут те, которым ты ничего не говоришь, – это неудачники в жизни, счастливцы, укрывшиеся в твоей роскошной тени. Своим сжигающим светом ты не убиваешь их, ты не выжигаешь их глаза, не околдовываешь их мозг. О, как хорошо, как спокойно живется им в твоей чудесной тени!.. Даже когда они совершают преступления против морали и честности, они умирают раньше, чем закон настигает и карает их!» [608]

За этими горькими словами стоит человеческая трагедия великого ученого XX века, его страдания, его разочарования, гибельные моменты его жизни, трагедия человека, посмевшего, вопреки большинству, пойти новым путем в науке и имевшего мужество на этом еще неизведанном пути твердо отстаивать свои взгляды и свои идеи. И казалось, что в нем одном как бы сконцентрировались судьбы всех тех, кто нес человечеству новое знание, пробиваясь сквозь огонь церковных костров, идущих через пыточные камеры инквизиции, подвергнутых страшным казням и замученных и растерзанных невежественными толпами.

Как и следовало ожидать, на него в очередной раз донесли. Была война, и он находился в эвакуации в Челябинске. Время было трудное, тяжелое и суровое. И донос, как и надеялся доносчик, сработал. Чижевского арестовали в 1942 году, и по его делу было вынесено решение Особого Совещания при народном комиссаре внутренних дел СССР от 20 марта 1943 г. «Чижевского Александра Леонидовича, – сказано в решении, – за антисоветскую агитацию – заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на восемь лет, считая срок от 22 января 1942 г., с конфискацией библиотеки» [609]. У него было конфисковано самое дорогое – библиотека. Можно спросить, зачем им понадобилась библиотека? Его палачи являлись особыми людьми, искушенными в пытках и издевательствах. Они умели бить по самому больному месту. У них не было ни жалости, ни милосердия. Их хорошо натаскали на человека, особенно на выдающегося. Вместе с библиотекой у него отняли рукописи его научных работ. Еще в 1919 году он написал большую работу об аэроионах. Издать ее так и не удалось. «Я гордился этой работой, – вспоминал он, – и очень любил каждую ее страницу. Так было до 1942 года, когда мой двадцатипятилетний труд объемом около 40 печатных листов погиб вместе с другими моими рукописями в количестве около ста папок научных материалов. Сожалею ли я об этом? И да и нет. В это время гибли миллионы человеческих жизней. Я – выжил, мой труд – исчез. Пусть будет так <...> Утратить навсегда рукопись любимого труда – это, может быть, в какой-то мере равносильно утрате любимого ребенка» [610]. У Чижевского был очень трезвый взгляд на жизнь, он принимал ее такой, какая она есть, даже в самые трагические для него моменты. Он знал, кто на него донес, но никогда не пытался отомстить этому человеку. Ему были свойственны лучшие черты русской интеллигенции, помогавшие ему не только выжить, но и сохранить себя как личность и ученого.

Из челябинской тюрьмы в 1943 году его отправили в Ивдель – лагерь на Северном Урале, потом перевели под Москву, последние свои годы он провел под Карагандой в так называемом Карлаге. Лагерь занимал огромную территорию, по размерам почти равную Франции. Он тянулся от Акмолинска до озера Балхаш, весь охваченный колючей проволокой и сторожевыми вышками. Каждое утро десятки, если не сотни тысяч заключенных покидали свои холодные бараки и под конвоем направлялись к месту работ. Возвращали их уже затемно. Шла война, и заключенные жили впроголодь. Многие из них умирали. Чижевский полностью разделил с ними участь. Его бил кнутом конвоир, его сажали в карцер с уголовниками, которые жестоко его избивали, его водили на тяжелые работы, несмотря на то что он страдал астмой, он выносил издевательства и насмешки полуграмотных начальников и произвол конвоиров. Невыносимые условия усугубились еще одним обстоятельством: его жена через местную газету отказалась от него, как от «врага народа», и потребовала развода. Его здоровье было всем этим подорвано, а мучительные приступы астмы не давали ему спать по ночам. Его прошение на имя Генерального прокурора СССР об условно-досрочном освобождении из лагеря в связи с тяжелой болезнью было оставлено без удовлетворения. Испытания, выпавшие на долю Чижевского, могли сломить любого, но только не его. Он сопротивлялся тьме и злу как мог.

Все приму от этой жизни страшной –

Все насилья, муки, скорби, зло,

День сегодняшний, как день вчерашний,

Скоротечной жизни помело.

 

Одного лишь принимать не стану –

За решеткою темницы – тьму,

И пока дышать не перестану,

Не приму неволи – не приму[611]

писал он из Карлага.

И это твердое – «Не приму неволи – не приму» – свидетельствовало о натуре мужественной и непреклонной. И то, что он в самых страшных условиях продолжал творить, говорило не только о поэтическом таланте, но и выдающихся человеческих качествах. Его стихи лучше, чем что-либо другое, дают представление о том, через что он прошел.

Там – одиночество. Там – тундры и туманы,

Болота зыбкие и Солнца круглый ход,

И непосильный труд, и новые курганы,

И жизни неминуемый исход[612]

Эти горькие строки он написал еще в Уральском лагере в Ивделе. В те же годы он создал и другое стихотворение, в котором высказал все, что думал о своих палачах.

Не враг народа я, но враг убийц народа,

Чьи имена суть мрак пред именем свободы,

Чьи имена суть ночь пред светлым ликом дня,

О, могут ли они не обвинять меня?

 

Пускай они грозят, безумствуют, ликуют,

Но гибельный конец уже тревожно чуют,

Затем, что будет час, когда иссякнет ночь

И Солнце филинов разгонит в дупла прочь.

 

Природой им даны глаза, что ночью темной

Обозревают стан своей орды наемной,

И адский замысел готовят в темноте,

И растлевают дух с мечтой о красоте [613].

Стихотворение было пророческим и смелым.

В год освобождения из Карлага и начала его карагандинской ссылки он написал еще одно горькое и прекрасное стихотворение.

Рок тяготеет над всем,

Мною свершенным в труде:

Мысли, картины, стихи,

Трезвой науки плоды –

Все исчезает, как дым,

Все превращается в прах,

Будто трудился не я,

Будто созданья мои

Снятся кому-то во сне

Вместе со мной – их творцом [614].

Ощущение нереальности происходящего временами овладевало им, и он смотрел на все это как бы из другого измерения.

В заключении он писал не только стихи и рисовал по памяти свои удивительные пейзажи, наполненные светом далекого Космоса, но и сумел еще вести научную работу, плодом которой явилась не одна статья. И, как бы тяжело и трудно ему ни было, он продолжал исследования и по аэроионификации, и по созданию энергетической модели крови. Ему удавалось работать в лагерных клинических лабораториях, где он проводил свои эксперименты, а в карагандинской ссылке он сотрудничал в различных медицинских учреждениях. В любых условиях, в любых обстоятельствах он оставался ученым, художником, поэтом и философом. Эволюционная его запрограммированность давала себя знать во всей своей силе. Каждое из этих занятий было его призванием, а не благоприобретенным ремеслом. Это отличало Чижевского от многих его коллег.

В Карлаге он познакомился с Ниной Вадимовной Энгельгардт, которая стала его женой. Впоследствии Нина Вадимовна сыграла важнейшую роль в собирании и сохранении научного и художественного наследия Александра Леонидовича. Она скрасила его одиночество в ссылке и всячески старалась наладить его бедный и мало уютный быт. Чижевские вернулись в Москву в 1958 году, когда в стране произошли большие перемены. За спиной остались 15 лет тюрем, лагерей и ссылки. Александр Леонидович был уже пожилым и тяжело больным человеком. Ему оставалось жить всего шесть лет. Он радовался, что такие науки, как генетика, кибернетика, космобиология, получили, наконец, заслуженное признание. Признание обрели и работы самого Чижевского, но уже после его смерти. В 1965 году Комиссия Академии наук СССР, рассматривавшая наследие Чижевского, назвала его «одним из основоположников ряда научных, ныне широко известных и признанных во всем мире направлений» [615].

Дж. Пиккарди, профессор химии Флорентийского университета, в 1965 году в своей статье, посвященной памяти Чижевского, писал: «Изучение связей между мировыми феноменами (геофизическими, солнечным, космическими и биологическими), в чем профессор А.Л.Чижевский был великим пионером, дает подтверждение нашим идеям в естественнонаучном и биологическом плане <...> Я написал все это с волнением и печалью, так как думаю о том, кто был одним из самых блестящих и самых великих пионеров в науке, кого я имел счастье встретить, благодаря нашей научной работе. Почтим же память его» [616].

В 1975 году Президиум Академии наук СССР и ряд ее отделений вынесли решение по исследованиям в области гелиобиологии, в котором отмечались выдающиеся заслуги Чижевского и то, что он первый высказал «идею о тесной зависимости явлений, происходящих в биосфере от космических факторов» [617].

Несмотря на все важные бумаги и умные статьи космистов-ученых и философов, спор с Чижевским его оппонентов продолжается. Но значение великого ученого с годами обретает все большее значение.

В 1943 году в челябинской тюрьме Чижевский написал стихотворение, в котором подвел итог не только своей жизни, но и жизни всех тех, кто, обогнав свое время, жил свободно и плодотворно, невзирая ни на какие внешние обстоятельства.

Жить гению в цепях не надлежит,

Великое равняется свободе

и движется вне граней и орбит,

Ие подчиняясь людям, ни природе.

Великое без Солнца не цветет:

Происходя от солнечных истоков,

Живой огонь из груди бьет

Мыслителей, художников, пророков.

Без воздуха и смертному не жить,

А гению бывает мало неба:

Он целый мир готов в себе вместить,

Он, сын Земли, причастный к силе Феба [618].

 

4. «О, вещал душа моя!»

Из всех моих современников, которых мне суждено было встретить за мою долгую жизнь, он есть величайший, и величайшим является преступление поднявших на него руку, обрекших его хуже, чем на казнь, но на долголетнее мучительное изгнание и медленное умирание <...> Мне суждено здесь, в чуждой земле, ныне свидетельствовать перед не знавшими его о величии и красоте его духовного образа <...> Отец Павел был для меня не только явлением гениальности, но и произведением искусства: так был гармоничен и прекрасен его образ. Нужно слово, или кисть, или резец великого мастера, чтобы о нем миру поведать. При этом он сам не только родился таким, но был и собственным произведением духовного художества, для чего ему была присуща вся тонкость духовного и художественного вкуса. Черты его внешнего лика запечатлены на известном нестеровском портрете: благодатная тихость и просветленность, образ как бы некоего небожителя, который, однако, был сыном и земли, ее тягости изведал и преодолел.

С.Н.Булгаков

О, вещая душа моя!

О, сердце, полное тревоги,

О, как ты бьешься на пороге

Как бы двойного бытия!..

 

Так, ты – жилица двух миров,

Твой день – болезненный и страстный,

Твой сон – пророчески-неясный,

Как откровение духов...

 

Пускай страдальческую грудь

Волнуют страсти роковые –

Душа готова, как Мария,

К ногам Христа навек прильнуть.

Ф.И.Тютчев

Флоренский – выдающееся и уникальное явление в истории отечественной, да, пожалуй, и мировой культуры. Фактически он сам был вочеловечившейся квинтэссенцией культуры, ее воплотившимся духом в период ее острейшего кризиса. Многое из того, что было создано средиземноморской культурой за последние 2,5-3 тысячи лет, с удивительной силой выражения было сконцентрировано в этой личности в некоей гармонической целостности.

В.В.Бычков

Отец Павел Флоренский оставил выдающиеся труды в самых различных областях: в философии, истории и теории искусства, теории языка, математике, технике. В его трудах широко охвачены многие теоретические проблемы, сама постановка которых намного опередила его время. Уже в начале нашего века отец Павел Флоренский пришел к идеям, которые позднее стали основополагающими в кибернетике, теории искусства, семиотике (понятие Логоса – энтропии, теория символа), и прежде всего – в богословии.

Иеродиакон Андроник

 

«Начальнику строительства БАМЛАГ ОГПУ

Февраль 1934 г.

Ст. Сковородино

Вся моя жизнь была посвящена научной и философской работе, причем я никогда не знал ни отдыха, ни развлечений, ни удовольствий. На это служение человечеству шли не только все время и все силы, но и большая часть моего небольшого заработка – покупка книг, фотографирование, переписка и т.д. В результате, достигнув возраста 52 лет, я собрал материалы, которые подлежат обработке и должны были дать ценные результаты, т.к. моя библиотека была не просто собранием книг, а подбором к предстоящим темам, уже обдуманным. Можно сказать, что сочинения были уже наполовину готовы, но хранились в виде книжных сводок, ключ к которым известен мне одному. Кроме того, мною были подобраны рисунки, фотографии и большое количество выписок.

Но труд всей жизни в настоящее время пропал, так как все мои книги, материалы, черновые и более или менее обработанные рукописи взяты по распоряжению ОГПУ. При этом взяты книги не только мои личные, но и книги моих сыновей, занимающихся в научных институтах, и даже детские книги, не исключая учебных пособий.

При осуждении моем, бывшем 26 июня 1933 г., ППОГПУ Московской области конфискации имущества не было, и поэтому изъятие моих книг и результатов моих научных и философских работ, последовавшее около месяца тому назад, было для меня тяжелым ударом, лишающим меня каких бы то ни было надежд на будущее и приводящим к полному безразличию в работе. С таким духовным состоянием я не смогу быть не только энтузиастом, но и просто энергичным работником, потому что уничтожение результатов работы моей жизни для меня гораздо хуже физической смерти. Сюда присоединяется еще угнетающее сознание о страданиях моей семьи.

Мера наказания, примененная ко мне, карает мою семью, в отношении меня никак не может считаться ведущей к использованию меня как работника строительства и уничтожает тот вклад, который я мог бы сделать в культуру. Прошу Вашего ходатайства о возвращении жене моей Анне Михайловне Флоренской (Загорск, Моск. обл., Пионерская, 19) книг, рукописных материалов и прочих, взятых в квартире в Загорске и во временной квартире при Всесоюзном Электротехническом институте (Москва, Лефортово, Проломный проезд, д. 43, корп. III, кв. 12).

П.А.Флоренский» [619]

 

В истории нередко возникают таинственные и не всегда объяснимые соответствия. Около двух тысяч лет назад, совсем в другой стране, на заре христианства было написано другое письмо. Автором его был Апостол Павел. Письмо было адресовано его ученику Тимофею: «Павел, волею Божиею Апостол Иисуса Христа, по обетованию жизни во Христе Иисусе, Тимофею, возлюбленному сыну: благодать, милость, мир от Бога Отца и Христа Иисуса, Господа нашего <...> Итак не стыдись свидетельства Господа нашего Иисуса Христа, ни меня, узника Его; но страдай с благовестием (Христовым) силою Бога <...> Ты знаешь, что все Асийские оставили меня; в числе их Фигелл и Ермоген. Да даст Господь милость дому Онисифора за то, что он многократно покоил меня и не стыдился уз моих, но, быв в Риме, с великим тщанием искал меня и нашел» [620]. И среди различного рода советов, поучений и предостережений, даваемых ученику, возникает один важный сюжет. «Но ты будь бдителен во всем, переноси скорби, совершай дело благовестника, исполняй служение твое. Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало <...> Постарайся придти ко мне скоро. Ибо Димас оставил меня, возлюбив нынешний век, и пошел в Фессалонику, Крискент в Галатию, Тит в Далматию; один Лука со мною. Марка возьми и приведи с собою, ибо он мне нужен для служения. Тихика я послал в Ефес. Когда пойдешь, принеси фелонь, который я оставил в Троаде у Карпа, и книги, особенно кожаные <...> Постарайся придти до зимы» [621]. Этим, собственно, и завершается второе и последнее послание Апостола своему ученику. Несмотря на разницу во времени и пространстве, а также в исторических эпохах, в которых жили оба автора писаний, есть много похожего в судьбе того и другого. Эта удивительная похожесть свидетельствует о каких-то таинственных узах, связывающих двух человек, – Апостола Павла и отца Павла. Оба письма были написаны в заточении, куда каждый из них попал по одной и той же причине – решительное несогласие отказаться от своей веры. Для Апостола Павла, или посланника Христа, это ни в коей мере не было возможным по духовно-культурной сути его, для отца Павла – по миссии, связанной с церковной жизнью XX века. Один начинал строить эту церковь, другой стремился избавить ее от искажений и недостойных ее наростов, образовавшихся за многие века ее существования. Оба они – и Апостол первых лет христианства, и православный священник – сыграли свою значительную роль в духовно-культурной эволюции человечества. Оба письма – и Апостола Павла, и отца Павла – были получены теми, кому были адресованы.

«Последние пять лет земного пути П.А.Флоренского, – сказано в предисловии к одному из томов его сочинений, – священника, “не снявшего с себя сана”, – это мученический, крестный путь христианина, напоминающий крестный путь и деяния его Небесного Покровителя – Апостола Павла. Более четырех лет перед казнью Апостол провел в тюрьмах и пересылках, откуда направлял Послания, ставшие частью Священного Писания» [622].

Из дела № 2886 отца Павла Флоренского о контрреволюционной националистической фашистской организации: «Флоренский Павел Александрович, профессор богословия, служитель культа (поп), выходец из знатной дворянский семьи, по политубеждениям крайне правый монархист, автор печатных трудов по богословию, в которых откровенно выражены его монархические убеждения (“Защита божества”, “Столп и утверждение Истины” и т.д.). В 1928 г. арестовывался ОГПУ и осужден как активный участник церковно-монархической организации на 3 г. С 1928 научный работник ВЭИ. Идеолог и руководитель центра к.-р. (контрреволюционной. – л.ш.) организации, в прошлом состоял членом к.-р. “Платоновской организации”» [623]. В процитированном из дела Флоренского фрагменте нет ни слова правды. Подобные «дела» фабриковались сначала тысячами, а потом миллионами.

Сочинялись они, как правило, безграмотными, но крайне усердными следователями. Не знаю, мастерились ли подобные «дела» блюстителями закона Римской империи против первых христиан или нет. Скорее всего – нет. Римляне предпочитали не писать, а действовать. В 58 году нашей эры Апостол Павел был схвачен, взят под стражу и переправлен в Кесарию. Там и начался срок его заключения. Его судили в Риме и предъявили ему обвинение в проповеди новой веры (христианства) и стойкой приверженности этой вере. Апостола обвинили в том, что он действительно делал, священника Флоренского в том, чего он никогда не делал. Однако результат был один и тот же: обоих казнили. Апостолу отрубили голову, православного священника после нескольких лет заключения расстреляли.

Оба они написали свои письма за несколько лет до казни, и оба беспокоились о книгах, где было заключено знание, которое надо было сохранить любой ценой. Они стремились уберечь ту нить преемственности в знаниях, независимо от того, каким способом оно было получено, которая шла из глубокой древности в XX век нашей эры. И, осмысливая произошедшее с Апостолом в начале нашей эры и со священником в преддверии третьего тысячелетия нашей эры, можно прийти к выводу, что посягательства невежества и тьмы на знания и новые мысли их носителей остаются прежними. В этих двух эпизодах, разделенных временем и пространством, отразилась одна из важнейших особенностей пути познания в нашем плотном мире. Мы можем сказать, что этот путь идет через самопожертвование идущих по нему, берегущих его и готовых заплатить любую цену, вплоть до жизни, за его бессмертие. Ибо путь этот есть одно из главных направлений космической эволюции человечества. И только те, кто осознавал значение этого пути познания, могли идти по нему и преодолевать его трагические и подчас смертельные трудности и препятствия. Мы поймем многое из этого пути, когда будет написана его история и имена безымянных подвижников станут нам известны. Ну а пока мы должны довольствоваться теми немногими, чьи имена и деяния мы приблизительно уже знаем. И в то же время помнить и ощущать присутствие тех, чьи лица скрыл капюшон тайны на долгом и опасном пути человеческого познания. Никто и никогда не сможет отрицать то, что Павел Александрович Флоренский был одним из них.

У каждого из таких были и есть свои современники, были они и у отца Павла. Они по-разному оценивали его. Одни ощущали его необычность и разницу между ним и окружавшими его людьми, другие что-то подобное чувствовали, но не обращали на это внимания, третьи не видели в нем ничего необычного, четвертых он чем-то раздражал, и они не хотели его воспринимать. Этот список можно продолжить, но необходимости в этом нет, ибо слова, приведенные выше, вполне подтверждают одну истину – что гениев, святых и подвижников, живущих среди своих современников, не только не замечали, но и нередко стремились как бы убрать со своей дороги, а иногда и просто погубить. Чтобы не быть голословной, я приведу некоторые фрагменты высказываний и воспоминаний о Флоренском, которые мы находим у его современников. Все в нем было необычным, и облик тоже. Многие, знавшие его и дружившие с ним, отмечали, что в нем было что-то из глубокого прошлого, что-то от Востока, как будто он прошел в его пространстве длинный, неведомый другим путь.

«...Что-то необычное, несовременное, разумеется, – писал художник Л.Ф.Жегин, – было во всем облике Флоренского. Ходил он в своей рясе и камилавке, сгорбившись, опустив долу свои жгуче-черные глаза, как бы погруженный в какие-то неведомые глубины, – казалось, не XX век, а какой-нибудь XII или XIII глядит на вас» [624].

«Его (Флоренского. – л.ш.) ряса, – вспоминает С.И.Фудель, известный богослов и историк, – казалась на нем не рясой, а какой-то древневосточной одеждой. Все в нем воспринималось как возврат из интеллигентской абстракции в реальность давно забытого и радостного бытия» [625]. С.Н.Булгаков, крупнейший русский философ и богослов, друживший с Флоренским, отмечает: «Отец Павел был для меня не только явлением гениальности, но и произведением искусства: так был гармоничен и прекрасен его образ <...> самое основное впечатление от о. Павла было [ощущение] силы <...> И этой силой была некая первозданность гениальной личности <...> при полной простоте, естественности и всяческом отсутствии внутренней и внешней позы <...> Духовным же центром его личности, тем солнцем, которым освещались все его дары, было его священство <...> настоящее творчество о. Павла не суть даже книги <...> но он сам, вся его жизнь, которая ушла уже безвозвратно из этого века в будущий» [626]. «В его лице, – писал С.Н.Булгаков, – было нечто восточное и нерусское (мать его была армянка). Мне же духовно в нем виделся более всего древний эллин, а вместе еще и египтянин; обе духовные стихии он в себе носил, будучи их как бы живым откровением. В его облике, в профиле, в отражении лица, в губах и носе было нечто от образов Леонардо да Винчи, что всегда поражало, но вместе и... [от] Гоголя» [627]. И это удивительное замечание Булгакова, что он носил в себе древнего эллина и египтянина, «будучи их как бы живым откровением», свидетельствовало о некой тайне, жившей во внутреннем мире Флоренского и приоткрывавшейся только глубокому уму и провидческому сердцу. Как бы то ни было, эта тайна была связана с высочайшей духовностью, которую нес в себе о. Павел и которая как в зеркале отразилась в его облике и внешнем образе.

«...Я видел П.Флоренского один раз, – вспоминает философ И.Д.Левин. – В памяти осталось одухотворенное лицо, как бы сошедшее с древней иконы» [628].

С.А.Волков, учившийся у Флоренского в Московской Духовной академии и впоследствии ставший школьным учителем, удачно дополняет воспоминания тех, кто хорошо знал Флоренского. Он пишет об особом его взгляде. «Было нечто восточное во всем типе его лица, особенно в его “долгом” взгляде из-под приспущенных век, который падал как-то искоса, скользил по собеседнику и словно уходил внутрь его» [629]. Иногда Волков называет взгляд Флоренского пронзительным. Он «взглядывал на меня пронзительным и долгим взором, словно пытаясь заглянуть в самую глубину души. Было в этом взгляде нечто, идущее от древности, от иерофантов [630] Элевсина и Египта» [631]. Особое впечатление производит описанный Волковым эпизод встречи с Флоренским, произошедший в Сергиевом Посаде, где последний в то время жил. «Это было зимой того же 1919 года. Я шел по Вифанской <...> улице, направляясь к железнодорожной линии. Уже наступила глубокая ночь. Мороз окутал инеем ветви деревьев, резко хрустел под ногами снег, а в небе, в бесконечных пространствах, сияла зимняя сиреневая луна.

Внезапно из-за угла Валовой улицы появилась фигура Флоренского в его обычной черной рясе. Очевидно, он возвращался домой от Олсуфьевых, у которых тогда часто бывал. Было что-то таинственное во всем его облике. Черные волосы, выбивавшиеся из-под скуфьи, сверкающие под луной стекла очков, за которыми не было видно глаз, большой, устремленный вперед, “гоголевский” нос, несколько склоненная набок голова, а главное – черная длинная ряса с развевающимися полами и широкими рукавами – все это отчетливо выделялось на сверкающем синеватом снегу. Шагов Флоренского почти не было слышно в льдистой тишине, и казалось, что он не идет, а медленно летит среди оцепенело спящего мира.

В эту минуту я увидел не знакомого профессора, чьи лекции слушал с таким восторгом, а таинственного мага из древней страны Мицраим, улетающего в неведомую для нас даль...» [632]

С.И.Фудель пишет не только о необычной внешности Флоренского, но и о той атмосфере или, точнее сказать, ауре, которая образовывалась вокруг него. «Я помню улицы и дома старого Сергиева Посада полстолетия тому назад. Фигуру тогдашнего о. Павла и особую тишину, которая была около него, тишину слушания вечности, обручения ей» [633]. Большой интерес представляют и воспоминания Фуделя о своей первой встрече с Флоренским. Самому автору этих воспоминаний было лет 11-12. «Первый раз в жизни я увидел его еще до выхода его большой книги, но уже после принятия священства, наверно в 1911 или 1912 году. Отец, бравший меня в Оптину к монахам, взял и в Посад к Флоренскому. Он тогда жил еще на Штатной, за Лаврой. Смутно помню их разговор о какой-то евгенике, потом о Бердяеве. Я оживился, кажется, только за ужином, за которым, помню, было красное виноградное вино в стаканчиках, и в том, как оно подавалось, чувствовался какой-то ежедневный строгий обиход и что-то не от нашей истории. Керосиновая лампа освещала стол. После ужина о. Павел пошел провожать отца в Лаврскую гостиницу. Была зима, но ночь была не морозная. Мы шли по пустой улице, под горку, мимо маленьких посадских домиков на громадные и ясные контуры Лавры. Кругом были снега и тишина той, такой далекой теперь России, России детства. У моста, я помню, до меня дошли обрывки из разговора: сначала о темных силах, которые ворвутся в Россию (это было начало распутинского периода), а потом – о символике цветов на иконах Богоматери. Шесть-семь лет спустя, уже в 1918-1919 году, когда на Лавре сняли золотую Годуновскую ризу, чтобы открыть Рублевскую Троицу, и тихие краски божественного творения засияли миру огнями Невечернего света, света божественного Триединства, – я вспомнил этот второй отрывок разговора о красках Благовещения как ночное предобручение, как напутствие радости на всю жизнь.

“В непогоде тих” – была подпись под одной из виньеток-эпиграфов книги. Таким и остался он в моей памяти» [634].

А вот отрывок из воспоминаний художницы Лидии Ивановой: «Домик вроде избы, вокруг садик с густыми палисадниками. Сам Флоренский в рясе, небольшой, очень худой, с бородкой, с длинными, как полагается, волосами, имел вид благообразный, тихий, напряженный, ласковый. Дом внутри бедный и очень чистый, о чем заботилась скромная, смиренная его жена. Вокруг много маленьких детей <...> Мы долго сидели <...> Флоренский нам рассказывал, как он хотел быть монахом; как старец, его духовник, ему этого не позволил, а велел сделаться “белым священником” и жениться; как он встретил на мосту, по предсказанию духовника, свою суженую. Когда мы уходили, ему попались, не знаю как, рисунки, которые я набросала на полях какого-то листа. Он взглянул и попросил ему дать: что-то в них его заинтересовало. Он провожал нас» [635].

Упомянутый Лидией Ивановой старец Исидор вне всякого сомнения сыграл в жизни Флоренского важную роль. Исидор был не столько духовником Флоренского, сколько его Учителем. Его качества и способности явно выходили за рамки традиционного православного наставничества. В своей книге «Столп и утверждение Истины» Флоренский пишет: «В эти одинокие вечера ярко вспомнился мне покойный старец Исидор. Весь благодатный и благодатью прекрасный, он дал мне в жизни самое твердое, самое несомненное, самое чистое восприятие духовной личности» [636]. Это «чистое восприятие духовной личности» было важнейшим качеством в жизни Флоренского, определившего много и в его судьбе, и в его творчестве. Именно старец Исидор показал своему ученику на своем примере, что такое «восприятие духовной личности» существует. «Старец, – отмечал Флоренский, – не занимался богословием, потому что у него была духовная жизнь в Боге и духовное ведение Бога» [637]. «Духовная жизнь в Боге» означала для этих двух людей нечто несоизмеримо более важное, нежели информативные и теоретические рассуждения о Боге. «Духовная жизнь в Боге» представляла собой внутреннее состояние, при котором духовные процессы, идущие в человеке, осмысливались не словом, а действием и напрямую были связаны с энергетикой Высшего, определяющей путь развития самого человека. Флоренский очень точно и ясно охарактеризовал духовную суть своего наставника. Он любил старца той редкостной любовью, которая связывает ученика и Учителя. После ухода Исидора мелодия любви к нему еще долго продолжала звучать в сердце Флоренского, и ее отзвук мы слышим в первом письме, с которого начинается одно из важнейших произведений Флоренского «Столп и утверждение Истины», вышедшей в свет в 1914 году. Удивительный сплав любви и печали, вылившийся в высокое художество слова, раскрывает тайну истинной духовной любви.

«Мой кроткий, мой ясный!

Холодом, грустью и одиночеством дохнула на меня наша сводчатая комната, когда я в первый раз после поездки открыл дверь в нее. Теперь, – увы! – я вошел в нее уже один, без тебя! <...> По-прежнему выстроились на полках ряды материализованных мыслей <...> На дне глиняного горшочка по-прежнему горит елей, бросая сноп света вверх, на Нерукотворный Лик Спасителя. По-прежнему поздними вечерами шумит в деревах за окном ветер. По-прежнему ободрительно стучат колотушки ночного сторожа, кричат грудными голосами паровозы. По-прежнему перекликаются под утро горластые петелы. По-прежнему около четырех часов утра благовестят на колокольне к заутрене. Дни и ночи сливаются для меня. Я как будто не знаю, где я и что со мною. Безмирное и безвременное водворилось под сводами, между узких стен нашей комнаты <...> Все по-прежнему. Но нет тебя со мною, и весь мир кажется запустелым. Я одинок, абсолютно одинок в целом свете. Но мое тоскливое одиночество сладко ноет в груди. Порою кажется, что я обратился в один из тех листов, которые кружатся ветром на дорожках <...> Скольких, скольких я потерял за эти последние годы. Один за другим, один за другим, как пожелтевшие листья, отпадают дорогие люди. В них осязал я душу, в них сверкал мне порою отблеск Неба. Кроме добра я ничего не имел от них. Но моя совесть мечется: “Что ты сделал для них?” Вот, нет их, и между ними и мною легла бездна. Один за другим, один за другим, как листья осени, кружатся над мглистою пропастью те, с которыми навеки сжилось сердце. Падают, – и нет возврата, и нет уже возможности обнять ноги каждого из них. Уже не дано более облиться слезами и молить о прощении, – молить о прощении перед всем миром» [638]. Я бы назвала то, что сейчас прозвучало, Реквиемом по Учителю. Но есть в нем одна особенность – безвременность и безмерность. Учитель не принадлежал конкретному времени, а тоскующий по Ушедшему не нес в себе признаков какого-либо пространства. Он как бы закрепил в этих строчках вечность, которая жила в нем и во всех своих обличьях была замечена теми, кто его знал. Главной чертой его характера, полагаю, была любовь не только к Учителю, но и к людям, его окружавшим. «У него масса нежности, привязчивости, любви, – пишет его близкий друг священник А.В.Ельчанинов. – Я никогда не видел, чтобы он охладевал к людям первый, чтобы он тяготился близким человеком, искал перемены, свободы. Если он полюбит кого-нибудь, то все отдаст для этой дружбы, он хочет вовлечь своего друга во все подробности своей жизни, и в его жизнь и интересы входит всей душой; он оставит свои дела, своих знакомых, срочные занятия, если его время нужно (или ему кажется, что нужно) другу» [639]. «К нему все тянулись, – отмечал С.И.Фудель, – как к новому Леонардо да Винчи, окружали его кольцом, ловили каждое его слово, “его имя – как писал один современник – стало легендарным”, и мало было людей, кто любил и жалел его» [640]. Высокая любовь редко бывает взаимной. Флоренский ощутил на себе и перенес все превратности людской любви, или того, что они так называли. Он не переставал их любить, жалеть, дружить с ними и помогать им.

Именно присутствие в нем этой высокой и неизбывной любви помогало ему в его творчестве и во всех умениях, которые в нем проявлялись. Он был талантливым, если не гениальным педагогом. В основе этой одаренности его лежала все та же вселенская любовь. Он был профессором и читал лекции в некоторых учебных заведениях.

Во время его лекций аудитории обычно были переполнены. «Движения Флоренского скованны, – вспоминает С.А.Волков, – фигура несколько наклонена, голос звучит глухо, и слова падают отрывисто. Вопреки ожиданию, в нем не было ни величественности позы и жестов, ни витийной плавности фраз. Речь лилась как бы изнутри, не монотонно, но и без риторических ухищрений и декламационного пафоса, не стремясь к красоте стиля, но будучи прекрасной по своему органическому единству.

Было некое магическое обаяние в его речи. Безо всякой усталости ее можно было слушать часами. Несмотря на глуховатый тон голоса, он живописал словами, вызывая соответствующие музыкальные отзвуки в душе слушателя, завораживающие всего его целиком. В течение двух академических часов и я сам, и остальные сидели буквально не шевелясь, отдаваясь потоку мыслей, возникающим ассоциациям и настроениям. И только потом, когда Флоренский кончил говорить и как-то внезапно исчез из-за столика, когда загудела аудитория, вставая, разминаясь, и потекла к выходу, я почувствовал, как у меня затекло и закаменело от неподвижности тело. До этого момента я его не ощущал. На лекциях Флоренского у меня как бы не было тела – оставался только дух, и он ревностно следил за течением мысли лектора» [641]. И еще: «Сила лекций Флоренского <...> была поразительной. Он не только живописал. Он очаровывал, подобно Орфею, магически овладевал душой слушателя, превращая ее в воск или глину, из которой затем лепил свои создания» [642]. Сюда еще можно добавить, что Флоренский не был только узким специалистом в области богословия. В нем синтетически слились многие знания – и те, которые существовали в духовном пространстве человеческого познания, и те, которые находились в эмпирическом пространстве современной науки. Подобный синтез помогал Флоренскому исследовать со многих сторон проблемы различных способов познания, объединяя их в одно цельное знание. «Самое убедительное в нем, – писал С.И.Фудель, – было то, что всю эту необъятность (самые разные знания и умения. – Л.Ш.) он нес – точно религиозное послушание – в тишине совершенной и цельности и скромности. Портрет Нестерова (“двух философов”) передает что-то из его углубленной тихости, из его погруженности в “видение эпохи” (так называл этот портрет С.Н.Булгаков)» [643]. Второй философ на этой картине Нестерова – Булгаков, который передал нам многое о Флоренском как человеке широкой энциклопедичности и многих областей знания, в которых он достаточно хорошо ориентировался. «В научном облике о. Павла, – отмечал этот выдающийся философ Серебряного века России, – всегда поражало полное овладение предметом, чуждое всякого дилетантизма, а по широте своих научных интересов он является редким и исключительным полигистром, всю меру которого даже невозможно определить за отсутствием у нас полных для этого данных. Здесь он более всего напоминает титанические образы Возрождения: Леонардо да Винчи и др., может быть, еще Паскаля, а из русских же больше всего В.В.Болотова. Я знал в нем математика и физика, богослова и филолога, философа, историка религий, поэта, знатока и ценителя искусства и глубокого мистика <...>

Последние годы перед ссылкой о. Павел читал в Москве лекции по электричеству и теории перспективы. Говорят, что даже во время ссылки в Соловках он, со своей всепожирающей пытливостью ума, изучал морские водоросли <...> И все это богатство даров и, очевидно, достижений сокрыто, а может быть, и погребено варварством, духовным нашествием гуннов на русскую землю, раздавлено чугунным прессом “советской власти” вместе с миллионами человеческих жизней» [644], – горестно заключает Булгаков. «...В о. Павле, – справедливо утверждал Сергей Николаевич, – встретились и по-своему соединились культурность и церковность, Афины и Иерусалим, и это органическое соединение само по себе уже есть факт церковно-исторического значения» [645]. И это последнее замечание Булгакова о соединении во Флоренском Афин и Иерусалима крайне важно и свидетельствует о широте самих синтетических процессов во внутренней жизни о. Павла и отсутствии в его взглядах узости и церковного сектантства, порой присущего российскому православию. Его суждения о церкви часто не совпадали с концепциями православных иерархов, и это обстоятельство создавало немало трудностей на пути священника Флоренского. Соединение Афин и Иерусалима в культуре одной личности, причем личности великой, привело к зарождению в церкви новых тенденций, связанных тесно с творчеством Флоренского. «Он был, – писал один из крупных философов Н.О.Лосский, – профессором перспективной живописи (во ВХУТЕМАСе); прекрасным музыкантом, проницательным поклонником Баха и полифонической музыки, Бетховена и его современников, в совершенстве знавшим их произведения. Флоренский был полиглотом, в совершенстве владевшим латинским и древнегреческим и большинством современных европейских языков, а также языками Кавказа, Ирана и Индии» [646]. В области многих знаний Флоренский был личностью уникальной и выдающейся. Глубокую и интересную характеристику дал Флоренскому И.Г.Исупов, один из известных исследователей его наследия: «Уже современникам стало ясно, что с Флоренским в русскую культуру пришел новый тип личности. Новизна определялась нетрадиционным устройством памяти и структурой внутреннего пространства ума Флоренского. В этом пространстве не было центра, как в Космосе, он везде. Философ мог начать разговор с чего угодно и чем угодно закончить <...> Речь может пойти о природе числа, а завершиться философско-антропологическими выводами <...> Таково свойство его недискретного философствования – входы и выходы не соотнесены симметрично, как тезис и итог, как вопрос и ответ. Проблема приводит автора не к выводу, а к новой проблеме, как миф об Эдипе ведет к мифу об Электре, а рассказ о технологии красок – к мистике цвета» [647]. То, что отметил Исупов в особенностях мышления Флоренского, свидетельствует о том, что это мышление имело новый, синтетический характер и вся система знаний во «внутреннем уме» Флоренского представляла собой цельную и единую систему. В нем как бы была уже готова почва для создания новой синтетической теории познания, которая начала складываться в конце XIX – начале XX века параллельно с новым космическим мышлением. Флоренский был одним из тех, через которого космическая эволюция, если можно так сказать, проводила свой план формирования новой эпохи и нового человека. «Внутренний ум» Флоренского воспринимал равнозначно все знания, владея уже новой методологией познания, и мог донести эту методологию до других, при условии понимания этими другими сути самой проблемы. Структурные изменения «внутреннего ума» его и «нетрадиционное устройство» его памяти свидетельствовали о появлении нового человека, прошедшего через различное время и пространство. Его способности, его облик, его гениальность, которые были замечены современниками, подтверждают эту мысль. Пожалуй, в группе четверых выдающихся ученых, о которых написано в этом разделе, он был самым сложившимся для новой грядущей эпохи космической эволюции. Можно предположить, что именно это обстоятельство и привело его к ранней гибели, определенной теми силами, которые противостояли, противостоят и еще будут противостоять этой эволюции, мешая и замедляя путь человечества к вершинам совершенства и расширенного сознания. Он написал весьма примечательную работу, которая называлась – «Детям моим. Воспоминания прошлых дней». Она не была опубликована, да он, видимо, и не стремился к этому. Слишком много в этих «Воспоминаниях» было сокровенного о нем самом, которое он хотел передать своим детям, которых бесконечно любил. Он писал эту работу между 1916 и 1926 годами, в возрасте от 34 лет до 44-х. «Воспоминания», судя по всему, так и не были закончены. Трудно сказать, что помешало их закончить. Причин для этого было слишком много в его жизни. В разделе о раннем детстве и гимназических годах речь идет о его внутренней жизни и не совсем обычных процессах, которые в ней происходили. Мы могли бы назвать их формированием Флоренского как личности. Но это было бы не совсем правильно. Флоренский был, вне всякого сомнения, человеком необычным, и все, что в нем происходило, носило печать этой необычности. Поэтому процесс, развивавшийся в нем в его детстве и отрочестве, был по своему содержанию уникальным. В нем происходило не сотворение, а проявление в плотной материи земного мира всего того, с чем он пришел в этот мир. И не сам пришел, а как бы был послан на нашу планету космической эволюцией, чью волю он должен был выполнить. Эта воля относилась к важнейшим событиям, которые происходили на Земле и были связаны с формированием нового мышления. С самого своего рождения он ощущал в плотном мире Земли нечто особенное, какую-то тайну, которую скрывала обыденная жизнь людей и существующие явления.

«...Все существо мое, – вспоминает Павел Александрович, – как только я почувствую это особенное, бывало, ринется навстречу ему, и тут уж ни уговоры, ни трудности, ни страх не способны были удержать меня, – если только мне нечто представилось как первоявление. Желание, расплавляющее пред собою все препятствия, как черный огонь гремучего газа, раз оно возникло, – должно было насытиться зрелищем первоявления. Услышишь, бывало, о чем-нибудь, в чем почуется отверстой тайна бытия, или увидишь изображение – и сердце забьется так сильно, что, кажется, вот сейчас выскочит из груди, – забьется мучительно сильно; и тогда весь обращаешься в мучительно властное желание увидеть или услышать до конца, приникнуть к тайне и остаться так в сладостном, самозабвенном слиянии. Повторяю, это было не возгоревшееся любопытство, которое все же поверхностно, а стремление гораздо более глубокое и сильное, потрясение всего существа, плен и порыв в неведомое. И страшно, и сладко, и истомно – хочется. Мысль о тайне солнечным зайчиком, каким-то световым пятном застревает в мозгу; да, я нарочно говорю в мозгу, ибо это стремление по силе своей и непреодолимости захватывало весь организм как рефлекс физиологический.

Это была жажда знать, учиться познанием тайны, всецело слить себя с таинственно высвечивающими ноуменами» [648]. И эти «таинственно высвечивающие ноумены» и были моментами невидимого мира, проявляющегося во внутреннем мире ребенка, влекущей тайной, на которую отзывалось все его существо, как отзывается человеческий слух на звучание струны, и, полностью этой тайной захваченный, он пытается разгадать ее...

Уже в раннем детстве Флоренский ощущал свои богатые накопления и свой долголетний опыт, которые, преодолевая все внешние препятствия, вели его по этой жизни, в мире плотной материи, которую он сначала ощущал, а затем начал осознавать. Будучи уже взрослым человеком, он точно и тонко определил свои детские переживания. «...То, что называют законами природы, – писал он, – мне всегда казалось личиной, взятой временно. Иные силы зиждут миром, и иные причины направляют течение ее жизни, нежели то [что] принимается наукою. Эти силы и эти причины порою приподымают взятую на себя маску и выглядывают из щелей научного миропорядка. Иногда природа проговаривается и, вместо надоевших ей самой заученных слов, скажет иное что-нибудь, острое и пронзительное слово, дразня и вызывая на исследование. Тут-то вот и подглядывай, тут-то и подслушивай мировую тайну. Лови этот момент, где есть отступление от обычного – там ищи признание природы о себе самой. И с раннейшего детства я был прикован умом к явлениям необычным. Когда взор направлен в эту сторону, то и в самом сочетании обычного (если бы поверить вообще в окончательную реальность обычного), в нем уже чуется бесспорное вмешательство необычного, чего-то большего обычных свидетельств о себе самой природы» [649].

Знание внутреннее, метанаучное, и знание внешнее, научное, с ранних пор в размышлениях Флоренского стали приходить в противоречие. И в этом противоречии категория необычного и чудесного играла немаловажную роль. Он ее видел и ощущал всем тем опытом, который в нем уже существовал и действовал, стараясь найти свое место. В нем столкнулись два вида познания, его собственное духовное и внешнее эмпирическое. В них существовали свои законы, свои способы познания, отличавшие их друг от друга, и он интуитивно ощущал, что и тот и другой способы тесно связаны между собой, не могут быть отделены друг от друга. Но осмысление всего этого придет позже, а тогда в детстве у него возникали недетские проблемы. Мир внутренний был устойчивей, доказательней и более соответствовал его настрою, его восприятию. Он властно давал о себе знать, поворачивая все ощущения и наблюдения мальчика в нужную этому миру сторону, не давая сломать ту эволюционную программу, которую несла в себе эта необыкновенная личность. Его родители, наблюдая за ребенком и беспокоясь о его тонкой нервной организации, не читали ему сказок, стараясь воспитать в нем с малых лет научное мировоззрение, которого сами строго придерживались. Они убрали из его жизни все необычное, чудесное и так называемое сверхъестественное, не подозревая о том, что все это жило в мальчике как органическая часть его восприятия, мышления и переживаний. Родители утверждали, что все объяснимо и никаких тайн уже не осталось. В результате Флоренскому пришлось немало пережить от того духовного насилия, которое родители, люди образованные и интеллигентные, учинили над ним.

«И понятно, – вспоминал Флоренский, – слова его (отца. – Л.Ш.), вопреки основному складу моему, не проходили бесследно, внедряясь в сознание и производя свою работу. Над моим собственным миропониманием в духе магического идеализма образовывалась пленка, преграждавшая свободу дыхания; это была идея непрерывности, как существенно исключающая чудесное, и она пыталась пронизать мой ум. В душу внедрялись понятия, ей чуждые, существу ее враждебные, и, утесняя ее, в то же время сами преобразовывались в чуждое, как мне думается, намерениям отца. Родители хотели меня уберечь от излишнего нервного подъема; но все эти Млечные Пути и туманные пятна, звездные годы, спектроскопы и телескопы, кольца Сатурна, спутники Юпитера и фазы Венеры, геологические периоды, бесконечно малое и бесконечно большое, бактерии и плезиозавры, коническое лучепреломление и северное сияние и т.д. и т.д. – волновали и возбуждали ум гораздо больше, чем естественные, общие человечеству и всем детям представления о русалках и леших, и притом противоестественно, нездоровым волнением, ибо отрывали меня от меня самого и направляли душевную жизнь в сторону, ей не свойственную. Факты и фикции науки были для меня гораздо менее естественны, чем мистическая фауна сказок» [650].

В семье Флоренских разыгралась драма, имеющая, как ни странно, прямое отношение и к развивающемуся новому мышлению человечества, и к новой системе познания. Центром этой драмы стал еще не достигший зрелого возраста Павел и его родители, а ее сутью – противопоставление двух способов познания: духовного, или метанаучного, и эмпирического, или научного.

«В душевной жизни моей образовалась трещина, – писал Флоренский, – начало возникать раздвоение, трещина стала шириться и впоследствии повела к большому кризису <...>

Желая обезопасить меня от “мистики”, родители на деле работали в обратную сторону, не допуская меня в детстве воспринять все то, что огрубляет кожу души и лишает ее чрезмерной мистической чувствительности. Мой организм в отношении мистики не приобрел иммунитета. Не имея в этом смысле естественного, всенародного питания, я тем жаднее и тем страстней рвался сюда своими путями, сам открывая запретные мне представления, сам создавая свою мифологию и ревностно восстанавливая, сколько мог, мифологию народную по тем ее обломкам и намекам, которые несла с собою, того не подозревая, любая книга, самая речь и, наконец, – полусознательные обмолвки тех же родителей. Как ни уберегали меня от мистической фауны родители, я быстро своим умом добрался и до леших, и до русалок с домовыми, в особенности же до фей, гениев, эльфов и т.п. – существ изящных, легких и светлых <...> “Никогда, повторяю, эти сказки, -прочел Флоренский у Гофмана, – не оставили бы в нас такого глубокого следа, если бы в душе нашей не существовало самостоятельных, звучащих им в ответ в том же тоне струн. Отрицать существование странного, непонятного нам до сей поры особого мира явлений, поражающих иной раз наши уши, иной раз глаза, нет никакой возможности, и поверьте, что страх и ужас нашего земного организма только внешнее выражение тех страданий, которым подвергается живущий в нем дух под гнетом этих явлений” <...> Взор преимущественно обращался к существам очаровательным и благодетельным, к душам цветов, и птичек, и ручьев, к феям и эльфам, порхающим, как колибри, на свою и на мою радость. Мир, более тяжеловесный и грозный, тоже ощущался мною, но он стоял на заднем плане, изредка рокоча отдаленным громом, и лишь впоследствии выступил вперед: тогда начался период страхов и ужасов. Сказки – вовсе не оставили внешнего следа на моей душе, но самостоятельные и сказочные испарения подымались из душевных недр и оплотневали в образы, – подобные исконным образам народной веры. Тайне природы откликались струны души, и звук их, не имея готовых, облегчающих выход протоков в образах общечеловеческих, вырывался с тугою и болью, скопляясь, может быть, чрезмерно, ища выхода, ища облекающей ее формы. Эта потребность в мистике, эта жажда чудесного обращалась туда, где можно было надеяться на хотя бы кажущееся чудо <...> Все чудесно, все пронизано таинственными силами и их деятельностью, только – в одном случае это более явно, в другом – не так» [651]. В этих уникальных страницах мы находим интереснейшие размышления Флоренского о мире сказок, от которого он был отторгнут родителями, но потом нашел к нему свой, самостоятельный путь. Сказочный мир, в котором звучал иной мир с его чудесами и тайнами, возникает и понимается тогда, когда у него есть основа во внутренних накоплениях человека. У самого Флоренского эта основа была. Его детское наблюдение, что «сказочные испарения поднимались из душевных недр и оплотневали в образы, – подобные исконным образам народной веры» – чрезвычайно глубокое и несет в себе огромную духовно-научную проблему касаний и контактов с миром иного состояния материи. Если учесть, что все эти мысли и наблюдения были почерпнуты из его собственного опыта, то значительное отличие его внутреннего мира от подобного мира его современников становится ясным и неопровержимым. Его детские соприкосновения с миром тайны и чудес свидетельствовали также и о том, что он жил в большей мере именно в таком мире, оставляя мир внешний и плотный где-то на заднем плане своих наблюдений и переживаний. С годами чудесный и необычный мир, который жил в нем и в котором он жил, проявлялся все более и более, временами вытесняя из его сознания плотный мир земной материи. Стремление Флоренского к тайне или чему-то иномирному, пока еще не совсем уловимому, но сулящему в будущем чудесные открытия и небывалые переживания, все усиливалось и постепенно превращалось в один из важнейших моментов формирования его юношеского, а затем и взрослого мировоззрения. Его внутренний мир, обретавший для него более самостоятельное значение, побеждал мир внешний, и он чувствовал необходимость гармонии между тем и другим мирами. «Они (ощущения иного мира. – Л.Ш.), – писал Флоренский, – принимались мною с открытою душою и совсем доверчиво; скепсис, раздвоенность восприятия, дребезжащее ощущение бытия мне никогда не были свойственны. Мало того, они волновали меня и глубоко взрывали какие-то внутренние слои. Можно сказать, опыт этого рода утверждался в моем сознании, как нечто безусловно твердое и не встречающее себе никаких внутренних противодействий. Но... иной мир, хотя и в другом плане известный мне, мною никогда ведь не отвергался, и всегда было живо нечто гораздо более важное, чем мысль о нем: непосредственное ощущение его реальности. Иной мир в моем глубочайшем самоощущении всегда соприкасался со мною как подлинная и не внушающая ни малейшего сомнения действительность. Это ощущение касалось не только стихийных недр природы и всей ее жизни, духовного облика растений, скал и животных, но и человеческих душ, в частности – святых <...> Если бы кто-нибудь сказал мне тогда вместе с Бергсоном, что все бытие проходит чрез нас и нам поэтому дано в недрах, не доходящих, однако, до сознания, и сумел бы сказать все это не как научную теорию, а просто как свое самочувствие, то я живо откликнулся бы, ибо это именно и было моим самочувствием, притом самочувствием от рождения.

Так вот, было ощущение иного, чем только поверхность жизни. И, однако, это живое и основное мое ощущение в сознании, точнее, в связном сознательно-научном миропонимании не принимало никакого участия, разве что отрицательного, как фермент. Опыт, бесспорно, подлинный и о подлинном, был сам по себе, а научная мысль, которой в каком-то душевном слое я просто не верил, – сама по себе. Это была характерная болезнь всей новой мысли, всего Возрождения; теперь, задним числом, я могу определить ее как разобщение человечности и научности. Бесчеловечная научная мысль – с одной стороны, безмысленная человечность – с другой. Пляшущая с торжеством смерти-победительницы на костях уничтоженного ею человека научная отвлеченность и забитый, прячущийся по углам человеческий дух. “Все новое время страдало именно этою раздвоенностью, сначала в надежде совсем изничтожить дух, а потом, когда выяснилась несостоятельность этих надежд, в тоске и унынии” – Амиэль.

Во мне эти две стихии столкнулись с особою силою, потому что возрожденская научность была не внешним придатком и не оперением, а второю натурою, и ее истинный смысл я понимал не потому, что научился от кого-то, а знал непосредственно, как свои собственные желания. Но этому пониманию противостоял не менее сильный опыт, возрожденские замыслы в корне их отрицающий. Вот почему именно во мне, когда возрожденство было форсировано и доведено до последнего напряжения, произошел и взрыв всех этих замыслов. Я был взращен и рос как вполне человек нового времени; и потому ощутил себя пределом и концом нового времени; последним (конечно, не хронологически) человеком нового времени и потому первым – наступающего средневековья» [652].

«Попросту говоря, – продолжает Флоренский, – миропонимание, которое получилось из упоминаемого взрыва, через десять, двадцать, тридцать лет станет само собой разумеющимся, и к нему будут приходить вовсе не в какой-то зависимости от моих размышлений, а сами собою, совершенно так же, как недавно еще своим умом доходили, что “Бога нет” и что “про неправду все написано, и вообще”» [653]. Здесь мы имеем дело с редчайшим описанием процесса, происходящего во внутреннем мире человека – формирования не только предпосылок к новому мышлению, но и новой системы познания. И процесс этот описан научно точно. Он начинался с ощущения Флоренским иного таинственного и необычного мира как «подлинной и не внушающей сомнения» действительности. Это привело его к определенному выводу, что опыт иного мира, существовавший в нем, и научное мировоззрение, которое он познавал сначала в гимназии, а затем в университете, вопреки логике существовали отдельно, ни в коей мере не соприкасаясь и не пересекаясь. Он определил это состояние внутреннего и внешнего знания, знания, находящегося в духовном пространстве человека, и знания, полученного экспериментальным, научным путем, как расхождение «человечности и науки». Он сумел, заглянув в собственные глубины, уловить главный недостаток современной науки – отсутствие «человечности», или связи с духовным полем человека, которое эмпирической наукой отрицалось и во многих моментах отрицается до сих пор. Это разобщение со временем росло и напрягалось и, наконец, привело к столкновению где-то в таинственных глубинах его собственного внутреннего мира, где действовали иные законы и, возможно, существовали иные измерения. Он назвал это столкновение взрывом, проникшим в его глубинные слои, разрушившим многие его представления, но и заложившим что-то новое в нем самом. Взрыв расчистил в нем дорогу к чему-то совершенно новому, как расчищает физический взрыв в горах путь к дальнейшему продвижению. И в нем, как бы вместе, сошлось новое и старое. Он ощутил себя последним человеком предшествующего времени, соприкасавшимся с уже уходящим мышлением, и первым человеком наступающей эпохи нового мышления. Энергетика космической эволюции как бы прошла через него и совершила действие для дальнейшего развития нового мышления, а он почувствовал всем своим существом эти таинственные и неожиданные силы, о которых он догадывался давно, но ощутил их впервые. То, что он раньше видел и слышал, теперь действовало в нем в определенном и, ему казалось, не зависящем от него направлении. Но этот взрыв принес ему, «последнему и первому человеку», довольно трудный и болезненный момент острого кризиса. «Произошел глубинный сдвиг воли, – отмечал Флоренский, – и с этого момента смысл умственной деятельности изменил знак. Началось разоблачение знания, сперва только научного, затем и вообще <...> “Истина недоступна” и “невозможно жить без истины” – эти два равно сильных убеждения раздирали душу и ввергали в душевную агонию» [654]. Впоследствии он более определенно объяснил это состояние: «Это было томительное висение между знанием, которое есть, но не нужно, и знанием нужным, которого нет: ведь несказанные прикосновения к источнику истины не могли оцениваться как знание, и с ними, по их оторванности, делать было нечего» [655]. Из всего этого вытекал логический вывод: необходимо опыт внутреннего мира или иного мира онаучить, то есть объяснить современным языком и превратить его в знание в традиционном и доступном понимании этого слова, с одной стороны, и одухотворить, или «очеловечить», эмпирическую науку, придав ей этим новую глубину в ее исследованиях и изменив ее теорию познания, найдя для нее новые подходы, сформировав в ней новую методологию. Иными словами, необходимо было взаимопроникновение духовного опыта и эмпирического знания, или духовного способа познания, который назывался вненаучным, и эмпирического, научного способа познания. Он понимал, что в нем после этого страшного взрыва и обломков, которые после него остались, начался процесс синтеза самой системы познания, которая должна была лечь в основу наступающего нового мышления. И только этот благостный синтез мог расчистить дорогу к последующему познанию законов и тайн природы, наступление которого уже ощущал в себе «последний и первый» человек в лице великого Флоренского. И возможно, небольшая часть его иномирного опыта отражена в его стихотворении, которое он написал в 1905 году [656].

НА МОТИВ ИЗ ПЛАТОНА

Душа себя найти желает,

Томится по себе самой,

Тоскливо по себе вздыхает

И плачет в горести немой.

 

Дрожащий в тусклых очертаньях,

Пред ней витает мир идей,

И Эрос, – мощный чародей, –

Душой во сне или в мечтаньях

 

в какой-то миг овладевает.

Душа томится и рыдает,

 

И вот почудилось, что снова

Душа-близнец ей найдена.

Полет в Эфир свершать готова

на белых крыльях не одна,

 

Но сон проходит, и тоскливо

она взирает вкруг, стеня,

И шепчет страстно-сиротливо:

«Найди меня, найди меня...»

Павел Александрович Флоренский родился 9 января 1882 года на Кавказе, в Тифлисе (Тбилиси). Мать – армянка, принадлежала к знатному армянскому роду, была женщиной образованной и тонкой. Отец – русский, был инженером-путейцем, строившим железную дорогу в Закавказье. Человек высокого образования и широких взглядов, он интересовался многими областями знаний и искусства и собрал большую и интересную библиотеку. В самом раннем детстве Флоренский проявил явную склонность к поэзии и правильно оценил ее духовно-энергетическое значение, которое по сути своей совпадало с блоковской оценкой [657], но сделано Флоренским вполне самостоятельно. «Сравнительно в меньшей степени, – вспоминал он, – меня занимал смысл стихов, а преимущественно влекло их звучание и их ритмика. Обладая почти абсолютной памятью, все привлекательное для меня я запоминал с одного раза в точности; в особенности это относилось к стихам. Пушкин, отчасти Лермонтов – только их я признавал в раннем детстве, остальное же не доходило до моего слуха» [658].

В гимназии у него обнаружились способности ко многим предметам – естественным, точным, не говоря уже о гуманитарных, и языкам. Со своим гимназическим товарищем А.Ельчаниновым он устроил у себя дома «научный кабинет» с геологическими и ботаническими коллекциями. Отец поощрял подобные научные занятия сына. После окончания гимназии Флоренский поступил на физико-математический факультет Московского университета. Но одна или две специальности его интеллектуальные потребности не удовлетворяли, и он слушал еще и лекции по философии, которые читал в университете один из выдающихся философов Серебряного века Сергей Николаевич Трубецкой. После окончания университета в 1904 году ему предложили остаться там работать. Но он сам решил свою судьбу по-другому. От науки его потянуло к религии, в частности к христианству, что в значительной степени было результатом того взрыва, который произошел у него в юности. Он счел необходимым изучить религиозный опыт инобытия, который был накоплен в христианской церкви, и поступил в Московскую духовную академию. Годы учебы его в академии совпали с революцией 1905 года. Во время ее подавления он прочел в академической церкви проповедь, смелую и страстную, в которой обвинил власти в кровавых расправах с участниками этой революции. «Волны крови затопляют родину, – говорил он в проповеди. – Тысячами гибнут сыны ее – их вешают, расстреливают, тысячами переполняют тюрьмы. Вернулись времена безбожного царя Иоанна. Под видом “умирения” избиваются мирные крестьяне и рабочие. Людей, не имущих куска хлеба, расстреливает живущий за счет их трудов. Женщин и детей и то не щадят – насилуют, оскорбляют на каждом шагу. Издеваются в безумном озверении... И мы молчим, все молчим, все умываем руки. не водой уже, как Пилат, а кровью, ибо нет теперь воды, не смешанной с кровью, нет воды, которая смыла бы кровь с Руси» [659]. Обычно глуховатый, спокойный его голос возвысился и прогремел под сводами последней фразой: «Смотри, Русь святая, не оказаться бы тебе позорищем истории!» [660] Он всегда относился болезненно к проблемам свободы и особенно к ее утеснению. Расправа с восставшими потрясла его и заставила, как человека честного и мужественного, произнести проповедь, более похожую на политический призыв, нежели на действительно религиозную проповедь. Ему, остро почувствовавшему энергетику революции и возмущенному всем увиденным и пережитым, такая проповедь не прошла даром. Из письма В.Ф.Эрна от 26.03.1906: «П.Флоренский, бывший когда-то мне очень близким человеком (и теперь очень дорогой мне), арестован. 12 марта в академической церкви он произнес проповедь (это уж у них такой обычай, чтобы студенты произносили проповеди), в которой с большим религиозным чувством он говорил о совершающихся теперь расстрелах, казнях и убийствах. Был составлен протокол. Академики, т.е. студенты, встретили проповедь его восторженно (это как раз было в тот день, когда пришло известие о казни Шмидта) и решили издать ее бесцензурно на свои собственные средства, что и сделали. А 22-го вызвали Павлушу повесткой власти и, арестовав, переслали в Москву, в Таганскую тюрьму...» [661] На этот раз как-то все обошлось, и ему даже дали как одному из самых талантливых студентов закончить академию. Но 1906 год так и остался зарубкой в его жизни как год его первого ареста. Думал ли он, что этим все и кончится? На самом деле все только начиналось. В 1908 году он окончил Московскую духовную академию и был оставлен на кафедре истории философии, а вскоре стал профессором этой академии. В 1911 году получил сан священника и сделался настоятелем домовой церкви Общины Красного Креста в Сергиевом Посаде. Весной 1914 года защитил магистерскую диссертацию на тему «О духовной Истине». В эту диссертацию вошли первые семь писем будущей его книги «Столп и утверждение Истины». Когда началась первая мировая война, он сразу, не раздумывая, в этом же 1914 году отправился на фронт в качестве армейского священника. Революция 1917 года застала его вновь в Сергиевом Посаде. Духовную академию закрыли, и он стал работать в научно-исследовательских технических институтах Москвы. Ему было по плечу любое занятие, любое умение. Техника также не миновала его. При «Главэлектро» он занимался проблемами электрических полей и диэлектриков. Такие исследования в то время были важны для возникавших в стране первых электростанций. Новые хозяева России создавали одно, но разрушали другое. В стране стали закрывать, а потом и разрушать церкви. Опасность черной тенью нависла над Сергиевой Лаврой, одной из величайших святынь России. Из Москвы, подальше от Лубянки и ее беспощадных подвалов, потянулись в Сергиев Посад знатные семьи, их теперь называли «бывшими» – Шаховские, Трубецкие, Олсуфьевы, Лопухины и другие. В Сергиевом Посаде в это время была создана Комиссия по охране старины и искусства Троице-Сергиевой Лавры. В нее вошли вместе с Флоренским и представители знатных русских семей, укрывшихся в Сергиевом Посаде. По стране ползли зловещие слухи о том, что по распоряжению властей мощи святых выбрасывают на помойки. Было в связи с этим объявлено о вскрытии мощей Сергия Радонежского на 1 апреля 1919 года, в канун Лазаревой субботы, перед Страстной неделей. Но этому предшествовало еще одно событие, о котором никто не знал. «...По благословению наместника Троице-Сергиевой Лавры архимандрита Кронида члены Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой Лавры – священник Павел Флоренский и граф Юрий Александрович Олсуфьев, Сергей Павлович Мансуров и Михаил Владимирович Шик <...> возможно, также граф Владимир Алексеевич Комаровский тайно прошли в Троицкий собор, вскрыли раку с мощами и благоговейно взяли Главу Преподобного, положив на ее место главу погребенного в Лавре князя Трубецкого. К Главе Преподобного прирос позвонок, и его отделили богослужебным предметом – копием. След от копия и от приросшего позвонка – свидетельство происходившего. Участники связали себя обетом молчания и тайну строго сохраняли десятилетия.

Святыня вначале находилась в ризнице Троице-Сергиевой Лавры. Декретом РСФСР от 20 апреля 1920 года Лавра была закрыта. Поэтому Главу из ризницы перенес к себе в дом на улицу Валовую Ю.А.Олсуфьев, а оставшиеся мощи находились в экспозиции музея до конца Великой Отечественной войны. Весной 1928 года в Сергиевом Посаде происходили массовые аресты «бывших», когда были арестованы и П.А.Флоренский, и племянница Ю.А.Олсуфьева Е.П.Васильчикова. Главу в дубовом ларце закопали в саду дома Олсуфьевых. В 1937 году началась новая волна арестов, и Олсуфьевы выехали из Сергиева Посада. Главу перенес в окрестности Николо-Угрешского монастыря, около станции Люберцы, Павел Александрович Голубцов (позже архиепископ Новгородский и Старорусский Сергий). После демобилизации он перенес Главу в Москву, в дом Екатерины Павловны Васильчиковой, племянницы Ю.А.Олсуфьева. 21 апреля 1946 года, на Пасху, состоялось открытие Троице-Сергиевой Лавры. Когда мощи Преподобного Сергия из музея были возвращены Церкви, Е.П.Васильчикова вернула и Главу» [662].

В 1923 году власти закрыли Оптину Пустынь, которая была духовным центром России, и выселили оттуда старцев, несущих в себе высокую духовность. «Если начать прослеживать мысленно, – писал Флоренский об Оптиной Пустыни в 1919 году, – самые разнообразные течения русской жизни в области духа, то, непосредственно или посредственно, мы всегда приводимся к Оптиной как духовному фокусу, от соприкосновения с которым возжигается дух, хотя бы потом он раскрывался и в иных, чем, собственно, оптинское, направлениях. Оптина, выдаваясь не столько отдельными исключительными лицами, сколько гармоническим сочетанием и взаимодействием духовных сил, всегда была и есть в настоящее время как целое, как коллективный возбудитель духовного опыта; я осмелюсь сказать, единственный в России, по крайней мере в таком роде и в такой силе, возбудитель духа. Было бы с нашей стороны великим преступлением не пред группою монахов, а пред культурою будущего не употребить всех усилий для сохранения Оптиной в ее целом, то есть не как стен или рукописей, а того невидимого и неосязаемого физически водоворота, который во всяком приблизившемся к нему побуждает, впервые, может быть, острое сознание, что кроме внешнего отношения к миру есть еще внутреннее, бесконечно более его важное, дающее ощутить глубины бытия и миры иные. Оптина у подошедшего к ней родит убеждение, что этот новый взгляд на мир не случайное настроение, а доступен развитию, углублению и обогащению и что он, переходя в постоянный опыт иной действительности и жизнь в ней, подступая к краям нашего сознания, может изливаться оттуда как новое культурное творчество, как новая наука, новая философия, новое искусство, новая общественность и новая государственность. Вот этот-то невидимый, но могучий вихрь иной жизни, уже столько давший, уже питавший русскую культуру и еще больше имеющий дать теперь, когда с течением символистов разрушены препятствия со стороны рационализма и позитивизма, этот вихрь, за который все мы, люди одного устремления, хотя и разных деталей в путях и технике, должны ухватиться, как за ценнейшее достояние нашей современности, мы должны отстоять во что бы то ни стало и каких бы это ни стоило усилий» [663]. Он закончил это письмо латинской фразой: Tempora pessima suni, vigilemus – Времена наихудшие, будем бодрствовать. Но Оптину Пустынь не удалось защитить, слишком мало сил было у ее защитников, отступивших под страшным напором «строителей нового мира», очень смутно представлявших себе существо этого «нового мира».

В начале XX века, в общем фоне которого происходили значительные перемены, Пустынь подошла к уровню «возбудителя духа», что было крайне важным для культуры России в целом. Этому способствовало и то обстоятельство, что к этому времени там сформировалась истинно духовная община личностей с высоким духовным содержанием. Флоренский еще до того, как стать священником, в самом сердце своем тосковал по такой общине. Эта тоска временами обретала весьма ощутимые формы, выплескиваясь в депрессивное его состояние. Где-то в глубинах своего существа он, казалось, нес образ этой общины, который никак не проявлялся в самой действительности. «Главная ее (тоски. – л.ш.) причина, – говорил Флоренский своему другу А.В.Ельчанинову, – конечно, другая, это – желание настоящего, полного общения, как гарантии церковной жизни. Я нигде не нахожу этого общения: все только бумажки, и ни разу – золота. Я не говорю, что в церкви нет чистого золота, но мне не попадалось. Если бы я не верил, было бы легче, но в том-то и тяжесть, что я верю, что золото есть. Раз нет общения, нет и церкви, нет и христианства. Мне велят верить – я и верю, но ведь это не жизнь – жизнь как раз начинается с того времени, как увидишь, ощупаешь этот главный факт» [664]. Он нашел это золото в общине оптинских старцев, «возбудителей духа» и ревнителей духовной культуры России. Эта община напоминала и не напоминала ему ранние общины первых христиан, еще не затронутых земными делами традиционных церквей. Но эти общины не были «возбудителями духа» как такового, а лишь являлись держателями таинств своей веры и были ее распространителями. Там тоже было «золото», но не столь высокой пробы, как в Оптиной Пустыни, а именно: твердое знание миров иных, которое весьма помогало старцам вместе стать «возбудителями духа». В церкви традиционной было лишь представление о потустороннем мире, оптинские же старцы имели значительный опыт инобытия и сознавали его роль в земных условиях. Они, как и Флоренский, нередко расходились в определенных понятиях с традиционной церковью и ее иерархами. Церковь не простила ему «отклонений». И до сих пор некоторые служители ее жгут книги Флоренского во дворах своих храмов. До сих пор они восстают против идей, высказанных о. Павлом. Идеи же эти шли в одном русле с теми идеями, которые входили в концепцию зарождающегося нового мышления. Флоренский считал Оптину Пустынь и ее старцев частью этого мышления. «Возбудители духа», они стали носителями того нового, что уже помимо церкви входило в культуру России. Осознание глубины бытия и миров иных было тем новым, что несла оптинская община всем, к ней подходившим и к ней приближавшимся. И этот новый взгляд, который «не случайное настроение, а доступен развитию, углублению и обогащению», подступает «к краям нашего сознания» и изливается оттуда «как новое культурное творчество, как новая наука, новая философия, новое искусство, новая общественность и новая государственность». Иными словами, Оптина Пустынь включала в синтез нового мышления религиозный опыт инобытия, идущего через дух и сознание ее старцев, «возбудителей духа». Все эти явления были связаны друг с другом, обусловливали друг друга и создавали цельный процесс складывания во многих областях культуры и бытия новые подходы, новую систему познания. Оптину Пустынь, этот духовный фокус России, не удалось отстоять. Натиск темных бездуховных сил на нее был слишком жесток и сокрушителен. «Времена наихудшие» давали себя знать.

В 1928 году, как известно, он был арестован вместе с другими «бывшими». Ордер на арест и обыск Флоренского подписал Генрих Ягода 21 мая 1928 года. Его пытались заставить снять рясу, но он этого не сделал, и в таком одеянии его посадили в поезд со всеми остальными. В Москве на Ярославском вокзале их уже ожидали «воронки», которые доставили арестованных в одну из московских тюрем. Флоренского долго держали в тюрьме, изнурительно и дотошно допрашивали и затем 14 июня поспешно приняли решение – выслать в Нижний Новгород. О его жизни в этом городе мы знаем мало. Известно только, что Е.П.Пешкова, известная своей правозащитной деятельностью, сумела добиться его освобождения. Он вернулся в Сергиев Посад, и его взяли на его прежнюю работу. Но его не покидало какое-то внутреннее беспокойство, какое-то интуитивное чувство ему подсказывало, что это лишь начало его пути на Голгофу советских репрессий. К тому времени он был уже выдающимся ученым со сложившейся научной судьбой. «Кроме основных работ богословско-философского содержания, – пишет в своих мемуарах С.И.Фудель, – имел работы по электрике, промышленной технике, товароведению, астрономии, оптике, математике, истории искусств, теории знания, перспективной живописи, фольклору, филологии и литературе. Мог с полным знанием дела говорить или писать по вопросам медицины, психопатологии, оккультным наукам, археологии, психологии зрения, истории дамских мод, генеалогии дворянских родов. Знал несколько европейских и восточных языков. На древнееврейском, греческом и латинском языках читал и писал без словаря. Переводил Канта и церковного историка Зома, печатал в журналах начала века стихи (было и отдельное издание “В вечной лазури”)» [665].

Можно предполагать, что такие выдающиеся способности, множество знаний, которыми он не только владел, но и мог пустить в научный оборот в публикациях, у малограмотных и невежественных людей, его окружавших, вызывали не только недоверие, но и раздражение и зависть. Ситуацию усугубляла священническая ряса, которую он не снимал, каждый раз напоминая различным «иконоборцам», что христианская вера продолжает жить. «Времена наихудшие» ухудшились, если это возможно было, к 30-м годам. Началась травля Флоренского в различных изданиях, в ГПУ посыпались на него лживые доносы. Все это закончилось новым его арестом в 1933 году и ссылкой в сибирский лагерь около села Сковородино, за Байкалом. Там от него потребовали публичного отречения от веры. Но так ничего и не добились. Новые инквизиторы не получили требуемого. Мы же до сих пор не знаем, чего это стоило священнику Флоренскому. Но и в лагере он не оставил своих занятий наукой, занявшись там проблемами мерзлотоведения. В 1934 году его перевели в Соловецкий лагерь, откуда он уже никогда не вернется.

В 1914 году священник Флоренский опубликовал свою первую книгу, которая называлась «Столп и утверждение Истины». Это была книга о Церкви как об Истине, и все 12 ее писем, каждое из которых было посвящено отдельному сюжету этой проблемы, свидетельствовали о взглядах Флоренского на Церковь, как таковую. Апостол Павел также смотрел на создаваемую им Церковь как на Истину. В послании своему ученику Тимофею он писал о доме Божием, «который есть Церковь Бога живого, столп и утверждение истины» [666].

И еще раз о. Павел вызвал из глубины веков Апостола Павла, и вновь возникала таинственная связь между ними двумя. И связь не только по имени, а еще по чему-то недосказанному и неразгаданному, объяснение которому потерялось где-то во времени и пространстве.

При чтении книги у меня все время возникало ощущение, что пишет эти главы-письма не Флоренский, а кто-то другой. И этот кто-то другой все время меняется, и в нем как бы возникают разные лики, отзвуки различных эпох и миров.

Книга «Столп и утверждение Истины» была написана не только грамотнейшим богословом и широко образованным историком и философом, но и уникальным человеком, прошедшим через духовный опыт постижения Высшего. И в ученом, и в священнике этот опыт сливался с той суммой или системой знаний, которыми он обладал как ученый и священнослужитель. Без всякого сомнения, имея за спиной богатый духовный опыт, Флоренский занимал особое место среди коллег и выделялся тем, что он совершал, говорил и как служил.

«Я помню его литургию, – вспоминает С.И.Фудель, – в домовом больничном храме Посада. Он служил очень просто, тихо, собранно-сосредоточенно, чувствовалась его погруженность в совершаемое. Таким же видели его стоящим в храме уже после того, как он перестал служить <...>

Я не знаю, как он молился вне храма, – жила ли в нем всегда молитва, но я ощущал в нем, внутри его духовной собранности и теплой серьезности, – точно дом для молитвы <...>

Я знаю только то, что в нем не было и тени этого ужасающего внешнего смиреннословия <...>

Он был очень прост, и ему было органически чуждо все внешнее, все то наружное, что неадекватно внутреннему <...>

Нелюбовь к внешности проявилась и в одном служебном факте. Когда Синод наградил его “наперсным”, т.е. золотым, крестом, он все продолжал носить свой прежний, серебряный, и, говорят, получил замечание от ректора Академии <...> Кажется, никогда он не носил и магистерского значка» [667]. В нем как бы жил дух самого раннего служения, той первой христианской Церкви, которую собирал еще Апостол Павел. Ему, как и им, не были известны парчовые, шитые золотом одежды и сверкание драгоценных камней на митрах церковных иерархов. В своей простоте и искренности о. Павел был гораздо ближе к идеям Церкви Апостола Павла, которые тот изложил в Посланиях своим ученикам, Тимофею и Титу.

«Цель же увещания, – писал Апостол Тимофею, – есть любовь от чистого сердца и доброй совести и нелицемерной веры, от чего отступивши, некоторые уклонились в пустословие, желая быть законоучителями, но не разумея ни того, о чем говорят, ни того, что утверждают. А мы знаем, что закон добр, если кто законно употребляет его» [668].

И далее: «Но епископ должен быть непорочен, одной жены муж, трезв, целомудрен, благочинен, честен, страннолюбив, учителен, не пьяница, не бийца, не сварлив, не корыстолюбив, но тих, миролюбив, не сребролюбив. Хорошо управляющий домом своим, детей содержащий в послушании со всякою честностью; ибо, кто не умеет управлять собственным домом, тот будет ли пещись о Церкви Божией? Не должен быть из новообращенных, чтобы не возгордился и не подпал осуждению с диаволом. Надлежит ему также иметь доброе свидетельство от внешних, чтобы не впасть в нарекание и сеть диавольскую. Диаконы также должны быть честны, не двоязычны, не пристрастны к вину, не корыстолюбивы, хранящие таинство веры в чистой совести. И таких надобно прежде испытывать, потом, если беспорочны, допускать до служения. Равно и жены их должны быть честны, не клеветницы, трезвы, верны во всем. Диакон должен быть муж одной жены. Хорошо управляющий детьми и домом своим; ибо хорошо служившие приготовляют себе высшую степень и великое дерзновение в вере во Христа Иисуса. Сие пишу тебе, надеясь вскоре придти к тебе, чтобы, если замедлю, ты знал, как должно поступать в доме Божием, который есть Церковь Бога живого, столп и утверждение истины» [669].

Возможно, раннехристианские иерархи и соблюдали предписанное им Апостолом, но со временем многое менялось в обществе и, соответственно, и в самой церкви. Она перестала быть тем Столпом, на котором утверждается Истина христианского учения. Слишком много постороннего и лишнего проникло в ее духовное чрево, а земные интересы заслонили небесное. Церковь постепенно становилась чем-то мертвым, держащимся на догматах, а нередко и на сектантстве. Она разбилась на разные конфессии, враждовавшие друг с другом, и утратила единство, свойственное раннему периоду христианства. Ее дела шли не по восходящей, а по нисходящей духовной линии. У Церкви, которую Апостол Павел назвал Столпом, появился как бы исторический двойник, подчас ничего общего не имевший с этим Столпом, «Церковью Бога живого». «В обществе (XIX-XX вв. – л.ш.) уже слишком далеко, – писал С.И.Фудель, – зашло отождествление Церкви с ее двойником. Вспомним, что выход книги был в “эпоху Распутина”, не только не отлучаемого от церкви, но, наоборот, паразитирующего около церковного управления. Слишком далеко зашло это непонимание того, что двойник не есть Церковь, что рядом с ним, в той же самой общей ограде, среди темноты, невежества, холода, лукавства и пороков повседневной церковности непостижимо существует Свет истинной Церкви – тела Божия в истории, живого в живых людях. “И свет во тьме светит, и тьма не объяла его”.

Провокация церковного двойника – это ложное сплетение в сознании двух понятий – было безусловно и молчаливо, т.е. внеполемически, рассечено в книге Флоренского: он говорит только об Истине, и эта Истина “еще раз Церковь”. А то, что не от Истины, то внецерковно, хотя бы и считало себя церковностью» [670]. Концепция истинной Церкви Флоренского была непосредственно связана с представлениями ранних христиан, начиная с самих Апостолов, и неизбежно обращалась к эволюционному содержанию этой религии. Эволюционную сущность христианства Флоренский прослеживает через весь труд, находя и обращая внимание на важнейшие ее черты. Церковь, с точки зрения Флоренского, есть понятие духовно-культурной эволюции. Истинная Церковь – это не богато убранный храм, сверкающий золотом и серебром, истинные христиане – это не церковные иерархи в парчовых одеждах, которые производят неизгладимое впечатление на паству с низким уровнем сознания и заставляют повиноваться этим иерархам-двойникам, а те, кого коснулось дыхание и мысль великого Духовного Учителя, озарившего их сердца космическим светом Высших миров, с которого и началось их преображение. Ибо преображение человека есть одна из важнейших эволюционных идей христианства, имеющее своей целью достичь уровня сознания Христа – богочеловека, показавшего на своем примере необходимость такого преображения и достижения новых вершин совершенства. То христианство, которое сложилось на уровне церкви-двойника, мало обращало внимания на эту проблему и до сих пор довольствуется лишь упоминанием о преображении самого Христа, не давая этому важнейшему событию в истории христианства четких разъяснений. И те, кого озарил Свет Фаворский, свет высокой энергетики иных миров и преображения самого Христа, несут в себе ту святость, которая необходима истинной Церкви, продвигающей человечество и делающей самого человека живой церковью, как таковой. Красота духа такого человека есть критерий подобной истинности и живой церкви. Флоренский считал такими духовных старцев, которые являлись мастерами «художества из художеств». В 1909 году Флоренский опубликовал «Сказание о жизни аввы Исидора», который был его Учителем и наставником. Размышления Флоренского о жизни Исидора во многом укрепили те мысли, которые он высказал в «Столпе и утверждении Истины». «В нем, – писал Флоренский, – как редко в ком, нащупывалось голою рукою живое, зиждущееся, творческое Тело Церкви – Церковь власть имеющая...» [671] Именно это «творческое Тело Церкви» и являлось важнейшим моментом эволюционной роли самой преображенной Церкви. «Исповедь Старца, – далее отмечает о. Павел, – простая по внешности, была совсем особою по какому-то неуловимому веянию вечности» [672]. Флоренский же приводит рассказ одного профессора, побывавшего на исповеди у Исидора.

«Сколько нес я рационализма и злобы, – делился своими впечатлениями посетитель, – все это растаяло в келии о. Исидора. Я пришел с чувством формального смирения. мне показалось, что все будет так, как всегда было, – что милый, приличный монах мило, прилично меня примет, что я прилично отисповедуюсь и все будет как следует. Но вот что было не так: в этой келии, в ее простоте бесконечная власть. Я испытал то, что я именую впечатлением церкви. Старец поднялся и, как был одет – в рубаху навыпуск, порты и поршни на ногах, – спокойно встал и сказал: “Ну хорошо” (на просьбу об исповеди). Вынул епитрахиль, надел ее на себя, на рубаху настегнул старую парчовую поручь властию своею и благословил Бога. Когда он прочел отпустительную молитву, я мог только одно сказать: “У меня сейчас на душе – Христос воскресе из мертвых” <.> Я знаю только одно, что я видел Камень и на нем Церковь. И больше ничего, кроме величия, сказать не могу. Это у меня навсегда осталось, как великий удар. Церковь открылась на мгновение и потом скрылась. – Церковь в портах и золотых поручах и епитрахили на Камне» [673].

Таким, не ошибусь, если скажу, был и сам Флоренский, который по многим качествам являлся этой живой истинной Церковью, прошел через преображение и обрел святость, изменившую частью и его естество, и облик. Трудно сказать, в каком времени и пространстве и как это произошло. Но это случилось, иначе бы это был другой Флоренский, и вряд ли этот другой так мощно и глубоко мог вникнуть в эволюционную суть христианства. Он это сделал с привлечением, смелым и бескомпромиссным, современной научности и огромного исторического материала, начиная с первой Церкви, которую создавал Апостол Павел. Путь от Апостола до отца Павла, жившего в XX веке, был его личным живым опытом, позволившим ему сделать то, что он задумал. В предисловии к своей книге Флоренский писал: «Догмат о Церкви, понимаемый как переживаемая в живом опыте тайна Божия о созидании святого человечества, – может быть, будет последним подвигом христианской жизни и мысли» [674]. Это «созидание святого человечества», Богочеловека, имеет прямое отношение к космической эволюции, связанной с проблемой новой эпохи и нового человечества. В книге Флоренского эта проблема на религиозной почве получила научное освещение и реальную перспективу в продвижении человечества к новым вершинам духа и сознания. Идея Преображения или Света Фаворского на Руси была неразделима с преображением самой жизни. «Наше творчество, художественное и философское, – писал один из крупных философов Серебряного века Е.Н.Трубецкой, – всегда жаждало истины не отвлеченной, а действенной; величайшее, что есть в нашей литературе, было создано во имя идеала целостной жизни. Сознательно или бессознательно, величайшие представители русского народного гения всегда искали этого света, изнутри исцеляющего и преображающего жизнь как духовную, так и телесную. всеобщее исцеление во всеобщем преображении – в разных видоизменениях мы находим эту мысль у великих наших художников, у Гоголя, Достоевского, даже, хотя и в искаженном, рационализированном виде, – у Толстого, а из мыслителей – у славянофилов, у Федорова, у Соловьева и у многих продолжателей последнего. И всегда искание Фаворского Света вызывалось у наших писателей живым, болезненным ощущением силы зла, царящего в мире» [675].

И это ощущение, считал Трубецкой, было единым источником религиозного творчества и у подвижников, и у художников, и у философов. Этот же источник послужил Флоренскому при создании книги «Столп и утверждение Истины». Трубецкой включил эту книгу в общий поток культурно-духовной деятельности в России в целом. «...Упомянутая его книга, – отмечал философ – представляет собою продолжение глубоко оригинальное и творческое: мы имеем в ней произведение недюжинного таланта, которое составляет выдающееся явление в современной русской религиозно-философской литературе» [676]. Именно Флоренский дал истинную суть Света Фаворского в противопоставлении его хаотической действительности. И это раздвоение человека и земного бытия дает возможность понять ту реальность, в которой происходит преображение Светом Фаворским.

«...Я не знаю, – утверждает Е.Н.Трубецкой, – равного по глубине анализа того внутреннего раздвоения и распада личности, который составляет самую сущность греха <...> Но главный источник его – не какие-либо литературные образцы, а собственные мучительные переживания, проверяемые коллективным церковным опытом» [677]. И далее: «Воистину Свет Фаворский не есть мимолетное явление, а непреходящая действительность, в которой находят себе исцеление все наши земные грехи, страдания, противоречия; и светит он не только по ту сторону Вселенной, но “просвещает всякого человека, приходящего в мир” (Иоанн, 1: 9)» [678].

Каждая эволюционная особенность, которая рассматривается Флоренским, несет в себе отзвуки иного бытия, иного мироустроения. В своих и религиозных построениях, и научных, и в анализе истинной церковности и софийности этой церковности он все время выходит за рамки христианства, как земного ограниченного учения. И этот отход куда-то в другое пространство для того, чтобы увидеть все величие и космичность этого учения, произвольно в течение его истории урезанного его пользователями, еще раз возвращает нас к первоисточникам. Выход самого христианства в теории и практике за рамки земных понятий так или иначе известен и не раз служил основой дискуссий для различного рода богословов. Но в книге Флоренского эта особенность анализируется не только с религиозной точки зрения, но и с научной и философской. «Воплощение Бога, Творца мира в человеке, – размышляет над проблемой, занимавшей Флоренского, С.И.Фудель, – с полным основанием и Божества и человечности, истинная смерть человека Иисуса и тут же его истинное воскресение, только один этот основоположный факт христианства выводит его за границу трех измерений» [679]. И этот выход «за границу трех измерений», в неизвестно какое, но явно более высокое измерение открывает нам еще один важный аспект эволюции, который окончательно позволяет назвать эту эволюцию космической.

Важное значение, с точки зрения эволюционной, имеет и следующее утверждение Флоренского. «Два аспекта (Церкви. – Л.Ш.), – пишет он, – [в вечности и во времени] – это вовсе не то, что теперь, у современных церковноборцев принято называть “Церковью Мистическою” и “церковью историческою”, причем превозносится первая ради <...> похуления второй. Нет, это – одно и то же существо, но только видимое под двумя различными углами зрения, а именно, со стороны небесной и предсуществующей, единящей мистические формы, и со стороны объединяемого эмпирического, земного и временного, содержания, получающего в первой обожение и вечность. Но последнее [земное] <...> врастает в него [в небесное] и в нем пресуществляется; поэтому раздельность символических образов указует лишь на различие двух точек зрения, один раз, так сказать, сверху вниз, с неба на землю, долу, а другой раз – снизу вверх, с земли на небо, горе» [680]. Здесь мы находим четкое определение Церкви (небесной и земной – истинной, в апостольском понимании) как энергетического явления в системе космической эволюции. Направление этой эволюции всегда будет двояким – «сверху вниз» и «снизу вверх». Иными словами, как церковь небесная и земная представляет собой единое существо, так и процесс совершенствования или преображения заключает в себе противоположения: эволюцию и инволюцию в их взаимодействии. Инволюция – для Высшего и небесного, эволюция для низшего и земного. Христос нес в себе это направление в развитии земного человечества, Церковь же (небесная и земная) должна была стать для людей проводником на этом единственно верном пути. Христос, Бог и человек, заключал в себе, в своем опыте, в своем примере двойственность этого направления, без которой не мог состояться никакой эволюционный процесс – «сверху вниз» и «снизу вверх». Небо, в самом широком смысле этого слова, производит действие, которое своим духовно-энергетическим свойством заставляет Землю стремиться к этому Небу, а земное человечество – добиваться новых вершин духа на пути к очередному преображению. С.И.Фудель в подтверждение идеи Флоренского приводит отрывок из письма архимандрита Федора (Бухарева), жившего в XIX веке. (Письма архимандрита Федора были изданы Флоренским в год Октябрьской революции.) «Надо, – пишет Федор, – следовать направлению Христова снисхождения с неба в наш видимый мир и Христова же восхождения от земли на небо, уже с земным естеством» [681]. Надо при этом отметить, что восхождение Христом было совершено после его преображения на горе Фавор. Путь космической эволюции, показанный Христом, не был осуществлен его сторонниками. Этому пути, в реальном его выражении, последовали лишь единицы, имена которых мы знаем наперечет. Флоренский, полагаю, был в их числе. Анализируя энергетические свойства человеческого организма с точки зрения христианского учения, Флоренский в первую очередь обращает внимание на сердце. В девятом письме-главе он цитирует статью П.Д.Юркевича, которую считает крайне важной для уразумения значения сердца во многих аспектах духовной жизни. «Кто читает с надлежащим вниманием слово Божие, – так начинает свою знаменитую статью о сердце П.Д.Юркевич, – тот легко может заметить, что во всех священных книгах и у всех богодухновенных писателей сердце человеческое рассматривается как средоточие всей телесной и духовной жизни человека, как существеннейший орган и ближайшее седалище всех сил, отправлений, движений, желаний, чувствований и мыслей человека со всеми их направлениями и оттенками» [682]. И далее, тот же Юркевич: «...священные писатели определенно и с полным сознанием истины признавали сердце средоточием всех явлений человеческой телесной и духовной жизни» [683]. Продолжая развивать свою мысль, Флоренский в первую очередь обращает внимание на сердце подвижника. «...Задача подвижнической жизни – целомудрие – определяется как чистота сердца, – отмечает он. – <...> Сердце – это очаг духовной жизни нашей, и одухотвориться – это значит не иное что, как “устроить”, как “ублагоустроить”, как “уцеломудрить” свое сердце» [684]. И еще: «Очищение сердца дает общение с Богом, а общение с Богом выпрямляет и устрояет всю личность подвижника. Как бы растекаясь по всей личности и пронизая ее, свет Божественной любви освящает и границу личности, тело, и отсюда излучается во внешнюю для личности природу. Через корень, которым духовная личность уходит в небеса, благодать освящает и все окружающее подвижника и вливается в недра всей твари» [685]. Здесь опять мы улавливаем мелодию личного опыта автора. И обладая, вне всякого сомнения, этим опытом, Флоренский предупреждает против всякого искажения в понимании значения сердца, как такового, и извращения, если можно так выразиться, в его использовании. «...Извращение, – утверждает Флоренский, – даваемое ложною мистикою, смещение центра существования человеческого может быть двоякого типа. Либо это – мистика головы, мистическое переразвитие ума, питаемого не благодатью от сердца, а питающегося самостоятельно, гордостью бесовскою, и лжеименным знанием пытающегося охватить все тайны земли и неба; либо, наоборот, это – мистическое переразвитие органической жизни, мистика чрева, опять-таки получающего источники жизни не от источающего духовность сердца, а от бесов, нечистотою. И там и тут личность не является цельною, но раздробленною и извращенною, без центра. Воздержанием горделивого ума отличается подвижник от мистиков первого типа; обузданием похотливого чрева – от мистиков типа последнего. Все, чем живет подвижник, возникает у него не самопроизвольно в том или другом отдельном органе, а в живом средоточии его существа, в сердце, и возникает здесь под благодатным воздействием Духа Утешителя» [686]. И тогда в этом подвижнике возникают особые способности и свойства. «Он глубоко проникает в тайны неба и земли и не лишен ведения их, но у него, в его познании тайн, нет горделивости. Дурная бесконечность необузданности, как в мире материальном, так и в мире интеллектуальном, безусловно, изгнана из него, ибо она подсечена в самом корне своем, в сердце» [687]. Здесь Флоренский указывает на замечательное свойство сердца – способность познавать. И если мозг человека, его интеллект есть инструмент эмпирического, или научного, познания, то сердце является инструментом духовного, или метанаучного, более объемного и глубокого познания, или познания иного измерения, которое стоит ближе к небу, нежели к земле. Эта способность сердца к познанию была известна давно, и в первую очередь мудрецам, святым и подвижникам, а также художникам и философам. Сердце являлось источником знаний в духовном пространстве метанауки. Будучи энергетическим центром человека, сердце содержало в себе земное и небесное, являясь как бы энергетическим мостом между тем и другим. Оно было связью с Высшим, с мирами иного состояния материи, входившими в систему духовного познания как его важнейшая и составная часть. Энергетика сердца, любовь играет ведущую роль в земных и космических процессах. Именно любовь – в высоком смысле слова – открывает людям дорогу к духовному познанию. «В любви, – пишет он в четвертом письме работы «Столп и утверждение Истины», – человек нашел начальную стадию давно желанной интуиции... Познание есть реальное выхождение познаваемого в познающего, реальное единение. нравственное общение личностей. Познание Истины есть реальное вхождение в недра Божественного Триединства. Поэтому истинное познание возможно только чрез пресуществление человека, чрез стяжание любви как Божественной сущности... И то и другое лишь стороны одного и того же таинственного факта: вхождение Бога в меня как в субъекта (познания) и меня в Бога как в объективную Истину. Явленная истина есть любовь. Если я не познал Бога, не приобщился Его Существу, то я не люблю. Для собственных человеческих усилий любовь к брату абсолютно невозможна. Это дело силы Божией. Только познавший Триединого Бога может любить истинной любовью. В любящем – семя самой истины и подлинного ведения. Метафизическая цепь сковывает эти два акта – познания и любви» [688].

Известно, что любовь имеет широкий диапазон. Иногда называют любовью то, что таковой вовсе не является. Трактовка истинной любви, любви-познания, которую представляет Флоренский в «Столпе и утверждении Истины», – не только новое понимание этого явления в пространстве самого христианства, но и дает возможность осознать достаточно ясно суть любви, как явления Реальности. Глубокая мысль Флоренского заключается в том, что любовь и познание слиты воедино, и одно от другого отъединить нельзя. «Истинная любовь, – утверждает Флоренский, – есть выход из эмпирического и переход в новую действительность. Любовь к другому есть отражение на него истинного ведения (знания), а ведение есть откровение сердцу Триипостасной Истины, т.е. пребывание в душе любви Божией» [689]. Иными словами, любовь – познание Истины – есть явление «новой действительности», материи более высокого состояния и иного измерения, тесно связанной с Высшим и познаваемой через это Высшее. Слова, что «ведение есть откровение сердцу» Высшей Истины, включают сердце, как один из важнейших факторов, в пространство познания. Тесно связанная с истинной Любовью истинная Красота является одним из проявлений истинного познания, в какой бы области она ни существовала. По мысли Флоренского, Красота есть явление инобытия, или Реальности, и утверждает собой истинность того или другого творческого акта или мысли. Вот несколько определений сущности Красоты, данных Флоренским, как неотъемлемой части в познании мира и его тайн. «Явленная истина есть любовь. Осуществленная любовь есть красота» [690].

И еще: «Красота и понимается (мною) как Жизнь, как Творчество и как Реальность» [691]. И далее: «Духовность есть предел тварной красоты; красота приближается к этому своему пределу по мере проникновения от феноменальн[ой] периферии существа к его ноуменальн[ому] корню и, следов[ательно], по мере своего внедрения в мир божественный: красота – от приобщения дольнего горнему, самостоятельна же лишь красота горнего» [692]. Иными словами, Красота в земном мире есть проявление иных миров или Реальности. Каждое такое проявление, и не только Красоты, необходимо учитывать и осмысливать в системе познания. Следуя этой логике, Флоренский писал: «Любовь приоткрывает ему [человеку] двери горних миров...» [693] С.И.Фудель так оценил эту концепцию Флоренского: «Флоренский открыл какое-то окно, и на наше религиозное мышление повеяло воздухом горнего мира. Живая вера живой души толкнула нас на путь опытного богопознания» [694].

Анализируя этот важный, представленный в книге Флоренского сюжет: сердце-любовь-познание, С.И.Фудель пишет: «“Разум, преисполненный любовью” – любящий разум – это и есть основная тема Флоренского, которую надо увидеть, как ясную поляну, в лесу его учености <...>

Ум жаждет любви так же, как и сердце, и, только достигая ее, расцветает. Это и есть тайна того, что “любовь рождает знание” или “познание делается любовью” – те слова св. Григория Нисского, которые стоят греческим эпиграфом книги и которые прежде всего поражают в ней и больше всего в ней запоминаются» [695]. Проблема, которую С.И.Фудель сформулировал как «ум жаждет любви так же, как и сердце», у Флоренского приводит к важнейшей проблеме – сердечному разуму и умному сердцу. Иными словами, к явлению, возникающему в процессе совершенствования и преображения человека, когда в едином энергетическом пространстве сходятся разум и сердце и достигается наивысший уровень познания, познания истинного, ведомого любовью, в едином и цельном сочетании двух важнейших энергетических центров человека. И тогда исчезает то драматическое разделение, которое существует до сих пор между духовным способом познания и эмпирическим. Разница между ними состоит в том, что духовное познание есть прямое и быстрое познание, непосредственное соприкосновение познающего с предметом или явлением познания. Эмпирическое познание – опосредствованное познание, крайне замедленное, ибо между познающим и предметом его познания стоит эксперимент, в какой-то степени отчужденный от самого человека различного рода технической аппаратурой и чуждыми энергиями. Человека, в котором объединен разум и сердце, крепко сцепленные энергетикой любви, Флоренский называл одухотворенным. «Одухотворенный подвижник как бы воспаряет над естеством» [696], – отмечает он. Преображенный человек меняется, он становится иным, по иному ведет себя и по иному поступает. Флоренский приводит слова преподобного Макария Великого: «Имеющий благодать имеет иной ум, иной смысл и иную мудрость, нежели какова мудрость мира сего» [697]. И далее уже сам автор книги продолжает: «Он – во всем иной, он – инок. Самое иночество есть ничто иное, как духовность, и духовность не может не быть иночеством. И тут для иноческого сознания иным делается и весь мир. Уходя от мирской жизни, инок предается жизни мировой» [698]. Он познает Космос, Вселенную, входит в соприкосновение с тем, что является недоступным обычному человеку, с обычными земными свойствами. «Благословляя вселенную, подвижник всюду и всегда видит в вещах знамения Божии и Божии письмена; всякое творение для него – лествица (лестница. – л.ш.), по которой ангелы Божии нисходят в земную юдоль; все дольнее – отображение горнего. Вся природа – “книга” для него, как сказал про себя преп. Антоний великий» [699]. И эту «книгу» преображенный подвижник легко читает, черпая напрямую из нее знания, те знания, которые и сейчас, не всегда расшифрованные, находятся в духовном пространстве так называемого метанаучного знания. В истинности опыта и знаний, накопленных в духовном поле, теперь уже не приходится сомневаться. Забвение или пренебрежение к иному способу познания, инструментом которого является умное сердце человека, непосредственно связанное с Высшим, или мирами иных измерений, не содействует дальнейшему продвижению человека и его эволюции и блокирует эту эволюцию, имеющую космический характер. П.Д.Юркевич, статью которого Флоренский включил в свою книгу, пишет: «Сердце есть седалище всех познавательных действий души» [700].

Уникальная книга Флоренского – «Столп и утверждение Истины» – несет в себе новую концепцию истинной Церкви, созданную на основе современной и древней мысли раннего христианства. Анализ «вненаучного» знания, как такового, составляет одну из важнейших проблем книги. О чем бы в ней ни писал автор, он все время обращается к особенностям и свойствам такого познания. «...Превосходство человека над другими животными состоит в дарованной ему Богом способности познать, уразуметь и восприять те признаки божественной мудрости, которые таятся в целом вселенной» [701].

И эта «божественная мудрость», как бы мы ее ни называли, есть важнейшая составляющая и нашего познания, нашего знания Мироздания. В работах Флоренского есть немало пророческих моментов. И его предчувствие новой системы познания грядущего космического мышления есть одно из них. «Важно еще сказать, – пишет известный исследователь наследия Флоренского С.С.Хоружий, – что рассказ о Столпе и утверждении Истины далеко не ограничивается метафизикой. Обретенная церковность предстает автору как неисчерпаемый мир драгоценных сокровищ духа, и свою задачу он видит в том, чтобы раскрыть этот мир не только в его идейном строении, но и в прямом, зримом его богатстве и красоте. Соответственно, он выступает также как знаток и систематизатор православной духовности во всех ее областях: в “умном художестве” аскетов, в житийных преданиях, иконописи, литургической поэзии. Смелое введение всего этого изобилия в новейшую светскую культуру, в орбиту философского разума отозвалось почти как культурный шок. Книга стала событием, перешагнувшим философские рамки. Она поражала, притягивала и неотразимо убеждала в том, что опыт православия неотрывен от нашего наследства, что он действен и нужен, и его освоение – прямой долг русской мысли» [702]. И не только мысли, как таковой, но и формирующейся новой системы познания, в которой в синтезе сливаются научные, духовные, религиозные, философские и художественные способы познания. И над всем этим синтезом Флоренский ставил проблему формообразующего значения – необходимость связи с Высшим, с мирами иного состояния материи. Только через это грядущая система познания обретала космичность в истинном ее понимании. И для него это свойство познания не было только теорией, основанной на книгах и источниках, но оно являлось для него живым личным опытом, а сам он в этом смысле мог считаться тем, кого называл свидетелем мира иного, со всеми вытекающими из этого состояния последствиями. Его тяга в детские годы к чудесному и необычному выражала жившее в нем ощущение, которое он еще не мог объяснить, иного мира, иных представлений за плотной завесой земной материи. Он их исследовал и объяснил впоследствии, и это стало одним из важнейших моментов и в его философии, и в его концепции системы познания. Как бы то ни было, его с самого раннего возраста вела за собой тайна. «...Мое отношение к миру, – вспоминает Флоренский, – было таково: физическое в мире, физико-механическое, есть лишь одна из сторон мира, но отнюдь не все – нечто сопутственное и вторичное, возникающее скорее как мысль по поводу явления, взятого отвлеченно, нежели чем прямо воспринимаемая действительность. В глубине же физического лежит тайна, физическим полу-прикрывающаяся, но совсем – не физическая, и физическое тайны – тайны не только не упраздняет, но само, в некий час, может быть всецело упразднено тайною. Да, в любую минуту, думалось мне, тайна может стать во весь рост и далеко отбросить личину физического» [703]. И еще: «И чем железнее представляли мне тот или иной закон (природы. – л.ш.), тем с большею почтительною боязнью я ходил около него, с тайным чувством, что этот рациональный с виду закон есть лишь обнаружение иных сил <...> С внутренней тревогой искались мною исключения, к которым данный закон оказывался бы неприложимым, и, когда находились исключения, ему не подчинявшиеся, мое сердце почти останавливалось от волнения: я прикоснулся к тайне <...> Рационально – тверды они, эти понятия, предпосылки, законы; но тем не менее природа опрокидывает любой закон, как бы ни был он надежен: есть иррациональное. Закон – это подлинная ограда природы; но стена, самая толстая, имеет тончайшие щели, сквозь которые сочится тайна» [704].

Приведенные отрывки авторских воспоминаний и размышлений свидетельствуют о наличии у Флоренского живого опыта инобытия. Этот опыт у различных индивидуальностей приобретается по-разному, у некоторых формирование и осмысление этого опыта идет в течение всей жизни, проходя через мучительные периоды неверия и всякого рода сомнений, пока из всего этого не выкристаллизуется ясное сознание реальности Высшего бытия. Флоренский же, личность уникальная и богато одаренная, с детства ощущал существование тайны за обычностью плотного земного мира. Он явно уже пришел с этим знанием, и ему оставалось лишь наблюдать за тем, как это знание проявлялось в мире видимом. Этот процесс сопровождался еще одним явлением – ощущением знаний, которые существовали в его внутреннем мире и со временем становились адекватными тем понятиям, которые существовали во внешнем мире. В нем с самого детства происходил какой-то внутренний перевод одного в другое. «...Мое личное самочувствие с детства, – вспоминает он, – всегда было то, что учиться, то есть в области общих понятий, мне, собственно, нечему, а надо лишь припомнить полузабытое или довести до сознания не вполне ясное. Общее я всегда узнавал с полуслова или с четверти слова, и потому очень немноги те случаи, когда в области мысли у меня бывало чувство новизны» [705]. И это касалось не только общих понятий, но и более конкретных знаний. «Частью прямым знанием, частью угадкой, не имея нужных книг и не владея достаточно математическим анализом, я тем не менее усвоил себе основные понятия и предпосылки научного мышления, физического мышления о мире в истинном и точном их смысле и, что самое главное, вполне сроднился с его стилем» [706].

«Припоминание полузабытого» проявлялось не только в области знаний, но и возникало перед ним в виде снов и видений. Однажды в видении пред ним предстало темное подземелье, полностью изолированное от внешнего мира, и у него возникло ощущение, что никто не знает, где он находится. Ему казалось, что он трудится на каторжных работах в руднике. «...И как бы ни был я взволнован и потрясен, – отмечал Флоренский, – исследование происходящего никогда не опускалось. И относительно упоминаемых здесь случаев, как бы ни была жива глубокая уверенность в их потусторонней реальности, параллельно производится учет и той внешней среды, в которой воплощалось потустороннее» [707]. Но это происходило уже позже, а в детстве происходило то, что он называл сказкой «из зарывшегося глубоко в душу детского рая» [708]. Эта сказка воспринималась им очень развитым зрением, обонянием и слухом. «...С детства запахи были для меня выражением глубочайшей сущности вещей, и я всегда ощущал, что через запах я сливаюсь с самою вещью. Цветы, эфирные масла и в особенности благовонные смолы воспринимались мною как несомненные прорывы в этом мире и проходы в иной» [709]. Он пытался сам экспериментировать с запахами, составлял ароматные смеси и радовался неожиданным находкам, запахам, вызывавшим у него какие-то смутные воспоминания из другой жизни. Он давал образные эпитеты разным запахам. Запах ванили он определил как «томный и смуглый» [710]. Пряности тоже пахли загадочно и чарующе. И они притягивали его к себе. Иногда он их просто сгрызал, нисколько не смущаясь ни их жгучестью, ни их странным вкусом. «...Они наполняли все мое существо теплою полнотою бытия и чувством реальности других миров, причем я сам ясно не знал, находятся ли эти миры по ту сторону океана, или по ту сторону форм рационального познания. Благоухания наполняли меня теплотою. Напротив, от звуков мне становилось холодно, порою настолько холодно, что я дрожал весь, как в сильнейшем ознобе, и чувствовал, что еще слушать – выше моих сил и что-нибудь может случиться. Если при этом были взрослые, они давали мне что-нибудь успокоительное или прекращали музыку. Так памятно это ощущение спирально вьющегося по спинному мозгу холодного вихря, начинающегося с первыми тактами музыки и все ширящегося, так что он пронизывает все тело, и ноги, и туловище с руками, и голову, а потом начинает стремительно дуть, бороздя все пространство комнаты, провеивая сквозь меня, словно мое тело кисея, и холодит эфирным восторгом, вознося на себя к самозабвенному экстазу» [711]. Наиболее острым у Флоренского было ощущение красоты, насыщенной иномирной энергетикой, отзывавшейся во всем организме мальчика. «Изящное провеивалось воздухом и светом, было легким и заветно близким. Я любил его со всею полнотою нежности, восхищаясь до стесненного дыхания, до острой жалости, почему я не могу совсем и окончательно слиться с ним. Почему не могу навеки вобрать его в себя и сам войти в него <...> Во мне была повышенная впечатлительность, никогда не смолкавшая внутренняя вибрация всего существа от заветных впечатлений. Это почти физическое ощущение себя струною или, скорее, хладниевой пластинкой, по которой природа ведет смычком: не в душе, а во всем организме. Почти ухом слышимый, вибрирует высокий и чистый звук, а в мыслях складываются схематические образы, ну просто – хладниевы фигуры как символы мировых явлений <...> Все во мне, каждая жилка, было наполнено экстатическим звуком, который и был моим познанием мира» [712].

Вибрации, которые ощущал Флоренский в присутствии красоты, «изящного», причинялись высокой иномирной энергетикой, которая вливалась в него произведением подлинного художества и несла с собой также и информацию различного рода, из которой складывались образы и мыслеобразы. Это ощущение тайны и глубины иного мира делало восприятие Флоренским окружающего мира радостным, светлым и возбуждающе таинственным. «...При психической и нервной крепости, – писал он, – я все же был всегда впечатляем до самозабвения, всегда был упоен цветами, запахами, звуками и, главное, – формами и соотношениями их, так что не выходил из состояния экстаза. Радость бытия, полнота бытия и острый интерес переполняли все мое существо, я всегда кипел и ни минуты не оставался невозбужденным» [713]. Но при таком нервно-подвижном восприятии внешнего мира в нем жило интуитивное убеждение, что об этом, сокровенном, не нужно никому рассказывать и вообще не следует в разговорах касаться таких таинственных вещей. Тот, иной мир, спрятанный за завесой плотной материи, для него был магией, волшебством. «Мое непосредственное восприятие твердило мне, что, конечно, физическое объяснение – физическим объяснением, но, за всем тем, надо помнить о жизни, притаившейся под личиной физической видимости» [714]. Известно, что нередко у детей в раннем возрасте возникает ощущение иного мира, но большей частью оно туманно и расплывчато и с годами исчезает совсем, смытое грубыми волнами плотной энергетики. У Флоренского все было по-другому. Детские восприятия крепли, смысл их становился все яснее, и они позже неизбежно накладывались на те научные знания и научное мировоззрение, которые Флоренский обретал, уже будучи гимназистом. Детская его сказка не исчезала, но обретала уже иной, более серьезный смысл. «Эта сказка, – вспоминал он, – золотила вершины научного опыта и заставляла сердце биться при виде иных явлений природы и даже при мысли о них. Эта сказка направляла мои мысли и интересы и, в сущности, была истинным предметом моих волнений» [715]. В 15-16 лет в нем, в его развитии произошло то, чего и следовало ожидать. Он назвал это обвалом, в результате которого его неуклонное движение к иному миру и духовному его познанию сделало рывок, нарушивший некую гармонию, которая существовала между его восприятием мира внутреннего и мира внешнего, к большему и более ясному осознанию процессов, происходивших в его внутреннем пространстве.

«...Можно, – объяснял он этот момент, – пожалуй, увидеть в происшедшем внезапное открытие дверей иного мира, куда я полусознательно стучался все предыдущие годы; или даже как падение преграды, над разрушением которой, тоже не вполне сознательно, но усиленно трудился, не зная ни покоя, ни отдыха. Тогда можно было бы понять мое исконное чувство мистичности многих явлений, мою последующую работу над исключениями из правил, – как смутный мне зов Вечности, пробивавшийся, однако, всюду и искавший себе щелей и проходов в здании научного рационализма. В этом смысле не произошло со мною ничего непредвиденного. Действительно, это и было так» [716]. Дверь открылась, и он вошел в этот мир, и видел, и слышал, и осязал, и познавал. Там, в так непохожем на наше пространстве, складывалось его мировоззрение духовного или, как он сам говорил, мистического, прямого познания. Когда сливаешься душою с воспринимаемыми явлениями, записал он, «это есть мировосприятие мистическое» [717]. И миросозерцание, и мировосприятие, и миропознание в ином мире было совсем другим, нежели то, что он наблюдал в мире внешнем, поверхностном. Его наблюдения стали более четкими, а способы познания более плодотворными, более глубокими и устойчивыми. «Неведомое было для меня не известным обычным, а, скорее, наоборот, известным, но необычным явлением, вторжением в обычное из области трансцендентной, нападением на обычное неведомое – необычного, однако, сладостно ведомого, родимого, откровением из родных глубин» [718]. И то, что он получал из мира иного, что шло к нему энергетикой и прямой информацией, он считал «откровением из родных глубин», без которого теперь ни его жизнь, ни его мировоззрение, ни его судьба уже не могли обойтись. Эти «родные глубины» открывали ему способы их познания, сложные энергетические процессы эволюции материи различных состояний, соотношение видимого и невидимого, феноменального и ноуменального и, наконец, взаимодействие мира плотного и того «ведомого, родимого», стоявшего за ним или пронизывающего его.

«И я всегда был символистом. Покровами вещества не сокрывались в моем сознании, а раскрывались духовные сущности; а без этих покровов духовные сущности были бы незримы, не по слабости человеческого зрения, а потому, что нечего там зреть; но все дело в том, как разуметь вещество. Вещи в себе всегда были для меня непознаваемы, но не по скептическо-пессимистической оценке познавательной способности человека, а потому, что там познавать нечего. И повторяю сказанное вначале, что неведомое было таковым не потому, что было неизвестным, а потому, что оно познавалось, и познавалось в своих вторжениях в познаваемое, оставаясь при этом ино-мирным, ино-природным, своеобразным и странным, по обычному пониманию» [719]. И это взаимопроникновение плотного и тонкого, реального и ирреального, земного и небесного есть одно из главных методологических положений новой системы познания, в которой тесно связанные между собой здешнее и иномирное составляют новые подходы в познании плотной земной материи, без которого само познание становится колеблющимся миражом и теряет свою подлинность.

С момента «обвала» во Флоренском начинается движение от личного опыта к науке, от духовного способа познания к научному, которое должно было закончиться синтезом духовного и эмпирического познания. Так в нем самом сложились предпосылки будущей гармонии метанаучного и научного мировоззрения, формировалась теснейшая связь между ними, ведущая по пути Истины. Флоренский начал с того, что доказал современным языком и научно, всеми возможными методами, которые ему были доступны, существование миров иных состояний материи и иных измерений. Три его работы: «Иконостас», «Обратная перспектива» и «Мнимости в геометрии» имеют непосредственное отношение к этому. В первых двух объектом исследования были иконы и их традиционное письмо, в третьей – особенности геометрического пространства. То, что две первые работы относились к художественному творчеству, можно объяснить взглядами Флоренского. Он исходил из того, что каждый предмет, каждое событие и каждое явление в земных условиях имеет двоякую природу – земную и небесную, материальную и духовную, видимую и невидимую. И двойственность – мир земной и мир иной – проявляется наиболее ярким образом именно в художестве. «...Художественное произведение есть закрепленный акт эстетического познания, и, как таковое, художественное произведение – с таким же правом должно быть признаваемо проявляющим познаваемую реальность, как и – познающего художника» [720]. Иными словами, в художественном творчестве сливаются воедино две различные энергии, одна из которых принадлежит иномирному пространству, другая – земному, в лице самого художника. «В нас самих, – писал Флоренский, – покров зримого мгновениями разрывается, и сквозь его, еще сознаваемого, разрывы веет незримое, нездешнее дуновение: тот и другой мир растворяются друг в друге, и жизнь наша приходит в сплошное струение, вроде того, как когда подымается над жаром горячий воздух» [721]. Невидимые миры пронизывают наше плотное пространство и составляют вместе с последним одно энергетическое целое. Без энергетического влияния этих миров невозможными были бы такие явления, как творчество, культура и особенно искусство, связанное более чем какая-либо иная область человеческой деятельности с понятием красоты. Наша земная красота есть тот канал, который связывает нас, более чем что-либо другое, с невидимыми мирами. Через нее утончается и качественно улучшается энергетика человека плотного мира. Иными словами, красота открывает этому человеку дальнейший путь по лестнице восхождения космической эволюции. Непонимание этого момента и, более того, намеренное или ненамеренное отторжение человека от иномирной энергетики может прервать или исказить его эволюционный путь.

Истинное искусство, несущее в себе красоту иных миров, является как бы связующим звеном между иными мирами и нашим плотным пространством, предоставляя обитателям этого пространства возможности духовного восхождения.

И чем зеркальней отражает

Кристалл искусства мир земной,

Тем явственней нас поражает

В нем жизнь иная, свет иной,

писал один из крупных поэтов Серебряного века Вячеслав Иванов. Истинное искусство, неся в себе огромный потенциал тонких энергий невидимого, является как бы мостом между мирами различных измерений. Однако такие «кристаллы» встречаются не столь часто.

«...Чтобы возыметь основной замысел, – замечает выдающийся русский философ И.А.Ильин, – чтобы постигнуть художественный предмет, – ты должен уйти в глубину сердечного созерцания и вопросить из своего созерцающего сердца Бога, мир и человека о тайнах их бытия. Погрузись в эту духовную глубину, как в некое море, и вернись из нее с жемчужиной. Затеряйся в блаженных пространствах духовного опыта и принеси оттуда самый лучший цветок и соблюди в своем творчестве верность этой жемчужине или этому цветку» [722]. «Цветок» духа, «жемчужину» духа – вот что приносит в плотный мир художник, погружаясь в духовные глубины своего внутреннего мира и через них входя в контакт с нездешним, Высшим миром. Однако этот «цветок» или «жемчужина» не являют собой плотный образ. Их превращает в образ рука самого художника, создающая для него форму, энергетическим сердцем которой остаются добытые трудами духовных усилий «цветок» или «жемчужина». Флоренский называет это энергетическое явление кристаллом, около которого «выкристаллизовывается земной опыт, делаясь весь, в самом строении своем, символом духовного мира» [723]. И как бы ни называлось то, чем наполняется усиленно работающий дух художника, соприкасающийся с иными мирами, энергетический процесс воплощения добытого «цветка», «жемчужины» или «кристалла» в форму плотного мира сложен, а подчас и мучителен.

Флоренский приводит рассказ Донато Браманте, современника великого Рафаэля, который как нельзя лучше иллюстрирует взаимоотношения художника с энергетикой иных миров и дает яркое представление о страдальческом пути к истинной Красоте.

«И ночь и день беспрестанно, – пишет Браманте, – неутомимый дух его трудился в мыслях над образом Девы, но никогда не был в силах удовлетворить самому себе; ему казалось, что этот образ все еще отуманен каким-то мраком перед взорами фантазии. Однако иногда будто небесная искра заранивалась в его душу, и образ в светлых очертаниях являлся перед ним так, как хотелось бы [ему] написать его; но это было одно летучее мгновение: он не мог удерживать мечты в душе своей» [724].

Далее Браманте повествует о том, как Рафаэль потерял терпение и стал писать Мадонну, и дух его все более воспламенялся. Однажды он проснулся в большом волнении. «Во мраке ночи взор Рафаэля привлечен был светлым видением на стене против самого его ложа; он вглянулся в него и увидел, что висевший на стене еще недоконченный образ Мадонны блистал кротким сиянием и казался совершенным и будто живым образом. Он так выражал свою божественность, что градом покатились слезы из очей изумленного Рафаэля. С каким неизъяснимо-трогательным видом он смотрел на него очами слезными, и каждую минуту казалось ему, этот образ хотел уже двигаться; даже мнилось, что он двигается в самом деле. Но чудеснее всего, что Рафаэль нашел в нем именно то, чего искал всю жизнь и о чем имел темное и смутное предчувствие. Он не мог припомнить, как заснул опять; но, вставши утром, будто переродился: видение навеки врезалось в его душу и чувства, и вот почему удалось ему живописать Матерь Божию в том образе, в каком он носил Ее в душе своей, и с тех пор всегда с благоговейным трепетом смотрел на изображение своей Мадонны. Вот что мне рассказал друг мой, дорогой Рафаэль, и я почел это чудо столь важным и замечательным, что для собственного наслаждения сохранил его на бумаге» [725]. Слова «я почел это чудо столь важным» свидетельствуют о высокой духовности и достаточном собственном опыте самого автора этих строк.

Философско-художественные исследования П.А.Флоренского в области иконописного искусства представляют с этой точки зрения огромный интерес. «Так в художественном творчестве, – пишет он, – душа восторгается из дольнего мира и всходит в мир горний. Там, без образов, она питается созерцанием сущности горнего мира, осязает вечные ноумены вещей и, напитавшись, обремененная ведением, нисходит вновь в мир дольний. И тут, при этом пути вниз, на границе вхождения в дольнее, ее духовное стяжание облекается в символические образы – те самые, которые, будучи закреплены, дают художественное произведение. Ибо художество есть оплотневшее сновидение» [726].

Флоренский нашел точные слова, смыслом своим проникающие в суть источника истинного искусства. Также знаменательны его мысли о механизме энергетического взаимодействия между художником и Высшим миром. «...Есть два рода образов: переход через границу миров, соответствующий восхождению, или вхождение в горнее, и переход нисхождения долу. Образы же первого – это отброшенные одежды дневной суеты, накипь души, которой нет места в ином мире, вообще – духовно неустроенные элементы нашего существа; тогда как образы нисхождения – это выкристаллизовавшийся на границе миров опыт мистической жизни. Заблуждается и вводит в заблуждение, когда под видом художества художник дает нам все то, что возникает в нем при подымающем его вдохновении, – раз только это образы восхождения: нам нужны предутренние сны его, приносящие прохладу вечной лазури, а то, другое, есть психологизм и сырье, как бы ни действовали они сильно и как бы ни были искусно и вкусно разработаны» [727]. Проблема «эволюция-инволюция», которая исследуется в книге Флоренского «Столп и утверждение Истины», обретает в «Иконостасе» свое нужное место. Художник, несущий в себе истинное искусство, в данном процессе выполняет роль Творца с большой буквы (нередко являясь им в действительности), который, подобно Высокой сущности, спускается в низший мир, принося этому миру необходимые для дальнейшей эволюции последнего энергетические дары. И когда дух этого художника, после краткого путешествия в мир иного измерения, входит в плотные слои материи, в них сгорит все наносное, ненужное и мешающее созданию художественного образа, который обретает свойство символа. Космическое творчество, а оно включает и художество, как важнейшую свою часть, происходит на узкой, похожей на лезвие бритвы грани энергетического взаимодействия эволюции и инволюции. Без инволюции не может существовать эволюция. Без плотной материи не могут быть созданы совершенные художественные формы, несущие в себе отражение Красоты Высших миров. «...Художество нисхождения, – справедливо утверждает Флоренский, – как бы оно ни было несвязно мотивировано, очень телеологично, – кристалл времени в мнимом пространстве; напротив, при большой даже связности мотивировок, художество восхождения построено механически, в соответствии со временем, от которого оно отправлялось. Идя от действительности в мнимое, натурализм дает мнимый образ действительности, пустое подобие повседневной жизни; художество же обратное – символизм – воплощает в действительных образах иной опыт, и тем даваемое им делается высшею реальностью» [728]. Эта высшая реальность, напитанная энергетикой миров более высоких состояний материи, проявляется в святынях – чудотворных иконах и великих художественных полотнах. Энергетика творений истинного художества воздействует на человека. Он может ее воспринимать сознательно или неосознанно. Все зависит от уровня его духовного развития. Под воздействием таких творений трансформируется и утончается энергетика смотрящего или взаимодействующего с этим произведением человека. Но когда художнику удается достигнуть в своем творении той «высшей реальности», о которой говорит Флоренский, то это взаимодействие может иметь самые неожиданные результаты. Это случается не часто, но, тем не менее, имеет место.

Иконы, созданные в активном взаимодействии с Высшим, играют как бы роль посредника между миром земным и тем невидимым, энергетика которого влияла на их создание. Такие иконы посылали на смотрящего или молящегося энергетические, целенаправленные волны, возбуждающие видения, или, иначе говоря, открывали окно, иногда и двери в мир иной в полном смысле этого слова.

«...Ведь всегда мы общаемся с энергией сущности, – замечает Флоренский, – и, через энергию, с самой сущностью, но не непосредственно с последней. И икона, будучи явлением, энергией, светом некоторой духовной сущности, а точнее сказать, благодатью Божией, есть больше, чем хочет ее считать мысль» [729]. И еще: «При молитвенном цветении высоких подвижников иконы неоднократно бывали не только окном, сквозь которое виделись изображенные на них лица, но и дверью, которою эти лица входили в чувственный мир. Именно с икон чаще всего сходили святые, когда являлись молящимся» [730]. «Я почел это чудо столь важным и замечательным». Так и хочется повторить слова старинного друга Рафаэля – Донато Браманте, прочтя эти строки Флоренского. Все это лишний раз доказывает, что нет храма без искусства, нет связи с мирами Высшими без истинного художества, а без этого нет духовного роста самого человека и эволюционного его восхождения на предназначенные ему Космосом вершины.

Флоренский открывает нам еще один важнейший момент, исследуя проблему истинного искусства иконописи. Духовные подвижники, возведенные различными конфессиями в ранг святых, назывались им свидетелями миров нездешних. «Небо от земли, – пишет он, – горнее от дольнего, алтарь от храма может быть отделен только видимыми свидетелями мира невидимого – живыми символами соединения того и другого, иначе – святыми тварями. Это они, зримые в видимом, свободные от сообразия веку сему, преобразовали свое тело и, обновив свой ум, пребывают “превыше мирскаго слития”, в невидимом. Потому-то они и свидетели невидимому – свидетели сами собою, сам[и]м видом своим, ликом своим. Они живут с нами и доступны общению, даже доступнее нас самих; они – не призраки земли, но плотно стоят на земле, совсем не отвлеченные, совсем не бескровные. Но они – не только они, не кончаются заглушенно тут же, на земле: они – идеи, живые идеи мира невидимого. Они, свидетели, – можно сказать, возникают на границе видимого и невидимого, как символические образы видений при переходе от одного сознания к другому. Они – живая душа человечества, которою оно взошло в мир горний, отложив призрачные мечтания при переходе и, восприняв иной мир, при возвращении долу себя самих преобразили в ангельские образы мира ангельского» [731]. В этом фрагменте мы имеем дело с высокой философской мыслью о тех, кто обитал и обитает сразу в двух мирах – плотном и тонком, видимом и невидимом, о стоящих крепко на нашей грешной земле подвижниках, святых, Великих душах, которые, жертвуя своей эволюцией, возвращаются на Землю, чтобы изменить ее энергетику, принести весть о нездешних «мирах ангельских» и помочь земному человечеству вырваться, наконец, из пут плотной и тяжелой материи нашего трехмерного мира. Свидетели миров иных, живая душа человечества: Учителя, Подвижники, Святые ведут упирающееся человечество сквозь инерцию плотной материи по лестнице космической эволюции.

Флоренский обращает наше внимание еще на одно обстоятельство, на существовавшую в духовной живописи традицию. «Икона как закрепление и объявление, возвещение красками духовного мира, – объясняет он, – по самому существу своему есть, конечно, дело того, кто видит этот мир, – святого, и потому, понятно, иконное художество, в соответствии с тем, что на светском языке называется художеством, принадлежит не иначе как святым отцам» [732]. Меньше всего приходится думать, что именно эти святые отцы, или свидетели, как называет их Флоренский, занимались этим художеством, правда, сочетание в одном лице святого и художника также имело место в иконописном искусстве. В этом случае сам свидетель, или тот, кто видит мир иной, мог сам запечатлеть образы, ему представшие. На таких произведениях лежал особый эстетический и энергетический налет, который помогал отличить искусство свидетеля от труда художника-иконописца. В России такой личностью, сочетавшей в себе святого и великого художника, был Андрей Рублев. Его «Троица» является ярким образцом высокого духовного искусства. Эту икону описал еще один свидетель, каковым был, без сомнения, сам о. Павел.

«Нас умиляет, поражает и почти ожигает в произведении Рублева внезапно сдернутая перед нами завеса ноуменального мира... Он воистину передал нам узренное им откровение. Среди мятущихся обстоятельств времени, среди раздоров, междоусобных распрей, всеобщего одичания и татарских набегов, среди этого безмирия, растлившего Русь, открылся духовному миру бесконечный, невозмутимый, нерушимый мир горнего мира. Вражде и ненависти, царящим в дольном, противопоставилась любовь, струящаяся в вечном согласии, в вечной безмолвной беседе, в вечном единстве сфер горних. Вот этот-то неизъяснимый мир, струящийся широким потоком от Троицы Рублева прямо в душу созерцающего, эту ничему в мире не равную лазурь, более небесную, чем само земное небо, эту невыразимую грацию взаимных склонений, эту премирную тишину безглагольности, эту бесконечную друг перед другом покорность – мы считаем творческим содержанием иконы Троицы. Человеческая культура, представленная палатами, мир жизни – древом и земля – скалою, – все мало и ничтожно перед этим общением неиссякаемой, бесконечной любви, все лишь около нее и для нее, ибо она своей голубизной, музыкой своей красоты, своим пребыванием выше пола, выше возраста, выше всех земных определений, – есть само небо, есть сама безусловная Реальность» [733].

Иными словами, «Троица» Рублева заключает в себе два мира – ноуменальный и феноменальный, ибо художник, в силу своего духовного свойства, соприкасался с тем и другим и нес в себе то и другое. И мир ноуменальный, завесу с которого сдернул великий художник, не просвечивает сквозь материю феноменального, а как бы существует самостоятельно и отдельно во всей своей иномирной красоте, во всей своей духовной силе. Икона представила собой редчайший образец художественного общения с Высшим, с миром иного состояния материи и иного, более высокого измерения. Однако в большинстве случаев святые подвижники лишь направляли художника, озаряя его искусство своими видениями и снами. От духовного развития самого иконописца, от его способности осязать невидимое и понимать его зависело качество и энергетика самой картины или иконы, выполненной под воздействием святого свидетеля. Если энергетика такого свидетеля и свидетеля свидетеля, каковым являлся сам художник, находились в гармонии и соответствии, то результат оказывался очень высоким. «В собственном и точном смысле слова, – утверждает Флоренский, – иконными художниками могут быть только святые, и, может быть, большая часть святых художествовала в этом смысле, направляя своим духовным опытом руки иконописцев, достаточно опытных технически, чтобы суметь воплотить небесные видения, и достаточно воспитанных, чтобы быть чуткими к внушениям благодатного наставника» [734].

В «Иконостасе» Флоренский открыл перед нами новый удивительный мир русской иконописи и ее высокое духовное содержание, в котором нашел свое место не только общий религиозный опыт, но и личный опыт самого автора, выступившего здесь в нескольких ипостасях – священника, философа, ученого – составивших одно целое при исследовании взаимодействия мира нездешнего с миром земным. Проблема синтеза святости и художества несла в себе предпосылки той новой красоты, которая пришла на смену символической и проявилась новым космическим мышлением. В результате для земного творчества в этом русле раскрылись новые влекущие горизонты.

...Ранним утром январского дня я вошла в ворота старинного города Ассизи. Город, расположенный на склоне невысокой горы Субазио, был окружен стеной, сложенной из необработанных камней и местами уже разрушившейся. На вершине горы над городом возвышалась крепость Рокко Мажоре, или Большая крепость, башни и зубчатые стены которой хорошо были видны от городских ворот. Утро было ясное, и по небу над городом плыли легкие, прозрачные облачка. От ворот начинался целый лабиринт узких улочек, мощеных отполированными за многие века камнями и сжатых стенами старинных, невесть когда сооруженных домов. Дома были массивные, с потемневшими от времени стенами, с окнами, схваченными ставнями, и выщербленными от времени ступенями, ведущими к массивным дверям. Двери были плотно закрыты, улицы пусты, а временами где-то в глубине уличных переплетений раздавался звук шагов редких прохожих. И этот звук напоминал, что город все-таки обитаем. Но когда шаги замолкали, ко мне возвращалось странное ощущение, что время остановилось на этих узких улицах с каменными рядами домов, иногда возникавшими старинными церквами, часовнями и зданиями с арочными входами, похожими на монастырские. Как призраки, проплыли колонны древнего римского храма и каменные круги амфитеатра, чудом сохранившиеся в тесноте старинных улочек. Здесь время не только остановилось, оно как бы какой-то таинственной силой возвращалось назад, туда, к воинственным и загадочным этрускам и далее – туда, к древним незнакомым племенам, которые первыми обжили эту удивительно красивую гору. Старинный город, в котором я блуждала, оказался небольшим, и я вскоре вышла к просторной площади, по бокам которой тянулись аркады, а над ними возникло то, к чему я стремилась. Это походило на фантастический каменный всплеск изощренных архитектурных форм, несших на себе знаки различных стилей и различных художественных фантазий. Возвышавшееся над городом здание было гармоничным переплетением арок, стрельчатых окон, башен, порталов и портиков, где над входами цвели каменные розы, а романеск и готика пели каждый свою песню, но обе они составляли неразрывное единство красоты и гармонии. Это и была Базилика святого Франциска, который своим духом и своими деяниями прославил не один Ассизи, но и всю Италию. Базилику творили не только умелые архитекторы, но и великие художники: Чимабуэ, Пьетро Лоренцетти, Симоне Мартини, Джотто и другие, чьи имена потерялись во времени.

Сам святой, оставивший яркий след в духовной истории Европы, родился в 1182 году и умер в 1226. Базилика стала художественным прибежищем в XIII-XIV веках, когда в искусстве Италии происходили неожиданные и таинственные перемены, предшествующие периоду, который мы называем Возрождением, и без которых Возрождение как явление культуры не смогло бы состояться.

Я пересекла площадь и вошла в здание. То, куда я попала, называлось Нижним храмом, или Нижней церковью. Здесь царил полумрак, и когда глаза привыкли к нему, я увидела низкий сводчатый потолок, пересеченный расписанными парусами, фрески по стенам и изысканную резьбу по дереву. И это торжество красоты и художественной пышности так не вязалось с тем, что я знала о святом Франциске и его жизни. Я видела его одежду – хламиду, сшитую из различных кусков грубошерстной ткани, местами разлезшуюся и обтрепанную. Он не стремился к внешней красоте, ибо внутренняя его красота была столь высока, что никакое земное художество не могло соперничать с ней или усилить ее. Только такая хламида нищего монаха могла это сделать. Извечный процесс взаимодействия духа и материи имеет свои неожиданные парадоксы.

Тут же в Нижнем храме находились и мощи святого Франциска, в саркофаге под главным алтарем. Медленно продвигаясь вдоль стен, я разглядывала фрески, поражаясь и восхищаясь искусством их создателей. Но чем больше я вглядывалась в эти фрески, писанные и на библейские сюжеты и отражавшие отдельные эпизоды жизни самого Франциска, тем больше чего-то в них не понимала. Мне показалось, что они несут в себе как бы разные стили. И эти стили нередко смешивались в одной фреске, тем самым подчеркивая разноголосицу. Почему-то я сразу для себя назвала все эти различия стилями, но потом поняла, что дело не в стилях, что речь идет об организации пространства во фресках. И прежде всего о перспективе. В самых ранних фресках, написанных в начале XIII века, многое по изображению походило на византийские и ранние иконы Древней Руси. И в тех и других, как мне показалось, была нарушена перспектива. Рассматривая фрески, я как бы систематизировала эти «нарушения», сбои в ближних и дальних планах. Художники почему-то изображали фигуры переднего плана меньшими, чем фигуры заднего плана. Идущие вдоль дороги люди двигались не в глубь фрески, а как бы поперек нее и были по размерам все одинаковыми, в изображениях присутствовала какая-то «плоскость», отсутствовали глубина и объемность. Портреты святых были тоже плоскими, без теней, без глубины фона, как будто вырезаны из бумаги. Я вспомнила картину Н.К.Рериха «Дела человеческие» и его росписи в часовне в Ницце. Там были те же «нарушения». Особенно они бросались в глаза в изображении архитектуры. Линии, образующие дома, башни, дворцы были построены так, что не могли где-то в пространстве ни сойтись, ни пересечься. Они уходили куда-то в неизвестность, расплывались и почти не «держали» пространство. Я видела подобные «нарушения» не однажды в старинных русских иконах и в миниатюрах, украшавших средневековые рукописи Европы. Потом я поднялась в Верхний храм, и что-то заставило меня сразу остановиться. Сквозь витражи храмового зала лился спокойный ровный свет и высвечивал тянувшиеся по стенам многоцветные фрески. Это был Джотто, его знаменитое «Житие святого Франциска». Пространство фресок было совсем другое, чем то, которое я видела в Нижнем храме, изображения отличались объемностью, ярко выраженной трехмерностью и глубиной. Через какое-то мгновение я поняла, что никогда не имела такой возможности – увидеть неправильное пространство ранних фресок в непосредственном соседстве с «правильными». Да, конечно, мастер Чимабуэ. Это на его фресках я увидела какие-то элементы этой правильности. Я знала, что Чимабуэ был учителем Джотто. И мне на память пришли стихи Данте, когда-то мною прочитанные и почему-то запомнившиеся:

О, тщетных сил людских обман великий,

Сколь малый срок вершина зелена,

Когда на смену век идет не дикий!

 

Кисть Чимабуэ славилась одна,

А ныне джотто чествуют без лести,

И живопись того затемнена [735].

Что этим хотел сказать Данте? Что ученик превзошел учителя? Вряд ли. Все трое были современниками, и Данте среди них был самым великим. Глубина его пророческой мысли и поэзии не всегда была понятна современникам. В запомнившихся мне стихах звучит ирония и какое-то сожаление:

Сколь малый срок вершина зелена,

Когда на смену век идет не дикий!

Известна интуиция Данте, его пророческий дар и его символизм. «Вершина зелена» для него значила духовную культуру, которая, пока она зелена и наполнена соками жизненными, не допускает дикости грядущего века. И за этим имена Чимабуэ и Джотто. Почему в таком сочетании? Фрески Джотто в Верхнем храме были удивительны, и в них господствовала прямая, или, с моей точки зрения, «правильная» перспектива. Рассматривая их, одну за другой, я мыслью возвращалась в Нижний храм с его фресками, большинство которых были «неправильными», особенно ранние, писанные художниками, имена которых давно были забыты. Я даже несколько раз возвращалась в Нижний храм и снова поднималась в Верхний. Плоские фигуры, неправильная перспектива фресок Нижнего, как-то исправленная Чимабуэ и полностью отвергнутая Джотто. Во всем этом было что-то загадочное и неясное. Но постепенно я стала приходить в сознание и в какой-то момент поняла, что в Базилике Святого Франциска передо мной проходила эволюция художественного мира Италии от XIII века до XIV, от Средневековья до Возрождения, и Джотто являлся одним из первых его представителей. Скорее, это была революция. Теперь я воочию видела, как созревали ее предпосылки в ранних фресках, где византийская традиция была еще сильна, а затем взры валась трехмерным миром Джотто, буйством его красок и ощутимой плотью его персонажей. Собственно, сюжеты и персонажи не изменились, это были библейские сюжеты и эпизоды из «Жития святого Франциска», иным оказался стиль их изображения и их измерение. Главное заключалось не в том, что изображалось, а как изображалось. В Нижнем храме были фрески, которые я отнесла к сакральной живописи. Византийские иконы, византийская роспись раннехристианских храмов, византийское миропонимание. Вот на этом миропонимании я сначала споткнулась, а затем с его же помощью поняла многое в том, что свершилось в истории Базилики. Революция произошла не только в художественном пространстве, но и в головах и сердцах людей, – изменилось их миропонимание. В основе этого изменения были сдвиги во взаимодействии Духа и Материи. Это взаимодействие и определяло особенности культуры, истории и эволюции. Были периоды, когда Дух занимал вершины жизни, и эта вершина зеленела, по мысли великого Данте, а временами Материя одерживала верх, и вершина жизни теряла свою зеленую окраску.

На исходе дня я вернулась в свой отель, который стоял на холме за старинной городской стеной, и, разложив книги по искусству Италии, которые я обрела по дороге, занялась серьезным их изучением и пришла к некоторым выводам. «Вершина зелена» была в Нижнем храме Базилики, где находились «неправильные» фрески, с «неправильным» пространством и «неправильным», плоским измерением. На них были изображены силы Небесные, видения и сны святых, их деяния и их фигуры. Это было изображение мира иного, мира Духа, мира Высшего. Так этот мир воспринимался свидетелями, или теми, кто его видел и ощущал. Все «неправильности» этих фресок были закономерны. Никто кроме святых не мог опровергнуть или утвердить это пространство, и они сделали это через художество. Мир земной или отсутствовал на этих фресках, или был изображен неразрывно с миром иным, имевшим свой стиль изображения. Что же сделал Джотто, о котором так много писали его современники, пришедшие затем в мир искусствоведы и ученые различных мастей? Их отзывы измерялись довольно широкой шкалой – от восхищенных до недоуменных, а подчас просто критических. «...Хоры красок, – писал один из них, – слагаются в звучные песнопения. Есть в этих фресках что-то, напоминающее праздничную многоцветность русских икон, их колористическую сказочность. Вместе с тем Джотто, вне сомнения, разработал другое пространственное построение, отличное от византийских традиций, открыв в живописи новый путь в сторону более реального отображения действительности» [736].

Другой, изучая цикл фресок Джотто о житии св. Франциска в Верхнем храме, отмечал: «В нем Джотто отошел от византийских и готических канонов, придав своим героям большее жизнеподобие и пластичность» [737].

«Джотто, – писал третий, – перевел язык живописи с греческого на латинский и сделал его современным: его искусство совершенно, как ни у кого иного» [738]. Он обращал внимание на трехмерность фресок Джотто, приближающих их к жизненной реальности.

В чем-то авторы этих отзывов были правы, но в чем-то, с моей точки зрения, и ошибались. За новой формой, новой, прямой перспективой и безусловной красотой этих фресок они не заметили изменения в миропонимании. Джотто спустил Небо на Землю, и все, что происходило на этом Небе, или в мирах иных, стало земным и отразило в себе не иное, более высокое состояние материи, а плотную, трехмерную материю земной реальности. Также и персонажи Высшего мира стали земными. Даже сны и видения святого Франциска были исполнены в трехмерной манере плотной материи. Джотто отступил от иномирной реальности и нарушил его сакральную художественную традицию. Все свидетельствовало о том, что был «оземлен» или «обматериален» иной мир, мир Духа, а не одухотворен плотный мир Земли. Джотто возвещал или, скорее, пророчествовал своими фресками о наступлении того века, в котором уже не зеленела вершина Духа и плотная материя, потеснив пространство Духа, постепенно стала занимать доминирующие позиции. И здесь, в Базилике святого Франциска, Нижний и Верхний храмы высветили все то, что произошло в недавней истории человечества, и сложный и противоречивый характер этого процесса. Эпоха Возрождения, эпоха нового миропонимания, эпоха свободомыслия и творческой свободы, эпоха научных открытий и отказа от прежних духовных традиций несла в себе еще не развившийся плод будущих нарушений, отступлений, отрицаний и страшных заблуждений, которые определят наш исторический путь на долгие века. В этом состояла диалектика этой эпохи, ее прелестей, ее искушений и тупиков. Обо всем этом я узнала, посетив в старинном городе Ассизи Базилику великого святого Франциска Ассизского, в которой нетленной красотой сияют фрески великого Мастера Джотто, возвестившего ими начало новой эпохи, в которой мы постигнем пророческие слова великого провидца Данте:

«Сколь малый срок вершина зелена...»

*   *   *

Флоренский, изучая различные явления земного и нездешнего мира, обратил внимание на пространство, как таковое, которое он и счел одной из важнейших проблем различных способов познания и, в первую очередь, художественного. «...Опираясь, – писал он, – при отношении к действительности преимущественно на пространство и на него возлагая тяжесть воспостроения действительности, сознание движется в сторону художественного мировосприятия. Пределом этого рода восприятия действительности было бы почти полное отождествление действительности с пространством, где вещи вполне пластичные подчинялись бы пространству до утраты собственной формы. Такая действительность представлялась бы нам сложенной из светоносного газа, была бы облаками света, покорными каждому дуновению пространства. В области искусства близок, например, к этому пределу Эль-Греко. Напротив, перенося нагрузку на вещи, мы уплотняем их индивидуальность и вместе с тем обедняем пространство. Вещи, каждая порознь, стремятся к самозамкнутости. Связи между ними слабнут, а вместе с тем бледнеет пространство, утрачивая отличительную структуру, внутреннюю связность и целостность» [739]. Иными словами, уровень художества и его качества определяется соотношением пространства и вещи, которая находится в этом пространстве. Что доминирует в творчестве, направленном на воспроизведение действительности, – само пространство, его таинственная энергетика, или вещь, и что возникает в том или ином случае. Главенствующая роль пространства и подчиненное положение вещи приводят к утончению изображаемой действительности, к ее одухотворению, то есть созданию высокодуховной действительности, к сохранению цельности самого пространства. Опора на вещи дает совсем другой, противоположный результат. Пространство и вещь, помещенная в ней, представляют, в конечном счете, не только элементы художества, но и разные мировосприятия. Их же взаимодействия решают, на каком пути находится само художественное творчество и куда оно движется. В сторону огрубления, уплотнения и разъединения или в направлении одухотворения, утончения и целостности. Когда эта целостность ослабляется, продолжает Флоренский, то между внутренним и внешним пространством граница становится все менее надежной. «Из целого пространство имеет стремление стать вырезком другого, большего пространства, а вещи, хотя и обособленные каждая в себе, оказываются случайною кучею, собранность которой ничем не мотивирована. Такое воспостроение мира свойственно позитивизму в науке и натурализму в искусстве» [740].

Таким образом, именно пространство определяет не только стиль художественного построения, но и отражает мировосприятие самого творца. Это очень важное обстоятельство, которое не учитывается в философии искусства и в становлении мировоззрения, как такового. «Пространство, – отмечает Флоренский, – может быть объяснено силовым полем вещей, как и вещи – строением пространства. Строение пространства есть кривизна его, а силовое поле вещей – совокупность сил данной области, определяющих своеобразие нашего здесь опыта» [741]. Осмысливание им пространства было новым и смелым. Анализируя его энергетику, его силовые поля, Флоренский пришел к выводу, что пространство микрокосма и пространство макрокосма – одно и то же. Эта мысль была крайне важна для изучения и восприятия пространства как такового. Пространство микро- и макрокосма составляло важнейшее явление в построении Мироздания и самым решительным образом влияло на его энергетику. «...Пространство есть начало, – писал он, – объединяющее силовые центры, т.е. дающее возможность развернуться силовому полю. Это значит, что оно должно вмещать в себе силы, или обладать емкостью. Нет никаких оснований ждать одинаковую емкость, когда меняются силы, соотносительные с данным пространством» [742].

Понятие емкости пространства, зависящее от его энергетики, есть одно из важных оснований, которое дает возможность определить измерение пространства, складывающегося в материи различных состояний. Пространство, или его организация, определяет всю творческую гамму человечества, и в первую очередь творчества художественного.

«Вся культура может быть истолкована как деятельность организации пространства. В одном случае это – пространство наших жизненных отношений, и тогда соответственная деятельность называется техникой. В других случаях это пространство есть пространство мыслимое, мысленная модель действительности, а действительность его организации называется наукой и философией. Наконец, третий разряд случаев лежит между первыми двумя. Пространство или пространства его наглядны, как пространства техники, и не допускают жизненного вмешательства – как пространства науки и философии. Организация таких пространств называется искусством <...> В каждой деятельности – все, и каждое пространство имеет сродство с прочими. Да иначе и быть не могло бы, раз культура едина и служит одному субъекту, а пространства, как бы они ни были разнообразны, все-таки именуются одним словом – пространство» [743] Таким образом, Флоренский рассматривает культуру как «деятельность организации пространства», причем по своей энергетике единого пространства. Сама же художественная его часть играет связующую роль в организации такого пространства или в познании этого пространства.

«...Цель художника – преобразить действительность, – утверждает он. – Но действительность есть лишь особая организация пространства; и следовательно, задача искусства – переорганизовать пространство, т.е. организовать его по-новому, устроить по-своему. Художественная суть предмета искусства есть строение его пространства, или формы его пространства» [744]. Он считал художество более философичным, нежели фактическое изображение. И в этой мысли заключалась значительная доля истины, объясняющая суть самого искусства и его предмета. Утверждение, что «цель художника – преобразить действительность», несет в себе пространственный смысл художества, его важнейшую роль в организации и преображении этого пространства. Организация или реорганизация пространства – это не только какое-то энергетическое действие по своей сути, но и, если можно так сказать, организация или реорганизация самого миропонимания, иначе говоря – мышления и новых или отживших его представлений. «Проблема пространства, – пишет он, – залегает в средоточии миропонимания во всех возникших системах мысли и предопределяет сложение всей системы <...> И чем плотнее сработана та или другая система мысли, тем определеннее ставится в качестве ее ядра своеобразное истолкование пространства. Повторяем: миропонимание – пространствопонимание» [745].

Иными словами, проблема пространства есть основная в миропонимании. Миропонимание познается через пространство, а само пространство – через миропонимание. И наиболее ярко этот закон, сформулированный Флоренским, проявляется в художественном пространстве и объясняет профетический характер смысла его образов. Тем же, кто организует пространство, доступно и проникновение в пространство иного мира, иного измерения. Силовые поля различных пространств создают при определенной организации этих пространств энергетические проходы, сквозь которые проникает мысль и воображение художника, вынося его из пространства иного измерения, иного состояния материи и давая ему возможность образного изображения этого пространства. В системе других пространств, носящих познавательный характер, пространство художественное, или эстетическое, Флоренский считал более, если можно так сказать, высоким, более духовным, выходящим своей энергетикой на иные миры и несущим знания о них на Землю. В конце концов, степенью и глубиной понимания инобытия определялись закономерности построения пространства и то миропонимание, которое возникало в той или иной эпохе истории искусства и которое определяло способ и вид мышления самого человечества. Эти мысли о художественном пространстве и неразрывной его связи с миропониманием и мироощущением были использованы Флоренским и в другом его блестящем и глубоком труде, в «Обратной перспективе», где он и проанализировал неразрывную связь между организацией пространства и миропониманием. Он взял за главную особенность художественного пространства перспективу или ее отсутствие и провел исторический, а затем и философско-научный анализ этого явления, который своей новизной вызвал самые разноречивые оценки.

В художественном пространстве Флоренский исследовал, прежде всего, иконы и обнаружил в них некие нарушения в изображении предметов, архитектуры и людей. «Как в криволинейных, – отмечает он, – так и в ограненных телах, на иконе бывают нередко показаны такие части и поверхности, которые не могут быть видны сразу <...> Так, при нормальности луча зрения к фасаду изображаемых зданий, у них бывают показаны совместно обе боковые стены; у Евангелия видны сразу три или даже все четыре обреза; лицо – изображается с теменем, висками и ушами, отвернутыми вперед и как бы распластанными на плоскости иконы, с повернутыми к зрителю плоскостями носа и других частей лица, которые не должны были быть показаны, да еще при повернутости плоскостей, которым, напротив, естественно было бы быть обращенными вперед; характерны также горбы согбенных фигур деисусного ряда, спина и грудь, одновременно представленные у св. Прохора, пишущего под руководством Апостола Иоанна Богослова, и другие аналогичные соединения поверхностей профиля и фаса, спинной и фронтальной плоскостей и т.д. В связи с этими дополнительными плоскостями линии, параллельные и не лежащие в плоскости иконы или ей параллельной, которые перспективно должны были бы быть изображены сходящимися к линии горизонта, на иконе бывают изображены, напротив, расходящимися. Одним словом, эти и подобные нарушения перспективного единства того, что изображается на иконе, настолько явны и определенны, что на них первым делом укажет самый посредственный ученик, хотя бы лишь мимоходом и из третьих рук отведавший перспективы» [746].

Эти повсеместные нарушения в перспективе рождали у исследователя мысль «об особой системе изображения и восприятия действительности, на иконах изображаемой» [747]. Такую перспективу с нарушениями и отступлениями от физической действительности Флоренский называл обратной, или обращенной. В отличие от искусствоведов и прочих исследователей мировой культуры, которые считали подобную перспективу незнанием художниками закономерностей пространства, Флоренский усматривал в этом «сложный художественный расчет» [748]. Но этот художественный расчет, согласно Флоренскому, был связан не только с перспективой, но и еще с некоторыми другими особенностями старинных русских икон – нарушениями в светотени изображений. «...Если обратиться к светотени, – поясняет Флоренский, – то и тут мы находим в иконах своеобразное распределение теней, подчеркивающее и выделяющее несоответствие иконы изображению, требуемому натуралистическою живописью. Отсутствие определенного фокуса света, противоречивость освещений в разных местах иконы, стремление выдвинуть массы, которые должны были бы быть затененными, – это опять не случайности и не промахи мастера-примитивиста, но художественные расчеты, дающие максимум художественной изобразительности» [749]. Но, собственно, что собой представляют этот «сложный художественный расчет» и этот странный «максимум художественной выразительности», что за ними стоит и что управляет при этом самим художником? Чтобы ответить на этот вопрос, Флоренский сделал серьезный экскурс в историю искусств, чтобы установить связь между изобразительностью и перспективой. Вавилонские плоские барельефы и египетские фрески не имели перспективы вовсе. «...Всем памятна, – отмечает он, – профильность лица и ног при повороте плечей и груди египетских рельефов и росписей» [750]. У египтян отсутствие перспективы как таковой было связано со стремлением к «религиозной объективности и к сверхличной метафизичности. Напротив, когда разлагается религиозная устойчивость мировоззрения и священная метафизика общего народного сознания разъедается индивидуальным усмотрением отдельного лица с его отдельною точкою зрения, и притом с отдельною точкою зрения в этот именно данный момент, – тогда появляется и характерная для отъединенного сознания перспективность; но притом – все же сперва не в искусстве чистом, которое по самому существу своему всегда более или менее метафизично, а в искусстве прикладном, как момент декоративности, имеющий своим заданием не истинность бытия, а правдоподобие казания» [751]. Таким образом, осмысливая древнейший период истории искусства, Флоренский приходит к логическому выводу о том, что искусство с самого начала носило сакральный характер и имело отношение к религиозному миропониманию. Иными словами, оно отражало, и это особенно относится к древнеегипетскому искусству, мир иной, священный, Высший, организация пространства которого не была похожа на земную. Мир иной, согласно египетской мифологии и религии, имел иное, «бесперспективное» пространство, и его отражение в пространстве земного художества имело свои наработанные веками традиции, соблюдая которые, можно было не только постигнуть истинность бытия, но и суметь отразить его. «...Живопись, – справедливо утверждает Флоренский, – имеет задачею не дублировать действительность, а дать наиболее глубокое постижение ее архитектоники, ее материала, ее смысла; и постижение этого смысла, этого материала действительности, архитектоники ее – созерцающему глазу художника дается в живом соприкосновении с реальностью, вживанием и вчувствованием в реальность» [752]. Реальность – понятие, которое часто употребляет Флоренский, есть то, что стоит за земной действительностью, точнее, в глубине этой действительности и придает ей таинственный истинный смысл. Иными словами, реальность – это инобытие, без познания которого невозможно определить истинный смысл действительности. Сакральная древняя живопись в своих формах и своем пространстве была тесно связана с реальностью и несла в себе богатейший познавательный космический смысл. Пространство микрокосма устроено как пространство макрокосма. Познавая свой внутренний микрокосм, художник выходит на глубины макрокосма и запечатлевает в своих произведениях его формы, его организацию, его энергетическое пространство. Постижение всего этого делает сакральное искусство способом познания реальности, в которой в объединяющем единстве связаны мир земной и миры иного состояния материи. Опираясь на собственный опыт инобытия, Флоренский сумел угадать иномирную реальность в художественном пространстве Земли, выраженную особой организацией этого пространства в произведениях художников – отсутствием перспективы или, позже, обратной перспективой, когда миропонимание самой реальности стало глубже и доступней. Запечатленное в художественном пространстве, это миропонимание со временем изменилось вместе с изменением организации пространства. На смену «бесперспективности» и обратной перспективе пришла прямая, открывшая земную трехмерность и потеснившая, а затем и вовсе уничтожившая пространство Реальности не только на полотнах и в произведениях художников, но в их внутреннем мире, в их миропонимании. Наступило новое историческое время, и возник новый человек в культурно-духовном пространстве Земли. С полотен художников ушла Реальность, а об руку с этим – сознание инобытия из миропонимания самого человека.

«Пафос нового человека, – определяет Флоренский человека Нового времени, – избавиться от всякой реальности, чтобы “хочу” законодательствовало вновь строящейся действительностью, фантасмагоричной, хотя и заключенной в разграфленные клетки. Напротив, пафос античного человека, как и человека средневекового, – это приятие, благодарное признание и утверждение всяческой реальности как блага, ибо бытие – благо, а благо – бытие; пафос средневекового человека – утверждение реальности в себе и вне себя, и потому – объективность. Субъективизму нового человека свойственен иллюзионизм; напротив, нет ничего столь далекого от намерений и мыслей человека средневекового (а корни его в античности), как творчество подобий и жизнь среди подобий» [753]. Иными словами, на грани Средневековья и Нового времени произошло изменение миропонимания по причинам различного характера. Эпоха Возрождения оказалась началом этого процесса. Наряду с изменениями в искусстве, произошли перемены и в науке. Она стала быстро развиваться и крепнуть, но духовность ее сузилась, а затем и вовсе исчезла.

«Ведь есть, в конечном итоге, – отмечает Флоренский, – только два опыта мира – опыт общечеловеческий и опыт “научный”, т.е. кантовский, как есть только два отношения к жизни – внутреннее и внешнее, как есть два типа культуры – созерцательно-творческое и хищнически-механическое» [754]. Каждая эпоха выбирает свой тип культуры. Флоренский, без всякого сомнения, отдавал предпочтение первому типу культуры, той истинной культуре, в основе которой лежит понятие культа и в которой «красота служит лишь критерием воплощенной истины» [755]. Мы находим у Флоренского разъяснение понятий этой истинной культуры. «“Все догматические споры, – пишет он, – от первого века до наших дней приводятся к двум вопросам: к проблеме Троицы и к проблеме Воплощения. Эти две линии вопросов были отстаиванием абсолютности Божественной, с одной стороны, и абсолютности же духовной ценности мира – с другой. Христианство требует с равной силой и той и другой... Если нет абсолютной ценности (Бога), то нечего воплощать и, следовательно, невозможно самое понятие культуры. Если же жизнь как среда насквозь чужда божественности, то она неспособна воплотить в себе творческую форму и, следовательно, снова останется она сама по себе, вне культуры, снова уничтожается понятие культуры. Защита культуры в самых ее основах всегда была борьбой за оба взаимонеобходимые начала культуры” <...> Культура есть воплощение в земной среде божественного начала. Если нечего воплощать или если негде воплощать, т.е. если нет Бога или среды для Него, то культура умирает» [756]. В эпоху Возрождения, а затем и Просвещения движение шло от этого «божественного начала», от духовного пространства ко второму типу культуры, если его можно так назвать, который, развиваясь в Новое время и переходя в Новейшее, принес свои противоречивые и кризисные плоды.

Наряду с изменением миропонимания изменялась организация пространства. На смену метода бесперспективности и обратной перспективы, связанной с началом духовным, божественным или иномирным, пришла прямая перспектива, превратившая эти начала в трехмерный земной мир вместе со всеми небожителями. Джотто, фрески которого можно увидеть, в частности, в Базилике св. Франциска в Ассизи, был одним из пионеров прямой перспективы, ставшей господствующим началом в организации художественного пространства эпохи Возрождения. «Джотто создал себе идеал всемирной и гуманитарной культуры, – утверждает Флоренский, – и он представляет себе жизнь в духе либерпансеров Ренессанса, как земное счастье и прогресс человека, с подчинением основной цели – полному и совершенному развитию всех естественных сил – всего остального; изобретателям полезного и прекрасного принадлежит здесь первое место <...> Еще полный благородных соков Средневековья и сам не натуралист, он уже испытал самый первый, предутренний ветерок натурализма и сделался его провозвестником» [757]. На полотнах Джотто линии, уходившие к горизонту, сходились в одном месте, меняя всю структуру прежней организации художественного пространства. Переход к такой структуре самого пространства совершается по ряду возникших в тот период причин. «Когда безусловность теоцентризма заподозревается, – пишет Флоренский, – и наряду с музыкой сфер звучит музыка земли (разумею “землю” в смысле самоутверждения человеческого “я”), тогда начинается попытка подставить на место помутневших и затуманившихся реальностей – подобия и призраки, на место теургии – иллюзионистическое искусство, на место божественного действа – театр» [758].

Прямая перспектива вместе с новым миропониманием исключала из прежнего художественного пространства Высшее, божественное и иномирное. Такая организация пространства была сочтена учеными и искусствоведами более естественной и удобной для глаза человека. Они не увидели за этим явлением нового мировосприятия, в корне отличного от существовавшего. Перспектива, полагает Флоренский, должна быть «свидетельницей реальности» [759]. Она должна определять меру этой Реальности в художественном пространстве, неся с собой некое «духовное возбуждение» [760], связанное с Реальностью. У прямой, «земной», перспективы эта связь отсутствует. Работа «Обратная перспектива» не только глубоко анализирует связанную с Духом и Высшим организацию пространства, заключавшего в себе Реальность иных миров, но и содержит ряд важных моментов для развития новой системы познания, для ее методологии и осознания существования миров иного состояния материи, тесно связанных с плотной материей Земли и мощно влияющих на энергетику земной жизни. Но осознание этого пришло много позже, в ХХ веке, а до этого человечеству надо было пройти через века, в течение которых развивалось материальное, натуралистическое мировоззрение, пробиться через плотную материю, отделившую инобытие в художественном пространстве от земной действительности, и подойти к великому кризису культуры и искусства, к утрате эстетического чувства, к падению духовности и через многое другое, что было связано с новым миропониманием, пришедшим на Землю на границе Средневековья и Нового времени. В искусстве за это время менялась не только перспектива, но и сами сюжеты. Наряду с библейскими, или священными, сюжетами появлялись чисто исторические, затем сюжеты, повествующие о бытии человека, его труде, особенностях его повседневной жизни. Духовный сюжет все больше и больше уходил из художественного пространства, давая место человеку, занятому своими делами, своими бедами, захваченному событиями, участником которых он оказывался. Человек теснил Бога, Материя теснила Дух, контакты с инобытием уменьшались, а местами и полностью прерывались. Шедшие на Землю энергоинформационные потоки из миров более высоких состояний материи – не воспринимались. Все чаще и чаще в искусство проникало безобразие, вытесняя оттуда истинную Красоту. Все эти процессы достигают своего апогея в ХХ веке, о котором великий русский поэт А.А.Блок написал словно высеченные на древнем камне строки:

Двадцатый век... еще бездомней,

Еще страшнее жизни мгла

(Еще чернее и огромней

Тень Люциферова крыла).

Пожары дымные заката

(Пророчества о нашем дне),

Кометы грозной и хвостатой

Ужасный призрак в вышине,

Безжалостный конец Мессины

(Стихийных сил не превозмочь),

И неустанный рев машины,

Кующей гибель день и ночь,

Сознанье страшное обмана

Всех прежних малых дум и вер,

И первый взлет аэроплана

В пустыню неизвестных сфер.

И отвращение от жизни,

И к ней безумная любовь,

И страсть, и ненависть к отчизне...

И черная, земная кровь

Сулит нам, раздувая вены,

Все разрушая рубежи,

Неслыханные перемены,

Невиданные мятежи [761].

И среди этой наступающей тьмы яркой недолговечной звездой на горизонте Европы вспыхнул символизм и вскоре погас, уйдя в сомнительные глубины новых направлений художества. И только в России из него выросло новое, еще неизвестное дотоле миропонимание. Оно проникло в инобытие, подняло на пьедестал красоту образа и слова и создало свою духовную цитадель, откуда шли космические всплески нового мышления. Цитадель пала под тупыми и тяжелыми ударами тоталитарного бездуховного и безбожного режима, однако успела оставить в энергетическом пространстве России ростки грядущего мышления и космической красоты.

Флоренский исследовал не только область искусства но, будучи блестящим ученым-математиком, проанализировал и геометрическое пространство и привел доказательства существования в нем явлений, свидетельствующих о пространствах иных измерений. С этой точки зрения его работа «Мнимости в геометрии», которая далеко не всеми принимается, интересна и важна. Так называемое мнимое пространство, «мнимости в геометрии» – это соприкосновение науки с мирами иных состояний материи.

«Мнимости в геометрии» с «Иконостасом» и «Обратной перспективой» представляют собой важнейшие вехи на пути формирования нового космического мышления и синтетической системы познания. В них содержатся доказательства существования иной Вселенной, иных миров, не доступных ни нашему глазу, ни нашим чувствам, но духовно связанных с нами и влияющих на наш мир плотной материи.

«В геометрии, – пишет Флоренский, – изучаем мы пространство, – не линии, точки и поверхности, как таковые, а именно свойства пространства, выражающиеся и в этих частных пространственных образованиях» [762]. Он ставит перед собой задачу «расширить область двухмерных образов геометрии так, чтобы в систему пространственных представлений вошли и мнимые образы. Короче говоря, необходимо найти в пространстве место для мнимых образов, и притом ничего не отнимая от уже занявших свои места образов действительности» [763]. Ученый выполнил эту задачу, постиг свойства пространства, использовав при этом не только геометрию, но и, казалось бы, совсем неожиданный для науки источник – «Божественную комедию» Данте. Данте был не только великим поэтом, но и эзотериком, обладателем тайных знаний, причастным к свидетельству миров иных. Его описания строения Мироздания в «Божественной комедии» настолько реальны, что послужили Флоренскому основанием для анализа «мнимостей в геометрии». В связи с этим ученый делает парадоксальный вывод, что «разрывая время, “Божественная Комедия” неожиданно оказывается не позади, а впереди нам современной науки» [764].

В заключение Флоренский пишет: «Область мнимостей реальна, постижима, а на языке Данте называется эмпиреем. Все пространство мы можем представить себе двойным, составленным из действительных и из совпадающих с ними мнимых гауссовых координатных поверхностей, но переход от поверхности действительной к поверхности мнимой возможен только через разлом пространства и выворачивание тела через самого себя. Пока мы представляем себе средством к этому процессу только увеличение скоростей, может быть, скоростей каких-то частиц тела, за предельную скорость с (скорость света. – Ред.); но у нас нет доказательств невозможности каких-либо иных средств» [765]. Эта мысль Флоренского, связывающая напрямую устройство Мироздания с внутренним пространством самого человека, была столь смела и парадоксальна, что не могла быть воспринята ни невежественными идеологами, ни ортодоксальными учеными. Опережение своего времени, которое присуще свидетелям иного мира, обладающим духовным зрением, стоило Флоренскому жизни.

Советские идеологи сразу отреагировали на эту работу, хотя и не поняли ничего в системе доказательств. И Флоренскому пришлось писать письмо в какой-то политотдел, чтобы объяснить, что он имеет в виду. «Надо думать, – утверждал он, – в основе поэмы Данте лежит некоторый психологический факт – сон, видение и т.п. Всякий факт, раз он подлинно пережит, дает материал для размышления, и вовсе нет надобности уверовать в него, чтобы признать ценность тех или других его элементов. Если я во сне узнаю теорему Пифагора, хотя бы от говорящей обезьяны, то от того теорема не делается ложной. Хорошо известно, что множество великих открытий, в том числе математических, было сделано во сне. Моя мысль, – взяв подлинные слова Данте, показать, что символическим образом он выразил чрезвычайно важную геометрическую мысль о природе и пространстве» [766]. Но и это объяснение его не спасло. У нас же остался ценнейший документ, в котором запечатлены мысли великого ученого о новой системе познания и о роли вненаучного метода. Флоренский еще раз подтвердил, что в традиционной науке нет чисто научных (как это мы себе представляем) методов исследования. В нее все время вторгается так называемая вненаучная, не основанная на традиционном эксперименте информация, но, тем не менее, дающая плодотворные результаты. Ибо, в конечном счете, наукой занимается все тот же человек, энергетическая структура которого намного богаче, чем это себе представляет традиционная наука, полная предрассудков и самоограничений. Именно богатство внутреннего мира и энергетики самого человека, занимающегося научными исследованиями, и обусловливает во многих случаях отклонение от механистически-материального экспериментаторства в сторону вненаучных методик и информаций. Эволюция познания идет к синтезу, и никакие сильные мира сего не в состоянии остановить этот процесс. Если бы исследования и эксперименты проводили машины или роботы, то наука была бы совсем другой. И, возможно, наукой ее, в нашем понимании этого слова, назвать было бы нельзя. Известный философ К.А.Кедров пишет, что, соединив Эйнштейна с Данте, «...Флоренский создал свой неповторимый образ Вселенной. Здесь дух является причиной возникновения света, а мысль летит по Вселенной быстрее всех скоростей. Границы же нашего земного мира очерчивает радиус светового луча, пробегая свой путь за одну секунду <...> Получается, что физически мы пребываем здесь в пределах скорости света, а мысленно проникаем во все измерения мироздания. Свернулось в клубок наше земное время, вмещая прошлое, будущее и настоящее. Это есть реальная вечность» [767]. И еще: «Флоренский считает, что скорость света 300 000 км/с не предел, а только граница между миром земным и миром небесным» [768]. Иными словами, миром более высокого состояния материи. Обратная перспектива искривляет пространство так, как оно искривляется, согласно Эйнштейну, в четвертом измерении. Мысль Эйнштейна остановилась на границе скорости света. Флоренский же проник за этот предел, где существует иной мир более высокого измерения и более высокого состояния материи – мир реальный, где действует и творит Дух и где сама Материя ближе к Духу, нежели к тому ее состоянию, которое мы наблюдаем в земных условиях. Также и Данте в своем путешествии по различным кругам и уровням Мироздания в «Божественной комедии» пересекает эти границы или, пользуясь терминологией Флоренского, разломы пространства. Значение работ Флоренского, научных и философских, связанных с осмыслением проблемы иных миров, трудно переоценить. Именно они являются важнейшими наведениями в развитии нового космического мышления. Складывая новую систему познания, Флоренский не раз обращался к понятию Реальности, или иномирия, стремясь проникнуть в его таинственный, но так необходимый для познания Мироздания смысл. «...Центральным пунктом философии, – писал он, – считается сейчас вопрос о познании <...> реального» [769]. Он начал познавать Высшую Реальность инобытия прежде всего через свой личный опыт. У Флоренского в большинстве случаев так и складывалось: сначала собственный опыт, а затем изучение вопроса и его научное определение. Этот опыт нес ему бесценную информацию, давая направление познанию того или иного феномена Реальности, вдохновлял на образное мышление. Он всегда ощущал эту Реальность, эти таинственные миры и был твердо уверен в важнейшей их роли в пространстве земной, плотной материи.

«Мир этот, – писал он, – есть всегда текущее, всегда бывающее, всегда дрожащее полубытие, и за ним, за его – как воздух над землею в жаркий полдень – дрожащими и колеблющимися, и размытыми очертаниями чуткое око прозревает иную действительность» [770]. У него самого было «чуткое око», которое ничего не пропускало из реальности инобытия и которому многое из этой реальности было доступно. «Все-все, что ни видит взор, – все имеет свое тайное значение, двойное существование и иную, заэмпирическую сущность. Все при частно иному миру, во всем иной мир отображает свой оттиск <...> Это воззрение на двойственную природу всего в мире – воззрение всечеловеческое. Как каменный хрящ известковым раствором, весь быт пропитан и скреплен потусторонним. Нет просто еды, просто болезни, просто одежды, просто огня, просто жилья. Все – просто и – не просто; все – житейско и – не житейско. Океан неведомого бьет волнами в обиход. Человек пускает длинные корни в иные почвы, нежели эта почва. Восприимчивость его обостряется, душа его становится чуткою и вещею, примечающею то, что для других неуловимо, чего не замечает расслабленная рефлексией душа. Таинственное врастание в обиход, обиход делается частью таинственного» [771]. Появление такого человека как Флоренский было эволюционно оправдано. Складывалось новое космическое мышление, складывалась новая система познания, в которой проблема миров иных состояний материи и их взаимодействия с плотным миром занимала важнейшее место. Флоренский являлся на нашей земле вестником инобытия, его философом, ученым и религиозным мыслителем.

«Да, если говорить о первичной интуиции, – вспоминал он, обращаясь к своим детям, – то моею было и есть то таинственное высвечивание действительности иными мирами – просвечивание сквозь действительность иных миров, которое дается осязать, видеть, нюхать, вкушать, настолько оно определенно, и которое, однако, всегда бежит окончательного анализа, окончательного закрепления, окончательного “остановись мгновение”. Оно бежит, ибо оно живет; оно питает ум и возбуждает его, но никогда не исчерпывается построениями ума. И я любил его именно как живое, мне любо было, когда оно играло под моим взором, и клокотала в сердце исступленная радость, когда удавалось как-то охватить его, разоблачая облачением в новые символы; но никогда в голову не приходило обнажение, никогда мысли не было об умерщвлении, об остановке, об анализе. К тому же, несмотря на всегдашний восторг ума, он был очень трезв и не самообольщался, понимая невозможность такого обнажения. Было ясно мне, что этот анализ был бы самообманом, но отказ от него был мне не в уныние, не горечью и не скорбью, даже не самообузданием, а просто спокойно-ясным чувством, да, сперва чувством, а потом уже мыслью, что этого не нужно, что это-то и есть отказ от знания, что это – не прискорбный отступ пред неведомым, а напротив – это-то и есть истинное его познание, ибо неведомое – прежде всего есть неведомое, в своей особой качественности, и то познание, которое сделало бы его не неведомым, которое лишило бы его качества неведомости, было бы не познанием, а величайшим заблуждением. Мне хочется, чтобы это основное мирочувствие мое было понятно вам, мои дети. Все дело было для меня в том, чтобы познать мир в его жизни, в его подлинно существующих соотношениях и движениях. Но то, что в мире есть неведомое, было, как я воспринимал, не случайным состоянием моего, еще недоведавшего ума, а существенным свойством мира. Неведомость – жизнь мира. И потому мое желание было познать мир именно как неведомый, не нарушая его тайны, но – подглядывая за ней. Символ и был подглядыванием тайны. Ибо тайна мира символами не закрывается, а именно раскрывается в своей подлинной сущности, т.е. как тайна» [772].

Этот уникальный фрагмент из воспоминаний Флоренского столь глубок и поучителен, что трудно переоценить его значение для формирования системы познания нового космического мышления. В этом случае мы встречаем редкий пример того, как высокодуховный человек, не вооруженный никакой экспериментальной аппаратурой, становится инструментом познания сложнейших пространств Мироздания. Такой человек, или «инструмент», познает тайны Мироздания, его Реальность в движении, которое свойственно всем явлениям и процессам в Космосе. Он стремится проникнуть в ее тайны, не препарируя ее, как принято в науке, подходя к изучаемому предмету не аналитически, а цельно, или синтетически. Ибо есть в мире явления, которые требуют именно такого подхода, и Реальность может быть постигнута только так. Целостность подхода к изучаемому явлению издавна существовала в духовном пространстве человека. Флоренский показал этот «вненаучный» способ познания во всей его сложности и красоте. Такой способ познания не допускал разъединения и раздробления, а изучаемое явление только в том случае поддавалось плодотворному постижению, когда сохраняло свою целостность, тайну и красоту. И сама эта тайна становилась доступной тому, который видел ее сквозь «таинственное высвечивание действительности иными мирами». Иные способы познания Реальности – через эксперимент и современный научный анализ – не могли дать желаемого результата. «Ибо неведомое, – мне хочется еще раз повторить эту глубочайшую мысль Флоренского, – прежде всего есть неведомое в своей особой качественности, и то познание, которое сделало бы его не неведомым, которое лишило бы его качества неведомости, было бы не познанием, а величайшим заблуждением».

Флоренский предложил новые методологические подходы к познанию Реальности, предложил их в определенной системе. До него этого никто не делал. Для науки подобная Реальность просто не существовала; боюсь, что и сейчас не существует. Что же касается не-науки, то она была загнана научным мировоззрением в угол, где, естественно, была лишена возможности не только теоретического творчества, но и практического. Флоренский и возродил на более высоком уровне метанаучный способ познания. Он видел и осознавал, как никто другой, необходимость соединения научного и вненаучного способов познания для нового космического мышления. В.И.Вернадский был единомышленником Флоренского в этом отношении. В октябре 1929 года он писал Флоренскому: «Впервые в научное мировоззрение должны войти явления жизни, и, может быть, мы подойдем к ослаблению того противоречия, какое наблюдается между научным представлением и философским или религиозным его построением. Ведь сейчас все дорогое для человечества не находит в нем – в научном образе Космоса – места» [773]. Можно предположить, что два великих ученых обсуждали подобные вопросы не однажды. Известно также письмо Флоренского Вернадскому, отосланное месяцем раньше. «Это именно мысль, – пишет Флоренский, – о существовании в биосфере или, может быть, на биосфере того, что можно было бы назвать пневматосферой, т.е. о существовании особой части вещества, вовлеченной в круговорот культуры или, точнее, круговорот духа. Несводимость этого круговорота к общему круговороту жизни едва ли может подлежать сомнению. Но есть много данных, правда, еще недостаточно оформленных, намекающих на особую стойкость вещественных образований, проработанных духом, например, предметов искусства. Это заставляет подозревать существование и соответственной особой сферы вещества в Космосе» [774].

Стиль этого письма научно строг, но за ним стоит все та же мысль Флоренского о Реальности. Тот и другой прекрасно понимали, что понятие духа – материи иного, более высокого состояния, проникающего плотную земную материю, – необходимо ввести в новую систему познания. Оба они, такие разные, не сомневались, что новая система должна включать в себя, кроме науки, умозрительный способ постижения Истины в философии, образно-духовный способ познания, присущий искусству, и, конечно, богатый религиозный опыт, непосредственно связанный с реальностью инобытия. Эта новая система познания призвана определить действительное место человека в новой картине Космоса. И тогда наука, как таковая, возможно, изменит свою «качественность», по определению Флоренского, и станет лишь частью синтетической системы познания Мироздания во всем богатстве его Реальности.

Многое из того, чем занимался и что исследовал Флоренский, в конечном счете, сводилось к новой системе познания, к новой науке, долженствующей признать и альтернативные способы познания, которые сформировались в духовном пространстве творчества человека. Философия, религия, искусство – те области знания, которые соприкасались с Реальностью, должны были изменить многое в современном научном мировоззрении. Один из крупнейших российских философов А.Ф.Лосев, высоко ценивший Флоренского, так определил в беседе его философское и научное творчество:

«Я рассматриваю философию отца Павла как переходный период между старым и новым. Ибо здесь присутствует из старого самое существенное и из нового самое существенное. И все это обобщено в одном человеке» [775]. По существу, Лосев говорил о новом мышлении, в становлении которого Флоренский сыграл роль, которую трудно переоценить.

«А новое мышление, – продолжал Лосев, – совсем иное. Оно заключается в том, что, прежде всего, не мыслится идея без материи, но и материя без идеи тоже не мыслится. Вот в чем суть вопроса.

Почему у отца Павла такие вот гениальные догадки насчет коэффициента Лоренца?! Потому что он понял, что пространство сжимаемо и расширяемо, что оно имеет разную структуру.

Эйнштейн чем прославился? <...> Эйнштейн исходил из того, что около Солнца совсем иное пространство, т.е. не то, которое у нас <...> А вот сделать все выводы для материи и для идеи только один отец Павел сумел» [776].

Флоренский не только публиковал свои мысли о новой системе познания, но и читал лекции об этом в Московской духовной академии. У С.А.Волкова, студента этой академии, сохранился конспект записи одной из таких лекций. Несмотря на всевозможные отклонения или местами неточную запись мысли лектора, этот студенческий конспект дает представление о взглядах Флоренского.

«1. Знание <...> Два типа знания: естественное и искусственное. Антропоцентризм первого <...> антропизм второго. “Научное миросозерцание” как второй тип знания. Его стремление к безусловной объективности. Невозможность этой объективности. Неизбежность “человеческого” во всех научных отвлечениях как их первоосновы.

2. <...> Различие “научного миросозерцания” и науки. Первое как позднейшее и смутное эхо последней. Догматизация “научным миросозерцанием” гипотез и методов, являющихся для науки “поскольку-постольку”. Присутствие известного элемента этой догматизации и в самой науке. Научная хитрость. Неотвечание прямо на вопрос как основной смысл последовательного и кропотливого анализа. “Смазывание” проблем посредством введения бесконечно великого для обозначения протяженности этого процесса. Перенесение в бесконечно давние времена или в неопределимое будущее как способ бездоказательного доказывания проблемы.

Исторический обзор роста идей “научного мировоззрения”. Ренессанс как эпоха богоборческая. Философское значение великих открытий. Коперник – Птолемей. Роль великих открытий в деле сведения к нулю значения Земли и отсюда в деле уничтожения различий, индивидуальных окрасок» [777].

Конечно, по этому краткому студенческому конспекту нельзя судить обо всей глубине и многосторонности мыслей, высказанных лектором. Речь идет о современном научном мировоззрении, которое имеет, с точки зрения Флоренского, ряд крупных методологических недостатков и, прежде всего, отсутствие «человеческого во всех научных отвлечениях как их первоосновы». Иными словами, ставится проблема соединения, или синтеза научного и вненаучного – «человеческого» – познания. В результате отсутствия в научном миросозерцании этого «человеческого» истины, достигнутые в пространстве науки, оказываются неустойчивыми, невечными, переменчивыми. То есть, возможно, даже не могут считаться, в строгом смысле этого понятия, истинами.

«Напротив, – утверждает Флоренский, – истины и символы религии все-человечны и все-историчны, в основе своей вселенски понятны и вселенски же приемлемы, оставаясь устойчивою осью истории и, подобно радуге, не сдуваемы вихрями времени. И моя глубочайшая уверенность, что если высказываемые здесь мысли будут обоснованы на признаниях религии и поэзии, то навсегда этим мыслям обеспечена современность, и всякая живая душа найдет в себе им отклик, тогда как обоснование естествознательное уже лет через двадцать будет наивно и притязательно, как смешная старомодная шляпа» [778]. Флоренский знал, о чем говорил. Работая над новой системой познания, он хорошо представлял себе историю науки, ее закономерности, ее достоинства и недостатки. Недолговечность научных истин была многим известна, так же как и трудная борьба, которая происходила в научном пространстве при замене одной истины на другую. Эта борьба старого с новым стоила дорого тем ученым, которые отстаивали это новое. Как правило, эти сторонники нового были наиболее талантливыми учеными, обладавшими способностью глубже проникать в ту или иную научную проблему и больше видеть, чем видели другие. И самое главное в них – они не отрицали ни одного знания, каким бы странным или необычным оно ни было. Флоренский обладал и уникальным талантом, и самыми широкими воззрениями, поэтому, идя новыми путями, он считал, что знания, особенно из духовного пространства человека, необходимы для развития новой системы познания. В этой системе познания он отводил значительное место искусству, рассматривая его «как создание символов иной, Высшей Реальности, а не создание подобий земной, здешней реальности» [779], – обобщая взгляды Флоренского, пишет иеродиакон Андроник.

Флоренский был уверен, что в системе познания проблема человека должна занять не только подобающее, но и важнейшее место, ибо человек, находясь в пространстве земной материи, имеет возможность выхода в Реальность, представляя собой как бы посредника между тем и другим. «Неисчерпаемою пучиною, – утверждал он, – расстилается пред познанием сложность человека, и все то, что мы знаем о ней, или, точнее, в чем мним себя знающими, есть именно капля в отношении океана, хотя и это сравнение слишком много признает за нашим познанием, ибо капля подобна океану, а наше познание и реальность несоизмеримы. Человек есть бесконечность» [780]. Изучение же наукой физиологической структуры человека или его поведенческих особенностей не исчерпывало даже той капли, о которой здесь говорит Флоренский. Истинная сущность человека, его энергетическая структура, его взаимодействия со средой обитания и Реальностью, – все это до недавнего времени оставалось нетронутым эмпирической наукой, не входило, во всем богатстве, в научное мировоззрение. «Человек есть бесконечность» – мысль, которая заключает в себе одно из важнейших методологических положений в системе космической эволюции. «Различными путями, – пишет Флоренский, – мысль приходит к одному и тому же признанию: идеального сродства мира и человека, их взаимообусловленности, их пронизанности друг другом, их существенной связанности между собою. Гносеологически – все познаваемое нами есть нами усвояемое и в себя нами преобразуемое» [781]. Утверждение науки о том, что человек есть часть Вселенной, значительно расширяется и углубляется Флоренским. Он исходит из того, что сама Вселенная есть нечто целое, и быть частью целого не есть быть просто частью какой-либо структуры, без знания, что собой представляет эта структура. Она может быть явлением целостности, а может содержать в себе какие-то части не всегда или не так, как нужно, связанные между собой. Исходя из положения, что Вселенная есть определенная цельность, удерживаемая в таком состоянии энергетическим взаимодействием частей, Флоренский значительно повышает роль человека в ее познании как системы познающей, или, иными словами, Вселенная есть нечто «нами усвояемое и в себя нами преобразуемое». И особенно важна глубочайшая мысль Флоренского – «и в себя нами преобразуемое», свидетельствующая о том, что человек – одна из главных творческих сил Космоса. Это утверждение меняло коренным образом научное мировоззрение, из которого был исключен человек как творческая сила Вселенной, необходимой частью которой он является. Именно этим человек отличается от остального живого вещества плотной материи. Осмысливая в дальнейшем роль человека в этом плотном мире, в среде его обитания, Флоренский утверждает: «Сквозь кору, наложенную на Природу цивилизацией, все же просвечивает, что Природа – не безразличная среда технического произвола, хотя до времени и терпит произвол, а живое подобие Человека. С какой стороны ни подходим мы к вопросу о соотношении Человека и его Среды, мы всегда усматриваем, что, насилуя Среду, Человек насилует себя и, принося в жертву своей корысти Природу, приносит себя самого в жертву стихиям, движимым его страстями <...> Ибо Человек и Природа взаимно подобны и внутренне едины. Человек – малый мир, микрокосм, Среда – большой мир, Макрокосм» [782]. Имея горький опыт «покорения природы» в последние десятилетия, мы можем понять, сколь неосторожно и варварски вели себя с Природой – разрушая при «покорении» ее, мы разрушали себя. Этот экологический момент, который Флоренский ввел в новую систему познания, свидетельствует о том, что «покорение природы» является одной из причин многих наших кризисов, бедствий и просто «расчеловечивания», которое мы ясно видим в последнее время. Утрата этических норм, выработанных человечеством в течение тысячелетий, приводит не только к различного рода кризисным явлениям, но и самым прямым образом влияет на познание окружающего мира. Эта постановка вопроса была совершенно новой и еще до сих пор остается такой же для научной системы познания и научного мировоззрения. «Чтобы подойти к Истине, – отмечает Флоренский, – надо отрешиться от самости своей, надо выйти из себя; а это для нас решительно невозможно, ибо мы плоть. Но как же в таком случае ухватиться за Столп Истины? – Не знаем и знать не можем. Знаем только, что сквозь зияющие трещины человеческого рассудка видна бывает лазурь вечности» [783] И эта «лазурь Вечности» и есть та Реальность, постижение которой Флоренский считал основой новой системы познания. Что же касается самости, как таковой, – это исключительно негативное свойство поведенческих особенностей человека, имеющих временами гибельные последствия не только для индивидуума, но и для социума в целом. Самость есть причина многих провалов, неудач и неправильных выводов на пути научного познания. Связь этики человека с одним из главных творческих направлений его деятельности на пути познания есть одно из серьезнейших положений новой системы познания. Современная система научного познания не касалась этого явления вовсе. Отсутствие многих важных моментов, выработанных в пространстве духовного познания, привело к тому, что в эмпирической науке на уровне научного познания многие великие открытия так и остались не осуществленными. На примере Флоренского мы можем утверждать, что подобные открытия могут совершаться учеными, в которых жив дух сверхзнания, вспыхивающий ослепительными озарениями вещих снов и свидетельств Реальности. Флоренский был одним из немногих, кто ощущал настоятельную необходимость создания новой системы познания и новой науки, как говорил он сам, той науки, которая вберет в себя многовековый опыт человеческого познания, «очеловечится» и получит возможность приблизиться к вечным и непреходящим истинам самой Реальности. Что же касается естественных наук, то он считал, что их рационалистическая оболочка – только «тоненькая корочка опознанного над пучиной огненной лавы иррациональности» [784]. Проникнуть в эту «огненную лаву иррациональности», в которой заключены тайны Реальности, невозможно, используя только методы эмпирической науки. «Прислушиваясь к нему, – вспоминал С.И.Фудель, – к его тихим словам больше, чем к его ученому грузу, иногда казалось, что вот еще немного, совсем немного, и биология, и математика, и физика заговорят человеку какими-то новыми, творческими, “ангельскими” словами, словами, свойственными именно этим точным наукам, но проросшими в Вечность и омытыми там от Нетленного источника.

Новая наука. Мы почти уверены, что в этой жизни ее не будет, но Флоренский не напрасно носил в себе мечту о ней: он показал, что мысль человека должна и может найти Камень Веры, так как только с него видна ей лазурь Вечности и только на нем разум – всякий разум, научный разум – находит покой» [785].

Если говорить смело, то он был для нас посланником той Реальности, эволюционное взаимодействие с которой уже требовало новой системы познания, новой науки, нового космического мышления. Он нес все это нам. Сейчас трудно понять, все ли он нам успел передать. Но то, что мы знаем о нем, и то, что мы прочли в его трудах, помогает нам, а со временем еще больше поможет, пройти трудный и долгий путь к новому космическому мышлению, к новому осознанию нашей жизни и того, что связано с ее улучшением и совершенствованием.

Один из великих ученых нашего века, патриарх русской культуры, как мы все его звали, Дмитрий Сергеевич Лихачев высоко оценил значение отца Павла для России. «Уникальность работ П.А.Флоренского, – отметил Дмитрий Сергеевич, – состоит как раз в том, что он стремился синтезировать знания самых различных областей в единое. Свою жизненную задачу П.А.Флоренский понимал “как проложение путей к будущему цельному мировоззрению” <...>

П.А.Флоренский, сложившийся как мыслитель в среде слияния культур русской и кавказской, европейской и народной, светской и церковной, – один из первых возвестил русской интеллигенции о гибельности бездуховного пути. И то, что наше время настойчиво обратилось к истокам и родникам русской культуры и духовности, к поискам вечных истин, свидетельствует, что П.А.Флоренский был прав в своих прозрениях» [786]. И еще: «Имя П.А.Флоренского должно указывать путь к возрождению духовности, к той культуре, которая опирается не на самое себя, а на высшие начала жизни» [787].

Его арестовали 25 февраля 1933 года и по ложному обвинению осудили на 10 лет. С этого момента начался крестный путь отца Павла на Голгофу лагерной жизни, закончившийся расстрелом. Темное невежество уничтожило вестника Реальности, существование которой оно не признавало.

Все, что было написано в обвинительном заключении Флоренского, годы спустя оказалось опровергнутым при его посмертной реабилитации. Из Постановления Московского городского суда от 5 мая 1958 года: «...в деле не имеется материалов, которые послужили бы основанием к аресту П.А.Флоренского (и др. лиц, проходящих по делу). Свидетели не допрашивались, лица, принимавшие участие в расследовании данного дела, осуждены за фальсификацию дел в органах НКВД. Флоренский П.А. (и др. лица) осуждены были неправильно, при отсутствии доказательств их виновности в антисоветской деятельности» [788].

Сохранился документ, в котором содержится рассказ Флоренского о том, как его допрашивал следователь на Лубянке и как формировалось обвинение. Документ этот весьма своеобразный – донос на Флоренского, когда тот был уже в Соловецком лагере, других документов, к сожалению, не сохранилось. Донос составлен в ноябре 1935 года секретным сотрудником по кличке Хапанели. Вот что этот мерзавец пишет: «...в комнате кузнечного корпуса, где живут профессор Флоренский П.А., Литвинов и Брянцев, велся разговор на следующую тему: Флоренский говорит, что меня следователь допрашивал все о том, чтобы я назвал целый ряд фамилий, с которыми я якобы вел не существующие в действительности контрреволюционные разговоры. Но после моего упорного отрицания мне следователь сказал, что де, мол, нам известно, что вы не состоите ни в каких организациях и не ведете никакой антисоветской агитации, но на вас в случае чего могут ориентироваться враждебные Сов. власти люди, что вы не устоите, если вам будет предложено выступить против Сов. власти. Вот почему, говорит далее Флоренский, дают такие большие срока (так в тексте. – Ред.) заключения, т.е. ведется политика профилактического характера заранее. Предотвращают преступления, которые и не могут даже быть. Следователь мне и далее говорил (говорит Флоренский), что мы не можем так поступать, как поступило царское правительство, которое показывало на совершившиеся преступления, нет, мы предотвращать должны, а то как же так, ждать, пока кто-либо совершит преступление, тогда его и наказывать, нет, так далеко не пойдет, надо в зародыше пресекать преступление, тогда будет прочнее дело.

Флоренский: “Да, очень много сейчас сидят в изоляторах видных старых большевиков”. Литвинов соглашается с Флоренским» [789]. Месяца за два раньше был донос от того же лица, который привел слова Флоренского: «Наша жизнь после лагерей будет вся измята, и если после нашего освобождения возникнет в стране какое-либо явление ненормального характера, то нас сейчас же опять в первую очередь посадят» [790]. На доносе стояла резолюция: «Т.Акимову – на этих з.з. обратить особое внимание».

И еще один документ:

«По состоянию на 31/1-36 г. Политнастроения:

З/к Флоренский Павел Александрович (ст. 58-10-11, ср. 10 л.) 15 января, беседуя с з/к Гендлиным по вопросу о возможностях досрочного освобождения из лагеря, говорил последнему: “Я лично от такого рода освобождения хорошего ничего не жду. Сидеть в лагере сейчас спокойнее, т.к. не нужно ждать, что тебя каждую ночь могут арестовать. А ведь на воле только так и поступают, как только придет ночь, так и жди гостей, которые пригласят тебя на Лубянку”» [791].

Из этих трех доносов особое впечатление производит первый. Из него мы узнаем, что Флоренский не только, несмотря на все ухищрения следователя, не признал своей вины, но никого из своих знакомых не предал и не оболгал. Он держался твердо и мужественно, чем и вызвал следователя на некоторые «откровения». Следователь с Лубянки, который много раз видел, как, уступая напору его, ломались люди, признавали себя виновными в том, чего не совершали, и клеветали на своих знакомых и друзей. Объяснение им «политики профилактики», циничное по содержанию и психологически близкое к концепции средневековых судов инквизиции, дает ясное представление о том страшном произволе и нечеловеческой жестокости, которые царили в органах безопасности страны и в ее партийных структурах. Что же касается двух других доносов, то они свидетельствовали о том, что отец Павел, несмотря ни на что, совершенно адекватно воспринимал ситуацию, сложившуюся в те годы в стране.

Он был после приговора выслан на Дальний Восток, в Уссурийский регион, в лагерь в Сковородино, затем в г. Свободный – так назывался один из лагерей – и наконец 1 сентября 1934 года по этапу был переправлен на Соловки.

Переезжая на Дальний Восток, он пересекает всю страну. Заключенных везут в неудобных и набитых теплушках, а иногда и просто в товарных вагонах. На одном из переездов перед Свердловском Флоренского посадили в вагон к уголовникам. Теперь трудно установить, то ли намеренно, чтобы поиздеваться над «попом», то ли по равнодушию и невежеству. Уголовники обчистили Флоренского до нитки. Жаловаться было некому. «А кроме того, – писал он в письме от 18.08.33, – сопровождающие выпрашивают решительно все и рвут из рук. Все голодны, оборваны и в жалком состоянии» [792]. Поезд уходил все дальше на Восток. «Едем медленно, поезд через каждые 10-15 мин. останавливается, т.к. он тов.-пасс. В районе Красноярска местность очень красивая, сильно волнистая сперва, а затем гористая, очень неровная. Красивые леса и перелески – из берез, пихт, лиственниц, кедров, изредка красных уже осинок. Теперь местность стала почти ровной, хотя вдали видны еще горы. Пихты очень красивы – острые, как кипарисы. Ночью холодно, да и днем не тепло, несмотря на солнце, а вчера шла крупа. Селения тут редки, людей почти не видно.

...Выехали мы из Иркутска, а сегодня ночью добрались до Читы... Едем в теплушке, темно, ехать трудно. Пусть дети следят по карте за путешествием. В шкафу найдешь Географию Семенова, там найдете разные сведения о местах, через которые я проезжаю, но, к сожалению, почти их не вижу. Впрочем, в Иркутске видел Ангару, она такого цвета, как Тикино ожерелье, очень многоводная и быстрая. Такого же цвета Байкал, очень красивый, бурный, шумит как море. Интересны горы, покрытые кедровыми лесами» [793].

В какие бы обстоятельства ни попадал Флоренский, несмотря на голод, холод, лагерные унижения, ужасные условия этапов, он никогда не терял острого интереса к окружавшей его природе и людям, какими бы они ни были – уголовниками, заключенными, попавшими вместе с ним в беду коллегами. И в Сковородино, и позже на Соловках он продолжал оставаться ученым и использовал любые возможности, чтобы что-то исследовать, совершенствовать, изобретать, кого-то просвещать. Он читал лекции заключенным, рассказывал о различных научных проблемах, о культуре, о многовековой истории человечества. Он не упускал случая читать книги и разыскивал их в самых неожиданных местах. В Сковородино он работал при станции мерзлотоведения, заинтересовался этой проблемой, изучил ее и пришел к самым интересным выводам, связанным с эволюцией Земли. На Соловках он продолжал заниматься научными исследованиями, предметом которых были водоросли агар-агар, растущие в Белом море. Он всегда был активен интеллектуально и духовно, в нем всегда билось пламя того огня, который называется высокой энергетикой и высоким духом. И он писал письма домой матери, жене, детям, нередко каждому отдельно. Детей у него было пятеро. Старшему, Василию, когда отца арестовали, было 22 года, Кириллу – 18, Ольге – 15, Михаилу – 12, Марии-Тинатин (Тика) – 9. Его письма к детям были целой педагогической поэмой и высоким проявлением отцовской любви. Остается поражаться его отцовской интуиции и умению общаться с детьми. Его письма были не только воспитательными, но и познавательными. В них были рисунки, формулы, размышления об увиденном и услышанном. Письма старшим сыновьям, Василию и Кириллу, были похожи на рефераты, посвященные конкретным научным сюжетам. Он по всем им очень скучал. Вот несколько отрывков из писем детям, написанных из Сковородино. Из письма Тинатин от 15-16.XI.33: «Целы ли твои куклы? Кланяйся им от меня и скажи, чтобы они не шалили и слушались свою маму. Выучила ли ты уже таблицу умножения? Знаешь ли ты, что ее придумал древний греческий философ и математик Пифагор, так что тебе необходимо знать ее хорошо» [794]. И ей же (от 22.03.34): «Здесь живет народ, который называется орочёны. Но они избегают ходить в города, да и малочисленны. До сих пор мне не пришлось видеть ни одного орочёна, но надеюсь когда-нибудь залучить какого-нибудь, чтобы записать от него орочёнские слова. Пока что знаю только одно: Тында, что значит туман; так называется одна из станций железной дороги» [795]. Сыну Михаилу (27.11.33): «Дорогой Мик, из твоего письма я узнал о твоей поездке в Москву. Что нового в зоологическом саду? Видел ли жирафов? В местности, где я нахожусь, вечная мерзлота: земля здесь на глубине около 1 метра никогда не оттаивает <...> Знаешь ли ты, что это явление вечной мерзлоты <...> распространяется на 47%, т.е. почти на половину территории Союза. А это составляет немногим меньше, чем территория Соединенных Штатов Америки. От этой вечной мерзлоты тут происходят разные любопытные явления, о которых я напишу тебе в другой раз» [796]. Ему же (19.01.34) «Когда будешь свободен, посмотри как-нибудь строение ледяных сосулек, чтобы вспомнить о своем папе. Попробуй разрезать их по оси и поперек, в лупу рассмотри, как там расположены кристаллики, и зарисуй, что увидишь, а потом сообщи мне <...> Только в рот сосулек не клади, а то простудишь горлышко и придется сидеть дома. – Что ты читаешь? Попроси Васю и Киру показывать тебе разные вещества и делать опыты с ними, скажи, что я позволяю им брать их, но только быть при этом очень осторожными, чтобы не случилось чего-нибудь. Надо, чтобы ты, а также и Кира, привыкли к виду и свойствам различных веществ. А Васе скажи, что он может брать себе для анализов, что ему потребуется, скажи: “Папа тебе позволил”» [797]. Из письма Кириллу (6-9.12.33): «Начинаю большие работы по изучению физики мерзлоты, готовлю программу работ, читаю литературу. Вероятно, месяца через два уеду отсюда на мерзлотную станцию, где можно будет поставить экспериментальные работы. Эти работы в значительной мере связаны с частью тех работ, которые я делал в Москве. Надеюсь сделать кое-что полезное для экономического развития тех районов, где имеется мерзлота и в частности для ДВК. С вечной мерзлотой связано много очень характерных и своеобразных явлений здешней природы». Ему же (18.01.34): «Стараюсь я здесь быть активным, выступаю на всех собраниях научного характера, много занимаюсь – чтобы несколько забыться, но тем не менее все время думаю и беспокоюсь о вас, и потому не могу делать того, на что был бы способен. Постоянно представляетесь мне ты с Васей, Мик с Тикой и отдельно Оля» [798]. Василию (9.12.33): «Занимаюсь математикой – сочиняю новые формулы для геофизики и педифизики, т.е. физики почвы и грунта, разработал математический способ оценки деятельности рабочих трудовых групп, подготовляюсь к лабораторным и полевым исследованиям» [799].

Режим в лагерях Дальнего Востока в те годы был достаточно, если можно так сказать, либеральным. Флоренскому дали возможность повидаться с семьей. Летом 1934 года Анна Михайловна с тремя младшими детьми совершила долгое путешествие, чтобы (последний раз) увидеть мужа, а дети – отца. Флоренский перед их выездом дает детям наставления и советы. Тике, самой младшей дочери (26.05.34): «...из кукол возьми себе одну или две, не больше, а то трудно будет ехать им такую длинную дорогу. Бери малышей, а большие как-нибудь обойдутся и сами без тебя» [800]. Михаилу (26.05.34): «Дорогой Мик, захвати с собой несколько крючков и леску, но удильника, конечно, привозить не следует. Книги для чтения здесь найдутся какие-нибудь, поэтому возьми только на дорогу, чтобы не было скучно ехать. Слушайся маму и не кипятись» [801]. Не успел кончиться трудный праздник встречи, как почти сразу, в августе, его отправили по этапу на Соловки. И снова он пересекал всю страну, на этот раз с востока на запад. Из письма жене (13.10.34): «Писать мне было нельзя <...> 16 авг. выехал из Рухлово, с 17 по 1 сент. сидел в изоляторе в Свободном, с 1 по 12 ехал со спецконвоем на Медвежью Гору, с 12 сент. по 12 окт. сидел в изоляторе на Медв[ежьей] Горе, а 13 приехал в Кемь, где нахожусь сейчас. По приезде был ограблен в лагере при вооруж[енном] нападении и сидел под тремя топорами, но, как видишь, спасся, хотя лишился вещей и денег; впрочем, часть вещей найдена. Все это время голодал и холодал. Вообще, было гораздо тяжелее и хуже, чем мог себе представить, уезжая со станции Сковородинской <...> Все складывается безнадежно тяжело <...> Живу я сейчас в колоссальном бараке и притом в огромной комнате с нацменами, так что слышу разговор на всех восточных языках <...> Постоянно вижу всех вас перед собою, несмотря на сильное ослабление памяти и общее отупение» [802]. В 1934 году режим лагерей ужесточался, как будто готовилось что-то недоброе, и он это остро ощущал. Из Кеми, измученного и голодного, его вывезли 20 октября и 23-го того же месяца по морю доставили на Соловки. Заключенных перевозили в переполненных трюмах.

Позже, уже в конце 1935 года, он вспоминал об этой поездке в одном из писем (16.12.35): «Холодов сильных нет, часто на границе таяния, но метет метель и шумит ветер. Жутко в такую погоду плыть по Белому морю! Свой переезд я до сих пор вспоминаю с содроганием: нас бросало головами от стены к стене так, что мы приехали в синяках и кровоподтеках, каюту на борту захлестывало холодной водой, в которой беспорядочно плавали чемоданы и высыпающиеся вещи, всех тошнило и рвало, а кругом было ослепительно темно и ревели волны» [803]. Когда они под крики конвоиров, шатаясь и поддерживая друг друга, сошли на берег, Флоренский увидел над собой хмурое серое небо, о берег били косматые волны, и до самого горизонта тянулось неприветливое осеннее Белое море, которое он назвал Черным... И в этом названии как бы было предчувствие собственной трагической и мученической судьбы. Здесь, на этом острове, он ощутил это наиболее сильно, сразу после первых шагов по соловецкой земле. Над островом возвышался монастырь, обнесенный высокой стеной из необработанного камня. И этот монастырь, превращенный теперь в тюрьму, и хмурое осеннее небо, и угрюмое темное море, бившееся о берег, и цепь заключенных, тянувшаяся в глубь острова, – все это производило впечатление безысходности и безнадежности. С первого же дня его отправили на сбор овощей. Нормы были высокие, а сил для выполнения их у него не было. Он понимал, что его способности, его знания используются не по назначению, и сожалел о нерациональной потере времени. Из письма матери 5.11.34: «Денег мне не присылайте, все равно их мне не выдадут, да и покупать здесь нечего и негде. Вещей, кроме тех, которые я буду просить, не посылайте никаких, можно быть уверенным, что они пропадут у меня в ближайшие же дни <...> Живу в камере, где 50 чел., люди совсем мне неподходящие, очень неудобно» [804]. Он был лишен здесь того уединения, которое ему было так необходимо и к которому, работая и размышляя, он за многие годы привык. Ему казалось, что его, как раба на рынке, выставили на всеобщее обозрение и каждый день заставляют делать самую черную работу, чтобы показать, что он может. Ему снились нехорошие, неясные сны, в которых он почему-то не видел близких и просыпался с тоскливым ощущением потери. Но постепенно все как бы утряслось – то ли он сам приспособился к обстановке, то ли новая работа, к которой был приставлен, пробудила в нем надежду, утерянную, как ему казалось, насовсем. Из письма от 30.11.34: «Во-первых, с 15 ноября я попал на постоянную работу, в Иодпром, т.е. на производство иода из морских водорослей. В связи с этим я переведен в другую колонну и потому в другую камеру. Теперь я живу с вполне приличными сожителями, а не с бандитами и урками, и нас немного: было шесть, стало пять <...> Вероятно, в дальнейшем удастся поставить кое-какие исследования по водорослям» [805].

Наступила зима, остров покрылся снегом, спрятав под ним все свои безобразия. Лаборатория по йоду находилась в двух километрах от Кремля, где была камера Флоренского. Он проходил этот путь дважды в день, и это его стало успокаивать, он восстанавливал свою способность видеть окружающий мир и замечать красоту природы. Из письма жене от 3.12.34: «Хожу туда снежной дорогой, в лесу полная тишина, снег глубокий, пушистый, нетронутый; разве что где-нибудь дорожка из следов горностая. Иду дорогой и думаю о вас. Зимой здешний пейзаж стал похож на Сергиевский» [806]. Письма детям становились все содержательней и во многом напоминали его сковородинские весточки. Из письма жене от 15.12.34: «Я нарочно стараюсь писать разные подробности о природе, чтобы они (дети. – Л.Ш.) понемногу знакомились с географией, возможно наглядно и жизненно; мне хочется наполнить географические названия живым содержанием, чтобы появилось представление о том, что же такое наш Север, что такое Белое море и другие места. М.б., от моего заключения будет хоть та польза детям, что они приобретут таким образом кое-какие сведения и впечатления о своей родине» [807]. Сам же он приобретал такие знания вполне «жизненно» и наглядно. Из воспоминания Ю.И.Чиркова, находившегося в заключении на Соловках вместе с Флоренским: «Иодпром и проектное бюро находились за Кремлем на значительном расстоянии, и в непогоду походы туда были нелегкими. Котляревский рассказывал, что однажды в бурный день начала зимы, когда густо валил крупными хлопьями мокрый снег, он встретил Флоренского и Литвинова по дороге в Кремль. Ученые мужи тяжело брели навстречу ветру, опираясь на длинные палки. Шапки, бороды, лица у них были залеплены снегом. Они останавливались, протирали очки и шли дальше, при этом еще беседуя. Несколько раз под напором бури они падали на гололеде, скрытом снегом. Котляревский помогал им подняться, а Павел Александрович шутил и говорил о перспективах использования энергии ветра» [808].

До рокового выстрела в Смольном, который изменил судьбы заключенных в лагерях и судьбы миллионов людей «на воле», оставалось совсем немного. Убийство Кирова развязало руки спецслужбам, началось очередное ужесточение режима в лагерях, по стране с нарастающей силой покатилась волна репрессий, ударившая самым страшным образом по всем областям жизни СССР. На Соловках стали переводить заключенных с места на место, и Флоренский начал опасаться за свою работу. В таких условиях исследования вести было крайне трудно. Он сожалел еще и о том, что не мог реализовать накопленный им опыт исследований и размышлений. Из письма Кириллу от 24-25.01.35: «...самое скверное в моей судьбе – разрыв работы и фактическое уничтожение опыта всей жизни, который теперь только созрел и мог бы дать подлинные плоды <...> Если обществу не нужны плоды моей жизненной работы, то пусть и остается без них, это еще вопрос, кто больше наказан, я или общество, тем что я не проявлю того, что мог бы проявить. Но мне жаль, что я вам не могу передать своего опыта» [809]. Сейчас даже трудно себе представить, сколь обеднела наша страна, да и мы с ней, лишившись такого гениального ученого и блистательного философа, погибшего в расцвете своих творческих сил. Но тьма не знает пощады тем, кто подрывает ее устои, кто знаниями сокрушает невежество.

Он еще продолжает заботиться об образовании детей, рассказывая им о Соловках или обсуждая с ними нужные им вопросы. Каждый из них стал теперь на два года старше. Из письма дочери Ольге от 5.03.35: «Тут, на островах Соловецкого архипелага, существуют замечательные сооружения, называемые в археологии лабиринтами, а в народном языке “вавилонами”. Это – выполненные из камней, преимущественно валунов величиною с голову, иногда меньше, до кулака, узорные дорожки с запутанным ходом; в одних случаях промежутки между каменными лентами идут непосредственно к центру, в других же случаях – разветвляются и приводят к тупику. Попав в центр, обыкновенно не сразу можно выбраться оттуда, и после прохождения некоторого пути приходишь на старое место. Форма лабиринтов различная – круглая, эллиптическая, подковообразная. В середине лабиринта бывает сооружение из камней, напоминающее маленькую гробницу. На прилагаемом рисунке показан план Большого лабиринта Соловков. Подобных сооружений существует вообще много – в Англии, в Бретани, в Скандинавии, на Кавказе <...> все они считаются принадлежащими родственным культурам, но ни народность, их строившая, ни время их построения, ни назначение – неизвестны. Среди разных предположений кажется наиболее вероятно, что они относятся, по крайней мере в основном, к неолиту и ко временам примерно VI-V века до нашей эры; строили их, как думают, германцы, оттесненные кельтами, а затем лопари, заимствовавшие эти постройки от германцев. Думают, что устройство лабиринтов связано с культом умерших и назначено для воспрепятствования душе умершего, похороненного в центре, выйти наружу, – первоначально, по крайней мере. Впрочем, эти предположения, хотя и более вероятные, – дело темное. Кромлехи, менгиры, кэрки и, наконец, древний Критский лабиринт, – вероятно, родственны между собою и с лабиринтами Соловков и Мурмана, хотя различаются между собою размерами, начинающимися огромным дворцом-лабиринтом Кносса (на Крите) и кончая клумбами или постройками в несколько метров поперечником, а затем – узорами и вышивками на тканях» [810].

Из письма сыну Василию от 6-7.04.35: «Ты правильно пишешь о происхождении многих минералов при температурах вовсе не таких высоких, как это принималось раньше. Однако надо думать, что и принимаемые в настоящее время температуры их образования будут еще снижены, за счет давлений и длительности образования. Два примера тут особенно поучительны. Один – образование кристаллов кварца со включениями нефти, которые привез Кирилл; можно быть уверенным, что они возникли при температуре не выше 150-200°. Другой пример – слюды. Вероятно, ты знаешь о получении синтетического мусковита из геля – смеси гидрата окиси алюминия и кремнекислоты с небольшими добавками растворимых солей калия и др. Сообщение об этом синтезе было напечатано в “Die Natur vissenschaften” за 1932 г. Синтез произведен в водной среде при температурах порядка, если не ошибаюсь, 150-200°, но под большим давлением, из водной среды. В свое время я предпринимал шаги к повторению этого синтеза и намеревался разработать условия получения крупных кристаллов мусковита. Припоминается еще пример, из моих работ: графит из мариупольских гнейсов обнаруживает своеобразные дифракционные круги на лауэграмме, отсутствующие в лауэграммах других подобных же графитов. Но после прогрева мариупольского графита до, примерно, 100° с чем-то эти круги исчезают, и лауэграмма мариупольского графита ничем не отличается от лауэграмм прочих, с того же размера кристаллами» [811].

И, наконец, из письма сыну Кириллу от 6-7.04.35: «Может быть, ты не пишешь, потому что не знаешь, как ответить на химические вопросы. Но ведь я задавал их больше для тебя, чем для себя, просто, чтобы ты подумал и научился чему-нибудь новому из анализа <...> Для определения иода мы теперь уже почти подработали потенциометрический способ, который дал хорошие результаты, а также электротитрование с азотнокислым серебром. Потенциометрический способ состоит в измерении при помощи потенциометра электродвижущей силы гальванической пары с двумя серебряными электродами, один из которых заключен в трубочку с 0,01N азотнокисл. серебром, отделенную в суженном конце от среды пробкой из агар-агара, сваренного на 0,01N азотнокислом калии. Другой электрод опускается в испытуемый раствор. Для большей безопасности полуэлемента, т.е. первого электрода, можно, но не обязательно, погружать его в особую баночку с 0,01N азотнокислым калием, из которой идет сифонная трубка, залитая агар-агаром, сваренным на 0,01N аз.-кисл. калии. Конец этого сифона (“ключа”) погружается в испытуемый раствор» [812]. Надо сказать, что описываемое устройство измерения содержания йода в агар-агаре было изобретением самого Флоренского. Читая его письма к детям, поражаешься объему и глубине его знаний в различных областях – истории, искусстве, археологии, геологии, химии, электротехнике и многих других, не упомянутых в этих трех письмах. Он не просто знал о чем-то, а проявлял высокий профессионализм в знаниях, которыми владел. Он превзошел в этом отношении энциклопедистов эпохи Возрождения, ибо объем их знаний был гораздо меньше, чем тот, которым владел Флоренский.

И вместе с этим – письмо к Тинатин, младшей дочери, как будто его писал другой человек (13.05.35): «В Кремле множество чаек, все они кричат, галдят, квохчут, издают индюшачьи звуки, плачут, но в отличие от своих звуков красивы, особенно когда летят. И вот слышал я у них разговор. Одна чайка сообщает другой, что она недавно из Москвы и была в городе, называемом Загорском. И говорит: а есть там девочка, Тика, у нее матросское платье, очень красивое, очень красивое, видела ли ты его? А другая отвечает: непременно слетаю посмотреть. Я подошел к ним ближе, но они улетели» [813].

Шел месяц за месяцем, один сезон сменялся другим, но ничего не было слышно о суде, который должен был состояться над политическими заключенными Соловков. Осенью 1935 года лабораторию закрыли, а Флоренского перевели в конструкторское бюро, где он быстро и легко освоился с довольно сложной работой. И снова его феноменальные способности вызывали удивление коллег. Казалось, что в прошлом он прошел через многие времена и пространства, собрал самые разнообразные знания и принес все, им накопленное, в XX век, чтобы что-то изменить в мышлении и сознании своих современников. Но лагерь крайне сузил возможности проявления этих знаний, ограничив свободу гениального творца и сведя их попросту к нулю.

«Тут погода, – писал он домой 16.09.35, – очень неустойчивая: то ветер, то дождь, то солнечно и тепло, сегодня даже был совсем летний (т.е. здешний летний) день, а то ночью мороз. Осень блистает удивительными красками: тона розовые, розово-сиреневые, заревые, желто-розовые – таковы листья вороньего глаза, черники, голубики, березок – и множество красных и темно-фиолетовых ягод. Осень тут надвигается медленнее, чем в Москве, и потому краски особенно разнообразны и нежны. Вообще, по цветовым тонам – неба, воды, растительности – Соловки клад для художника: сплошной Гоген» [814].

Его наблюдения удивительны и подчас просто уникальны. Они исполнены воображения, гармонично сочетающегося с теми знаниями, которые он нес в себе. «В книге Вернадского, – пишет он сыну Кириллу (16.09.35), – вычитал о древности карельских кристаллических пород и в особенности о побивших мировой рекорд по древности синепальских. Это хорошо сочетается с видом кремлевский стены и строений – из валунов, так что чудится что-то циклопическое, тем более что башни и все постройки в нижней части расширяются, как комель у сосен и елей, луковицей. Валуны стен поросли желтым лишаем, словно выкрашены. Возят грузы здесь больше на быках, очень породистых, массивных и архаичных. Когда въезжает в проход Святых Ворот телега, запряженная быком, то представляются времена доисторические, какой-то архаический ритуал, – так срастаются впечатления от величественного быка и тяжелых, несколько бесформенных каменных кладок. Одни из быков здесь высокорогие, с длинными острыми рогами, а другие, и они особенно стильны, очень тяжеловесные, с короткими, толстыми и тупыми рогами; эти мне ближе, более египетские» [815].

В 1936 году его поселили при йодном заводе, размещенном на значительном расстоянии от Кремля, где находилась столовая для заключенных. «Это – большое двухэтажное здание, – из письма 29.021.03.1936, – правая половина которого занята проектным бюро, а левая – заводом, лабораториями и комнатою общежития <...> Живу я во втором этаже этого старого здания, тут же часть лабораторий. Производственная же лаборатория или, точнее, цех находится в постройке XVI в., со сводчатым потолком на столпах, небольшими окнами, прорезанными в толстых массивных стенах, и мрачным видом, вроде кухни ведьм или кабинета Фауста. Тут стоят опытно-производственные установки: чаны, шаровая мельница, самодельные, а потому средневекового вида шкивы и колеса, различная деревянная утварь, в частности ящики, которым ради экономии материала придали вид гробов. Урчит и клубится пар, льется и капает вода, скрипит и гремит шаровая мельница, распространяются запахи водорослей разных видов. Посреди помещения выемка-спуск, занимающая половину площади; сток для воды, сооруженный из кирпича; полы каменные, из больших квадратных плит. Рядом в сушилке 62°, а за дверью – морозятся экстракты агара <...> Встаю в 8 ч. и бегу в Кремль завтракать <...> После завтрака обход всех работ, обсуждение, консультация, записи, составление отчетов; так до 6 ч., когда надо опять бежать в Кремль, обедать <...> Часов с 7 иногда сплю, когда удается. Ведь работа идет сменная, круглые сутки. С 8 или 9 часов опять та же беготня из верхнего этажа в нижний и обратно, но неск[олько] тише в здании, т.е. работают не все. В это же время что-ниб[удь] вычисляю, иногда удается немного почитать. Обычно сижу до 4-5 часов. Но нередко, когда заснешь, приходит будить сменный рабочий с каким-ниб[удь] недоразумением. Такая жизнь не дает делать что-ниб[удь] творческое, но зато не дает и думать о том, что привело бы в уныние» [816]. Работа была на износ и не допускала никаких размышлений и появления новых идей. Усталость все росла и временами становилась такой тяжелой, что ему казалось – он больше не выдержит. Но наступал новый день, сегодняшний день был похож на вчерашний, и он снова начинал делать свое нелегкое дело. Время от времени его охватывало острое чувство одиночества, как будто он был брошен в эту «кухню ведьм», откуда ему уже не выбраться. Но за него хлопотали, хлопотала жена, друзья и коллеги, которые понимали все значение великого ученого и представляли себе, что делают с такими в концлагерях СССР. В этом же 1936 году бывший первый президент Чехословакии, известный философ Томаш Масарик обратился в НКВД через посла своей страны в Советском Союзе с просьбой предоставить Флоренскому возможность как крупному ученому выехать в Чехословакию, где он сможет продолжить научную работу [817].

Флоренский сделал свой выбор намного раньше, чем попал в лагерь. «Можно сказать, – пишет один из крупных философов России С.Н.Булгаков, – что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, и он избрал... родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом. О. Павел органически не мог и не хотел стать эмигрантом в смысле вольного или невольного отрыва от родины, и сам он и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее ее преступление» [818].

Решения, которые принимал путем долгих и мучительных раздумий, Флоренский никогда не менял. Свой выбор «между Соловками и Парижем» он сделал вполне осознанно и не собирался его менять. Это подтвердила его жена Анна Михайловна. О предложении Масарика Анна Михайловна узнала от Е.П.Пешковой, которая в то время пыталась добиться освобождения Флоренского. «После моих переговоров, – пишет Екатерина Павловна, – с женой Флоренского, которая заявила, что за границу уехать ее муж не захочет, я просила лишь об освобождении Флоренского “здесь”» [819]. Заявление Анны Михайловны основывалось не на желании жены оставить его «здесь», а на полной осведомленности о настроении ее мужа – не покидать родину ни при каких обстоятельствах.

Просьба Томаша Масарика и Е.П.Пешковой об освобождении Флоренского не была удовлетворена.

«После теплых дней, – пишет Флоренский в письме от 8.05.36, – внезапно наступило похолодание. Погода осенняя. Холодные сев.-зап. шторма, сбивающие с ног. Руки зябнут в 5 мин., пока дойдешь до Кремля с баульчиком, содержащим хлеб, и с моей обычной палкой (хожу всюду с палкой вроде посоха). Этими штормами разбило лед на море и, следовательно, путь открыт. Вместо белой пелены на месте моря видны голубовато-серые, стальные поверхности воды. По Святому озеру бегут белые гребни. Неистово кричат чайки» [820].

Но ни к острову своей неволи, ни к жизни на нем он никак не мог привыкнуть. Настолько все окружавшее его было абсурдным, что временами ему казалось, что все это не существует в действительности, а происходит в дурном и страшном сне. Но сон не кончался, и все это оставалось с ним, и ему надо было выживать. И тогда он понял, сколь хрупок, но в то же время и стоек человек и что жизнь, ему дарованная, обладает какой-то таинственной силой, которую не так легко уничтожить или победить. «Жизнь напоминает мне, – писал он сыну Кириллу, – тоненькую свечку, горящую при бурном шторме. Скорее удивительно, что ее не задувает мгновенно, чем то, что она все-таки не гаснет всегда, во всяком случае» [821].

Наступал 1937 год, и он своей обостренной интуицией чувствовал в нем какую-то угрозу, какую-то перемену в своей судьбе и явно к худшему. Свое первое письмо в этом году он написал домой 7 января: «Вот и старый стиль привел новый год. Знамения его дня меня не веселят: видел сегодня бабушку вашу – мою маму, в грустном виде; смотрел на северное сияние, величественное, но над чернейшим, вероятно тучевым, сегментом; слушаю завывания ветра. Да и все как-то тревожно и уныло» [822]. 1937 год был годом Пушкина, громко и пышно отмечалось столетие со дня его гибели. Размышления о великом поэте как-то очень к месту накладывались на невеселые мысли о своей судьбе и рождали философские выводы о Великом и посредственном в истории человеческой культуры. Он изложил все, о чем думал, в письме жене, самому своему близкому другу (13.02.37). «...На Пушкине проявляется лишь мировой закон о побивании камнями пророков и постройке им гробниц, когда пророки уже побиты. Пушкин не первый и не последний: удел величия – страдание, – страдание от внешнего мира и страдание внутреннее, от себя самого. Так было, так есть и так будет. Почему это так – вполне ясно; это – отставание по фазе: общества от величия и себя самого от собственного величия, неравный, несоответственный рост, а величие есть отличие от средних характеристик общества и собственной организации, поскольку она принадлежит обществу. Но мы не удовлетворяемся ответом на вопрос “почему?” и хотим ответ на вопрос “зачем?”, “ради чего?” Ясно, свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонением. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания. Таков закон жизни, основная аксиома ее. Внутренно сознаешь его непреложность и всеобщность, но при столкновении с действительностью в каждом частном случае бываешь поражен, как чем-то неожиданным и новым.

И при этом знаешь, что неправ своим желанием отвергнуть этот закон и поставить на его место безмятежное чаяние человека, несущего дар человечеству, дар, который не оплатить ни памятниками, ни хвалебным речами после смерти, ни почестями или деньгами при жизни. За свой же дар величию приходится, наоборот, расплачиваться своей кровью. Общество же проявляет все старания, чтобы эти дары не были принесены. И ни один великий никогда не мог дать всего, на что способен – ему в этом благополучно мешали все, все окружающие. А если не удастся помешать насилием и гонением, то вкрадываются лестью и подачками, стараясь развратить и совратить. Кто из русских поэтов, сколько-нибудь значительных, был благополучен? <...> Философы – в таком же положении (под философами разумею не тех, кто говорит о философах, но кто сам мыслит философски), т.е. гонимые, окруженные помехами, с заткнутым ртом. Несколько веселее судьба ученых, однако лишь пока они посредственны. Ломоносов, Менделеев, Лобачевский, не говорю о множестве новаторов мысли, которым общество не дало развернуться (Яблочков, Кулибин, Петров и др.) – ни один из них не шел гладкой дорогой, с поддержкой, а не с помехами, всем им мешали и, сколько хватало сил, задерживали их движение. Процветали же всегда посредственности, похитители чужого, искатели великого, – процветали, ибо они переделывали и подделывали великое под вкусы [и] корыстные расчеты общества. – Недавно я позавидовал Эдисону. Как у него было использовано время и силы – благодаря наличию <...> всего материального и, главное, самостоятельности. А у нас время проходит зря, рассеиваясь на мелочи, несмотря на огромную затрату сил – потому что ничего не можешь устроить так, как считаешь нужным» [823].

В этом письме у Флоренского выплеснулось столько горечи, столько боли и скорби и не только за себя, а и за всю свою «команду», что трудно себе представить.

Последнее письмо жене он отправил 18.06.37. В нем было что-то тревожное, недосказанное. «Жизнь наша резко изменилась; сидим безвыходно в Кремле, а т.к. работы почти нет, то во дворе всегдашняя толкучка. Заниматься при таких условиях не приходится, несмотря на усилия, которые я делаю в этом отношении, да и настроение неопределенности мешает сосредоточиться на чем-нибудь, требующем усилия и внимания, главное же – подъема <...> Если придется уехать отсюда, то жаль будет моря, хоть я и вижу его теперь издали» [824]. Стояли белые ночи с их нездоровой туманной белизной, подсвеченной из самой ее глубины таинственным нездешним светом. Спать было трудно, да и не хотелось. С воли шла информация, в которую верилось с трудом. Сюда, на этот изолированный остров, она каким-то неясным путем проникала. Репрессии усиливались и в роковом тридцать седьмом достигли, казалось, своего апогея. Заключенные передавали друг другу страшные известия о массовых арестах, пытках в подвалах Лубянки, расстрелах. Страна все больше и больше обрастала зловещей паутиной лагерей. Он подолгу стоял у окна и смотрел на далекое море, как бы прощаясь с ним. В голову приходили печальные, неожиданные мысли. «...Начинает казаться, что обстановка должна измениться, но не в ту сторону, которая была бы желательна, т.е. не на Дальний Восток» [825]. Ему казалось, что время на этом странном острове без ночей остановилось и никогда больше не сдвинется с места, придя в противоречие с этим замкнутым пространством. Но время, в действительности, двигалось, и довольно быстро, а он не был в состоянии удержать его. Оно двигалось туда, куда в густейшую темноту уходили – и глохли сполохи северного сияния, которое он видел в новый, 1937 год. За этой темнотой стояла неизвестность.

«Совершенно секретно. Нач. УНКВД Ленинградс. Области комиссару госуд. безопасности I ранга т. Заковскому. г. Ленинград.

В соответствии с моим приказом № 00447 (разослан начальникам НКВД) – приказываю:

1. С 25 августа начать и в 2-х месячный срок закончить операцию по репрессированию наиболее активных контрреволюционных элементов из числа содержащихся в тюрьмах ГУГБ, осужденных за шпионскую, диверсионную, террористическую, повстанческую и бандитскую деятельность, а также осужденных членов антисоветских партий (троцкистов, эсеров, грузмоков, дашнаков, итихатистов, мусаватистов и т.д.) и прочих контрреволюционеров, ведущих в тюрьмах ГУГБ активную антисоветскую работу.

В Соловецкой тюрьме ГУГБ репрессированию подвергнуть также бандитов и уголовные элементы, ведущих в тюрьме преступную работу.

2. Все перечисленные контингенты после рассмотрения их дел на Тройках при УНКВД подлежат расстрелу.

3. Вам для Соловецкой тюрьмы утверждается для репрессирования 1200 человек <...>

Народный комиссар внутренних дел Союза ССР

Генеральный комиссар гос. безопасности – Ежов.

Верно: оперсекретарь НКВД СССР

№ / 59190 комбриг (Ульмер)

16.УШЛ937 г.» [826]

 

Из воспоминаний Ю.И.Чиркова:

«...В конце августа урок куда-то увезли, а через день нас перевели в Кремль. П.А.Флоренский и другие видные сотрудники ПСБ, очевидно, были под замком. Ясно было одно: все изменения к худшему. В газетах бушевал шквал ненависти и подозрительности. Термин “враг народа” упоминался почти во всех статьях. Создавалось впечатление о множестве “врагов” во всех звеньях госаппарата, на производстве, в литературе, в армии и т.п. Казалось, все руководство вместе с великим сошло с ума» [827]. И далее Чирков пишет: «...в конце октября неожиданно выгнали всех из открытых камер Кремля на генеральную проверку. На проверке зачитали огромный список – несколько сот фамилий, отправляемых в этап. Срок подготовки – два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие – прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изолятора вышли колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками, которые направлялись не к Никольским воротам, где была проходная, а к Святым воротам, которые выходили на берег бухты Благополучия. Я подбежал к краю “царской” дороги еще до приближения колонны и видел всех проходящих мимо, ряд за рядом, по четыре человека в ряду. На всех было одно общее выражение – собранность и настороженность.

В рядах, проходивших мимо, мелькнуло лицо профессора Флоренского, вот высоко несет голову седобородый профессор Литвинов (оба из ПСБ) <...>

И мимо, мимо идут ряды. Более тысячи заключенных было вывезено из Соловков в этот пасмурный октябрьский вечер. Это был второй этап из Соловков, названный “большим”.» [828] Все три этапа были вывезены на Рабочий остров, а в это время в Ленинграде начала работать Особая Тройка.

 

«Протокол № 199

заседания Особой Тройки УНКВД Ленинградской области

25 ноября 1937 года.

Председатель – Заковский.

Члены – В.Гарин.

Позери.

Секретарь – Егоров.

 

Слушали:

Дело № 1043 14/37 Оперчасти Соловецкой тюрьмы ГУГБ НКВД СССР – на 12 человек заключенных, осужденных ранее за к.-р. троцкистскую деятельность. По делу обвиняются:

190. Флоренский Павел Александрович, 1882 г.р. ур. мест Евлах, Азербайджан, русский, гр. СССР, б/п. Осужден КОГПУ 26.VII.33 по ст. 58-10-11 УК на 10 л. ИТЛ.

 

Постановили:

Арх. № 212727. Флоренского Павла Александровича расстрелять 8.XII.37 г.

Подписи» [829].

 

И еще два документа, которые ставят государственную точку под судьбой и жизнью Павла Александровича Флоренского, «русского, гр. СССР, б/п.».

Постановление Президиума Архангельского областного суда от 5.03.59 г.:

«Постановление Особой Тройки УНКВД по Ленинградской области от 25 ноября 1937 года в отношении Флоренского Павла Александровича отменить и дело о нем производством прекратить за отсутствием состава преступления» [830].

Второй документ – ответ из Комитета государственной безопасности СССР, Управления по Ленинградской области от 2.04.92 г. на запрос игумена Андроника, близкого родственника Флоренского.

«Уважаемый Александр Сергеевич!

На Ваше заявление относительно розыска места захоронения Флоренского П.А. сообщаем, что по имеющимся сведениям приговор в отношении него был приведен в исполнение 8 декабря 1937 года в гор. Ленинграде. Установленным местом захоронения жертв репрессий в период 1937-1940 гг. в г. Ленинграде является т.н. “Левашовская пустошь”, находящаяся в пос. Левашово Выборгского района г. Санкт-Петербурга.

Таким образом, имеются все основания полагать, что Флоренский Павел Александрович в числе других жертв захоронен именно в этом месте.

С уважением

Начальник подразделения А.Н.Пшеничный» [831].

 

Комментировать эти бумаги просто невозможно по причине их страшного содержания. Государственная машина, как Молох, поглотила великого Флоренского вместе с остальными и выплюнула лишь процитированные бумаги.

Свидетельствует игумен Андроник (Трубачев):

«У отца Павла было ясное понимание того, что ждет его. Однако он ощущал свой нравственный долг и призвание в том, чтобы сохранить основы духовной культуры для будущих поколений. Так еще 30 июля 1917 г. он писал А.С.Мамонтовой: “Все то, что происходит кругом нас, для нас, разумеется, мучительно. Однако я верю и надеюсь, что, исчерпав себя, нигилизм докажет свое ничтожество, всем надоест, вызовет ненависть к себе, и тогда, после краха всей этой мерзости, сердца и умы уже не по-прежнему, вяло и с оглядкой, а наголодавшись, обратятся к русской идее, к идее России, к святой Руси... Я уверен, что худшее еще впереди, а не позади, что кризис еще не миновал. Но я верю, что кризис очистит русскую атмосферу, даже всемирную атмосферу, испорченную едва ли не с XVII века”» [832].

С 1917 по 1923 год он писал свое «Завещание моим детям: Анне, Василию и Кириллу и Олечке – на случай моей смерти» [833]. В завещании 12 пунктов, и каждый из них – целый жизненный сюжет его духовного опыта. Вот этот текст:

 

«1917.IV.11. Сергиев Посад

1. Прошу Вас, мои милые, когда будете хоронить меня, приобщиться Святых Тайн в этот самый день, а если уж будет никак нельзя, то в ближайшие дни. И вообще прошу приобщаться вскоре после смерти моей чаще.

2. Обо мне не печальтесь и не скорбите по возможности. Если вы будете радостны и бодры, то мне этим доставите успокоение. Я всегда буду с вами душою, а если Господь позволит – буду часто приходить к вам и смотреть на вас. Но вы уповайте на Господа и на Его Пречистую Матерь и не печальтесь.

3. Самое главное, о чем я вообще прошу вас, – это чтобы вы помнили Господа и ходили пред Ним. Этим я говорю все, что имею сказать. Остальное – либо подробности, либо второстепенное. Но этого не забывайте никогда.

4. Не забывайте рода своего, прошлого своего, изучайте своих дедов и прадедов, работайте над закреплением их памяти.

 

1917.V.8

Старайтесь записывать все, что можете, о прошлом рода, семьи, дома, обстановки, вещей, книг и т.д. Старайтесь собирать портреты, автографы, письма, сочинения печатные и рукописные всех тех, кто имел отношение к семье, к роду, – знакомых, родных, друзей. Пусть вся история рода будет закреплена в вашем доме, и пусть все около вас будет напитано воспоминаниями. Так, чтобы ничего не было мертвого, вещного, неодухотворенного.

5. Дома, библиотеки, вещей не продавайте, без самой крайней нужды. Главное же мне хотелось бы, чтобы дом оставался долго в нашем роде, чтобы под крылом Преподобного Сергия вы, и дети, и внуки ваши долго-долго имели крепость и твердую опору.

 

1917.VII. Сергиев Посад

6. Мое убеждение – что роду нашему должно иметь представителей у Престола Божия. Мое чувство – что тысячи вразумлений Божиих и тысячи подстерегающих враждебных глаз направляют наш род к одной цели – не изменять назначенному нам стоянию в алтаре Господнем. Отказ от этого стояния, бегство алтаря поведет к тяжелому року над нашим домом.

Мне думается, то тяжелое, что пережил наш род, начиная от деда, есть следствие уклонения от алтаря Господня. Пусть же в каждом поколении хоть один будет иерей, лучше всего – как я, т.е. иерей для себя, иерей ради службы Божией, имеющий ремеслом что-нибудь особое! Подумайте об этом, сыны мои!

7. Мне думается, что задачи нашего рода – не практические, не административные, а созерцательные, мыслительные, организационные в области духовной жизни, в области культуры и просвещения. Старайтесь вдуматься в эти задачи нашего рода и, не уклоняясь от прямого следования им, по возможности твердо держаться присущей нам деятельности.

8. Не ищите власти, богатства, влияния... Нам не свойственно все это; в малой же доле оно само придет – в мере нужной. А иначе станет вам скучно и тягостно жить.

 

1919.IV.26. Сергиев Посад, ст. ст.

9. Дети мои милые. Это время революции было так тяжело, как только можно было себе представить; было – и есть, и Бог знает, сколько еще продлится. Эпидемические болезни, голод, невероятная дороговизна, бесправие, возможность всякого насилия – все, что только можно представить себе тяжелого, не отсутствовало кругом нас. Но Милосердие Божие, Покров Пречистой Девы и Помощь Преподобного Сергия, а также молитвы Иеромонаха Исидора и Епископа Антония, а может быть, и Архимандрита Пимена не оставляли нас, и великим чудом мы не терпели недостатка, хотя по человеческому разумению должны были бы тысячу раз умереть от голода, холода и болезней, а также претерпеть все виды насилий. Милые мои дети, Господь хранил нас, мы не оставались без Его Покрова. Не забывайте никогда, прошу вас и завещаю, этого времени вашего детства и всегда обращайтесь за помощью к Господу, Божией Матери, угоднику Божию Сергию, а еще святым Николаю Чудотворцу, преподобному Серафиму и своим Ангелам. Обращайтесь с горячею просьбою и мольбою о помощи к друзьям и покровителям нашего дома Иеромонаху Исидору и Епископу Антонию и Архимандриту Пимену. Не забывайте этого, помните, опытами многими убедился я, убедились мы в действенности молитв и просьб к ним. И еще раз скажу, не забывайте их, милые мои, обращайтесь к ним с каждою нуждою, помните, что в лице их вы имеете домашних покровителей, знавших нас и любивших нас и заботившихся о нас при жизни своей.

 

1920.VI.3

10. Мои милые, в это тяжелое время друзья и знакомые много помогали нам, и без помощи их нам не выжить бы. Многие проявляли доброту и внимание, нами не заслуженные. И вы, мои хорошие, будьте всегда в жизни добры к людям и внимательны. Не надо раздавать, разбрасывать имущество, ласку, совет; не надо благотворительности.

Но старайтесь чутко прислушиваться и уметь вовремя прийти с действительной помощью к тем, кого нам Бог пошлет как нуждающихся в помощи. Будьте добры и щедродательны.

Когда же вам самим будет плохо, то воззовите к Богу, обратитесь к святым угодникам – к Николаю Чудотворцу, к преподобным Сергию и Серафиму, обратитесь к покровителям нашего дома, о которых я говорил вам уже. Верьте, мои милые, что я говорю по многому опыту, – они не оставят вас без помощи.

Много-много раз я убеждался в действенности молитв к ним и не бывал не услышан, когда просил их. И вот, мои родные, мои родимые, никогда не забывайте молиться и обращаться за помощью к небесным покровителям. Из друзей же, помогавших нам, в особенности назову: Наталию Александровну Киселеву, Софию Сергеевну Тучкову, Софию Ивановну Огневу, некоторых моих учеников по Академии.

11. Мои милые, грех, который особенно тяжело было бы мне видеть в вас, – это зависть. Не завидуйте, это измельчает дух и опошляет его. Если уж очень захочется что иметь, то добывайте и просите Бога, чтобы было желаемое у вас. Но только не завидуйте. Мещанство душевное, мелочность, дерзкие сплетни, злоба, интриги – все это от зависти. Вы же не завидуйте, утешьте меня, а я буду с вами, и сколько можно мне будет, буду молить Господа о помощи вам.

И еще – не осуждайте, не судите старших себя, не пересуживайте, старайтесь покрывать грех и не замечать его. Говорите себе: “Кто я, чтобы судить, и знаю ли я внутренние побуждения, чтобы осуждать?” Осуждение рождается большей части из зависти и есть мерзость. Воздавайте каждому должное почтение, не заискивайте, не унижайтесь, но и не судите дел, которые вам не вручены Богом. Смотрите на свое собственное дело, старайтесь сделать его возможно лучше, и делайте все, что делаете, не для других, а для самих себя, для своей души, стараясь из всего извлечь себе пользу, назидание, питание души, чтобы ни одна минута вашей жизни не утекала мимо вас без значения и содержания.

 

Москва. 1921.Ш.19-20. Ночь у В.И.Лисева

Суббота под воскресенье

12. Милые мои детки, тоскует мое сердце по вас. Когда вы вырастете, то узнаете, как тоскует отцовское и материнское сердце по детям. И тоскует оно по моей бедной маме, которая сидит одинокая и к которой нет сил приблизиться внутренно. Много-много хочется написать мне вам. Приходят вереницы мыслей и чувств, но нет ни времени, ни сил записывать. Вот одно, что особенно настойчиво просится к записи:

Привыкайте, приучайте себя все, что бы ни делали вы, делать отчетливо, с изяществом, расчлененно; не смазывайте своей деятельности, не делайте ничего безвкусно, кое-как. Помните, в “кое-как” можно потерять всю жизнь, и напротив, в отчетливом, ритмичном делании даже вещей и дел не первой важности можно открыть для себя многое, что послужит вам впоследствии самым глубоким, может быть, источником нового творчества. Почему-то в этом отношении я спокоен за Олечку и отчасти за Киру и более всего опасаюсь, что мой первенчик Васенька оплошает и будет жить спустя рукава. Дай Господи, чтобы это было не так. Но опасаюсь, что Вася выйдет в своего дядю Шуру.

И еще.

Кто делает кое-как, тот и говорить научается кое-как, а неряшливое слово, смазанное, не прочеканенное, вовлекает в эту неотчетливость и мысль. Детки мои милые, не дозволяйте себе мыслить небрежно. Мысль – Божий дар и требует ухода за собою. Быть отчетливым и отчетным в своей мысли – это залог духовной свободы и радости мысли.

 

1922.УШ.14

Давно хочется мне записать: почаще смотрите на звезды. Когда будет на душе плохо, смотрите на звезды или лазурь днем. Когда грустно, когда вас обидят, когда что не будет удаваться, когда придет на вас душевная буря – выйдите на воздух и останьтесь наедине с небом. Тогда душа успокоится...»

 

Обычно люди пишут материальные завещания, заверяют их у нотариуса, чем придают им юридический смысл. Завещание Флоренского не имеет юридического значения, ибо это духовное завещание. Оно уникально по своей высокой духовности и нравственно-этической насыщенности. В этом завещании Флоренский определил правила духовной жизни не только для своих детей, но и, можно считать, – для человека вообще. Он был глубоко религиозен, и это наложило свой отпечаток на текст. Но при этом надо отметить, как ненавязчиво и корректно подаются религиозные истины, как тактично он старается наполнить ими души своих детей. Через все завещание проходит его собственное ощущение предстоящих бед и своей гибели.

«Если бы меня спросили, – пишет С.И.Фудель, – как в общем итоге определить значение Флоренского для людей, я бы сказал, что оно может быть сведено к властному направлению нашего сознания в реальность духовной жизни, в действительность общения с божественным миром» [834]. В самом деле, Флоренский – и в своих исследованиях, и в своем опыте – все время указывал на необходимость и неизбежность Высшего мира, мира иного измерения. Занимаясь делами Церкви, подобно Апостолу Павлу, он не упускал никогда эту проблему. Ибо она была сформулирована Апостолом две тысячи лет назад: «...чтобы вы, укорененные и утвержденные в любви, могли постигнуть со всеми святыми, что (есть) широта, и долгота, и глубина, и высота» [835]. В этих словах Апостола Павла отец Павел усматривал указание на «четырехмерное знание», которое расширит духовное зрение человека. Но Апостола казнили в I веке нашей эры, а отца Павла в XX за те же идеи. Неужели все их старания пропадут и исчезнут из земного пространства? На этот вопрос как бы ответил сам Флоренский в письме матери (6-7.04.1935): «Все проходит, но все остается. Это мое самое заветное ощущение, что ничего не уходит совсем, ничего не пропадает, а где-то и как-то хранится. Ценность пребывает, хотя мы и перестаем воспринимать ее. И подвиги, хотя бы о них все забыли, пребывают как-то и дают свои плоды <...> Мне кажется, все люди, каких бы они ни были убеждений, на самом деле, в глубине души, ощущают так же. Без этого жизнь стала бы бессмысленной и пустою» [836].

 

…Январь 2002 года был в Италии удивительно теплым. Я бродила по Ватикану, переходя из одного храма в другой, из одного музея в другой, пораженная богатством содержащихся в них художественных ценностей. Собираясь уходить, я еще раз зашла в залы Древнего Рима, где экспонировалось одно из богатейших собраний античной скульптуры. Я стояла у древнего саркофага, рассматривая его удивительно искусно сделанные барельефы, когда около меня остановился человек и сказал:

– Простите за назойливость, но Вы были в часовне Божией Матери?

– Право, я затрудняюсь ответить, столько храмов я посмотрела, что запуталась. Возможно, я и была в ней, – сказала я.

– Но если Вы были, то так бы не ответили. – И отошел, направляясь прямо к выходу.

А я, заинтересованная этим странным разговором, пошла искать часовню. Нашла я ее не скоро, а войдя в нее, ничего странного и таинственного не обнаружила, пока мой взгляд не задержался на стене, где была мозаика, сделанная, я бы сказала, в современном стиле. Я подошла поближе и увидела три фигуры. Судя по надписи, сделанной на русском языке, одна из них изображала Флоренского. Он стоял с краю, распластав руки, похожие на крылья. Тогда же я узнала, что все трое были признаны католической церковью новомучениками. Я долго стояла перед изображением, стараясь вспомнить, есть ли в нашей православной церкви новомученик отец Павел. Но так и не смогла вспомнить...

 


[1] Среди событий – юбилей 10-летний Института, когда был съезд, речи и т.д., очень яркая рисовалась картина. (Примечание В.И.Вернадского, автора дневника.)

[2] Вернадский В.И. Из дневника (февраль – март 1920 г.) // Прометей. М., 1988. Т. 15. С. 112-119.

[3] Цит. по: Семенова С.Г. Активно-эволюционная мысль Вернадского // Прометей. Т. 15. СМ. 222.

[4] В.И.Вернадский: Pro et contra: Антология литературы о В.И.Вернадском за сто лет (1898-1998). СПб.: Изд-во Русского Христианского гуманитарного института, 2000. С. 284.

[5] Вернадская-Толль Н.В. Штрихи к портрету // Прометей. Т. 15. С. 124.

[6] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. М. 1989. С. 615.

[7] Там же. С. 488.

[8] Владимир Вернадский: Избранные труды: Воспоминания современников: Суждения потомков. (Открытия и судьбы). М., 1993. С. 219.

[9] В.И.Вернадский: Pro et contra. C. 272.

[10] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 189.

[11] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 470.

[12] Цит. по: Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 591.

[13] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 74.

[14] Вернадская-Толль Н.В. Штрихи к портрету // Прометей. Т. 15. С. 122.

[15] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 589.

[16] Там же. С. 591.

[17] Там же. С. 592.

[18] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 592.

[19] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 16.

[20] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 252.

[21] Цит. по: Аксенов Г.П. «И все великое – не сон.» // Прометей. Т. 15. С. 133.

[22] Там же. С. 139.

[23] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 248.

[24] Цит. по: Аксенов Г.П. «И все великое – не сон...» // Прометей. Т. 15. С. 149.

[25] Аксенов Г.П. «И все великое – не сон.» // Прометей. Т. 15. С. 142.

[26] Цит. по: Аксенов Г.П. «И все великое – не сон.» // Прометей. Т. 15. С. 142.

[27] Там же. С. 141-142.

[28] Там же. С. 142.

[29] Аксенов Г.П. «И все великое – не сон.» // Прометей. Т. 15. С. 142.

[30] Аксенов Г. Вернадский. М., 2001. С. 325.

[31] В.И. Вернадский: Pro et contra. С. 139.

[32] Аксенов Г.П. «И все великое – не сон.» // Прометей. Т. 15. С. 143.

[33] Страницы автобиографии В.И.Вернадского. М., 1981. С. 18-19.

[34] Там же. С. 16.

[35] Там же. С. 43.

[36] Страницы автобиографии В.И.Вернадского. С. 231-232.

[37] Страницы автобиографии В.И.Вернадского. С. 233.

[38] Там же.С. 43.

[39] Аксенов Г. Вернадский. С. 306.

[40] Аксенов Г. Вернадский. С. 310-311.

[41] Страницы автобиографии В.И.Вернадского. С. 142.

[42] Вернадский В.И. Дневники 1917-1921. Киев, 1994. С. 61.

[43] Вернадский В.И. Дневники 1917-1921. С. 64.

[44] Там же. С. 62.

[45] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 204.

[46] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 205.

[47] Там же.

[48] Вернадский В.И. Дневники 1917-1921. С. 76.

[49] Аксенов Г. Вернадский. С. 259-260.

[50] Там же. С. 260. 

[51] Там же. С. 261.

[52] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 254.

[53] Аксенов Г. Вернадский. С. 269-270.

[54] Аксенов Г. Вернадский. С. 273.

[55] Там же. С. 293.

[56] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 215.

[57] Аксенов Г. Вернадский. С. 300-301.

[58] Там же. С. 301.

[59] Бернадская-Толль Н.В. Штрихи к портрету // Прометей. Т. 15. С. 130-131.

[60] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 288-289.

[61] Аксенов Г. Вернадский. С. 325.

[62] Там же. С. 331.

[63] Там же. С.354-355.

[64] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 228.

[65] Там же. С. 298.

[66] Аксенов Г. Вернадский. С. 375.

[67] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 235.

[68] Там же.

[69] Там же. С. 236.

[70] Там же.

[71] Аксенов Г. Вернадский. С. 419.

[72] Аксенов Г. Вернадский. С. 460.

[73] Там же. С. 420.

[74] Вернадская-Толль Н.В. Штрихи к портрету // Прометей. Т. 15. С. 129-130.

[75] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 237.

[76] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). C. 237

[77] Там же. С. 237-238.

[78] Там же. С. 238.

[79] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 598-599.

[80] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 243.

[81] Аксенов Г. Вернадский. С. 467-468.

[82] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 617.

[83] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. М., 2000. С. 447.

[84] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 445.

[85] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 148.

[86] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 451.

[87] Там же. С.448-449.

[88] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 232.

[89] Коммунист. 1988. № 18. С. 67-74.

[90] Там же. С. 67.

[91] Там же. С. 68.

[92] Коммунист. 1988. № 18. С. 69.

[93] Там же.

[94] Там же. С. 70.

[95] Там же.

[96] Там же. С. 71.

[97] Коммунист. 1988. № 18. С. 72.

[98] Там же.

[99] Малая советская энциклопедия. М., 1934. Т. 2. С. 376.

[100] Росов В.А. Вернадский и русские востоковеды. СПб., 1993. С. 73-74.

[101] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 197.

[102] Там же.

[103] Там же. С. 476.

[104] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 477.

[105] Там же. С. 489.

[106] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 113-114.

[107] Вернадский В.И. Труды по всеобщей истории науки. М., 1988. С. 216.

[108] Вернадский В.И. Труды по всеобщей истории науки. С. 217.

[109] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 43.

[110] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 553.

[111] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 56-57.

[112] Там же. С. 95.

[113] Там же. С. 94.

[114] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 95.

[115] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 543.

[116] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 547.

[117] Страницы автобиографии В.И.Вернадского. С. 234.

[118] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 553.

[119] Вернадский В.И. Труды по всеобщей истории науки. С. 213.

[120] Там же.

[121] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 354.

[122] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 114-115.

[123] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 174.

[124] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 724.

[125] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 616.

[126] Там же. С. 601.

[127] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 638.

[128] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 96-97.

[129] Там же. С. 97.

[130] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 95-96.

[131] Там же. С. 79-80.

[132] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 415.

[133] Аксенов Г. Вернадский. С. 285.

[134] Там же. С. 286.

[135] Аксенов Г. Вернадский. С. 318.

[136] Там же. С. 442.

[137] Там же. С. 443.

[138] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 129.

[139] Там же. С. 298.

[140] Там же. С. 297.

[141] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 472.

[142] Там же. С.283-285.

[143] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 482.

[144] Аксенов Г. Вернадский. С. 317.

[145] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 484.

[146] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 92.

[147] Вернадский В.И. Труды по всеобщей истории науки. С. 221.

[148] Русский космизм. М., 1993. С. 4.

[149] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 117.

[150] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 421.

[151] Там же. С. 334.

[152] Там же.

[153] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 357.

[154] Там же. С. 355.

[155] Аксенов Г. Вернадский. С. 463.

[156] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 89-90.

[157] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 112-113.

[158] Там же. С. 113.

[159] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 92.

[160] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 102.

[161] Там же. С. 104.

[162] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 615.

[163] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 415-416.

[164] Там же. С. 129.

[165] Там же. С. 90-91.

[166] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 92.

[167] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 581-582.

[168] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 579-581.

[169] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 385.

[170] Цит. по: Росов В.А. В.И.Вернадский и русские востоковеды. СПб., 1993. С. 142.

[171] Там же. С. 35.

[172] Там же. С. 36-37.

[173] Цит. по: Росов ВА. В.И.Вернадский и русские востоковеды. С. 35.

[174] Там же. С. 46.

[175] Вернадский В.И. Размышления натуралиста: Научная мысль как планетное явление. М., 1977. Кн. 2. С. 75.

[176] «Философия Востока, главным образом Индии, в связи с происходящей в ней новой творческой работой под влиянием вхождения в индийскую культурную работу западной науки, представляет в науках о жизни значительно больший интерес...» (Примечание В.И.Вернадского).

[177] Вернадский В.И. Размышления натуралиста. Кн. 2. С. 25.

[178] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 125.

[179] Там же. С. 365.

[180] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 107.

[181] Цит. по: Росов В.А. В.И.Вернадский и русские востоковеды. С. 48.

[182] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 270.

[183] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 330.

[184] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 222.

[185] Там же. С. 246.

[186] Вернадский В.И. Размышления натуралиста. Кн. 2. С. 75.

[187] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 317.

[188] Там же. С.319-320.

[189] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 57-58.

[190] Там же. С. 31.

[191] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 31.

[192] Там же. С. 29-30.

[193] Там же. С. 30.

[194] Там же. С. 42.

[195] Цит. по: Аксенов Г. Вернадский. С. 445.

[196] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 412.

[197] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 434-435.

[198] Там же. С. 204.

[199] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 358.

[200] Там же. С. 333.

[201] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 37-38.

[202] Там же. С. 94.

[203] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 157.

[204] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 358.

[205] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 331-332.

[206] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 83-84.

[207] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 142.

[208] Цит. по: Аксенов Г. Вернадский. С. 338.

[209] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 143.

[210] Там же. С. 137.

[211] Там же. С. 655.

[212] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 428.

[213] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 414.

[214] Там же. С. 455.

[215] Аксенов Г. Владимир Вернадский. С. 308-309.

[216] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 322.

[217] Там же. С. 320.

[218] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 430.

[219] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 89.

[220] Там же.

[221] Там же. С. 96.

[222] Владимир Вернадский. (Открытия и судьбы). С. 414.

[223] Там же. С. 403.

[224] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 84-85.

[225] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 665.

[226] Там же. С. 664-665.

[227] Цит. по: Аксенов Г. Владимир Вернадский. С 369-370.

[228] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 110.

[229] Там же. С. 98.

[230] Там же.

[231] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 430.

[232] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 99.

[233] Там же. С.99-100.

[234] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 398.

[235] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 398.

[236] Там же. С. 99.

[237] Владимир Вернадский... (Открытия и судьбы). С. 282.

[238] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 667.

[239] Там же. С. 668.

[240] Цит. по: Аксенов Г. Вернадский. С. 310. Цит. по: Аксенов Г. Вернадский. С. 310.

[241] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 609.

[242] Там же. С.651-652.

[243] Цит. по: Аксенов Г. Вернадский. С. 405.

[244] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 327.

[245] Вернадский В.И. Размышления натуралиста. Кн. 2. С. 108.

[246] Цит. по: Аксенов Г. Вернадский. С. 393.

[247] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 185.

[248] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 607.

[249] Там же. С. 126.

[250] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 366.

[251] Там же. С. 325.

[252] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 364.

[253] Там же. С. 352.

[254] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 602.

[255] Там же. С. 603.

[256] Вернадский В.И. Размышления натуралиста. Кн. 2. С. 180.

[257] Вернадский В.И. Начало и вечность жизни. С. 608.

[258] Там же. С. 611-612.

[259] Там же. С. 613-614.

[260] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 366.

[261] В.И.Вернадский: Pro et contra. С. 624.

[262] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 334.

[263] Вернадский В.И. Труды по философии естествознания. С. 196.

[264] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. М., 1995. С. 77-79.

[265] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 76-77.

[266] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 188.

[267] Там же.

[268] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 189.

[269] Там же. С. 192.

[270] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 193-194.

[271] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 66.

[272] Там же. С. 67.

[273] Там же.

[274] Там же. С. 68.

[275] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 199.

[276] Там же. С. 31.

[277] Циолковский К.Э. Гений среди людей. М., 2002. С. 189.

[278] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 27.

[279] Там же. С. 56.

[280] Там же. С. 28.

[281] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 58.

[282] Там же. С. 30.

[283] Там же. С. 31.

[284] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 31-32.

[285] Там же. С. 32.

[286] Там же. С. 33.

[287] Там же. С. 35.

[288] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 36.

[289] Там же.

[290] Там же. С. 37.

[291] Там же. С. 38.

[292] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 38.

[293] Там же. С.38-39.

[294] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 39.

[295] Там же.

[296] Там же. С. 42.

[297] Там же. С. 40.

[298] Там же. С. 43.

[299] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 43.

[300] Там же. С. 44.

[301] Там же.

[302] Там же.

[303] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 44.

[304] Там же. С. 49.

[305] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 50.

[306] В Калугу к Циолковскому / Сост. Е.А.Тимошенкова, Т.В.Чугрова. Калуга, 2001. С. 26.

[307] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 50-51.

[308] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 96.

[309] В Калугу к Циолковскому. С. 23.

[310] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 71.

[311] Там же. С. 207.

[312] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 51.

[313] Там же.

[314] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 51.

[315] В Калугу к Циолковскому. С. 31.

[316] Там же. С. 32.

[317] См.: Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. М., 1995.

[318] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 44-45.

[319] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 45-47.

[320] Там же. С. 63.

[321] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 153.

[322] Там же.

[323] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 203-204.

[324] Там же. С. 154.

[325] Там же. С. 155.

[326] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 227.

[327] Там же. С. 164.

[328] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 94.

[329] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 161.

[330] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 482.

[331] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 479.

[332] Там же. С. 221.

[333] Там же. С. 165.

[334] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 151.

[335] Там же. С. 157.

[336] Там же. С. 160.

[337] Надземное, 272.

[338] Циолковский К.Э. Космическая философия. М., 2001. С. 199.

[339] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 592-593.

[340] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 573.

[341] Там же. С. 597.

[342] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 577-578.

[343] Там же. С. 577.

[344] Там же. С. 558.

[345] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 666.

[346] Там же. С. 666-667.

[347] Там же. С. 670.

[348] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 206.

[349] Там же. С. 228.

[350] Циолковский К.Э. Грезы о Земле и Небе. Тула, 1986. С. 226-227.

[351] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 270.

[352] Циолковский К.Э. Грезы о Земле и Небе. С. 103.

[353] Там же. С. 104.

[354] Н.К.Рерих в своей картине «Сожжение тьмы» изобразил ту часть Эвереста, о которой знали лишь альпинисты.

[355] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 58-59.

[356] Там же. С.237-238.

[357] Циолковский К.Э. Собрание сочинений. В 4 т. М., 1964. Т. 4. С. 208.

[358] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 276.

[359] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 40.

[360] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 38.

[361] Там же. С. 43.

[362] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 362.

[363] Лесков Л.В. К.Э.Циолковский о будущем: взгляд из современности // Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 391.

[364] Казютинский В.В. Космическая философия К.Э.Циолковского на рубеже XXI века (послесловие) // Циолковский К.Э. Очерки о Вселенной. М., 2001. С. 354.

[365] Казютинский В.В. Космическая философия К.Э.Циолковского на рубеже XXI века (послесловие) // Циолковский К.Э. Очерки о Вселенной. С. 354.

[366] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 45.

[367] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 45.

[368] Там же. С. 49.

[369] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 46.

[370] Там же. С. 47.

[371] Там же. С. 88.

[372] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 89.

[373] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 341-342.

[374] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 209.

[375] Там же. С. 206.

[376] Там же. С. 204.

[377] Там же. С. 208.

[378] Там же. С. 209.

[379] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 247.

[380] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 29.

[381] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 30.

[382] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 247.

[383] Там же. С. 248.

[384] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 234.

[385] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 232.

[386] Там же. С. 233.

[387] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 230.

[388] Циолковский К.Э. Монизм Вселенной. Калуга, 1931. С. 58.

[389] Там же. С. 64.

[390] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 253.

[391] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 188.

[392] Там же. С. 189.

[393] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 121.

[394] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 104.

[395] Там же. С. 111.

[396] Там же. С. 13.

[397] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 123.

[398] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 410.

[399] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 171.

[400] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 171-172.

[401] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 174.

[402] Там же. С. 94.

[403] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 26.

[404] Циолковский К.Э. Гений среди людей. С. 226.

[405] Там же. С. 254-255.

[406] Циолковский К.Э. Грезы о Земле и Небе. С. 429.

[407] Циолковский К.Э. Космическая философия. С. 199.

[408] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 68.

[409] Чижевский А.Л. Аэроионы и жизнь: Беседы с Циолковским. М., 1999. С. 681. (В дальнейшем: Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским.)

[410] Там же. С. 682.

[411] Там же.

[412] Там же. С. 684.

[413] Там же. С. 685.

[414] Чижевский А.Л. ...Беседы с Циолковским. С. 685.

[415] Там же. С. 688.

[416] Там же. С. 693.

[417] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 697.

[418] Там же. С. 698.

[419] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 384.

[420] Там же. С. 396.

[421] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 400.

[422] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 401-402.

[423] Там же. С. 403.

[424] Там же. С. 404.

[425] Там же.

[426] Там же. С. 407.

[427] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 407-408.

[428] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 660.

[429] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 661.

[430] Там же. С.661-662.

[431] Там же. С. 662.

[432] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 663.

[433] Там же. С. 666.

[434] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 667.

[435] Там же.

[436] Там же.

[437] Там же. С. 668.

[438] Циолковский К.Э. Грезы о Земле и Небе. С. 425.

[439] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 670.

[440] Чижевский А.Л. ...Беседы с Циолковским. С. 670-671.

[441] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 674.

[442] Там же.

[443] Там же. С.675-676.

[444] Чижевский А.Л. .Беседы с Циолковским. С. 676-677.

[445] Там же. С. 678.

[446] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 82.

[447] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 82.

[448] Там же. С. 82-83.

[449] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 230.

[450] Там же. С. 236.

[451] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 345.

[452] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 345-346.

[453] Чижевский А.Л. Поэзия. М., 1998. С. 165.

[454] Чижевский А.Л. Я молнию у неба взял. Калуга, 1994. С. 6-10.

[455] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 186-187.

[456] Там же. С. 34.

[457] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 186.

[458] Там же. С. 185.

[459] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 74.

[460] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 94.

[461] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 92-93.

[462] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 207-209.

[463] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 606-607.

[464] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 607.

[465] Работы были опубликованы в 1997 году в журнале «Духовное созерцание». Подготовила их к печати заведующая сектором по изучению творческого наследия Чижевского ГМИК им. К.Э.Циолковского Л.Т.Энгельгардт.

[466] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания: Система космоса. Проблемы // Духовное созерцание. М., 1997. № 1-2. С. 106.

[467] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания... // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 107.

[468] Там же.

[469] ЧижевскийА.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 108.

[470] Там же.

[471] Там же. С. 109.

[472] Rex (англ.) – король.

[473] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 109.

[474] Там же.

[475] Там же. С. 111.

[476] Там же.

[477] ЧижевскийА.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 115.

[478] Там же.

[479] Там же.

[480] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания... // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С.119-120.

[481] Там же. С. 120.

[482] ЧижевскийА.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С.121.

[483] Там же. С. 122.

[484] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 123.

[485] Там же. С. 125.

[486] Там же.

[487] ЧижевскийА.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 128-129.

[488] Там же. С.129-130.

[489] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания... // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 130.

[490] ЧижевскийА.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 133-134.

[491] Там же. С. 134.

[492] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С. 135.

[493] Там же. С. 136.

[494] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 3-4. С. 110.

[495] Гессе Г. Игра в бисер. М., 1969. С. 314.

[496] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 3-4. С. 111.

[497] Там же. С. 112.

[498] Чижевский А.Л. Основное начало мироздания. // Духовное созерцание. 1997. № 3-4. С. 112.

[499] Там же.

[500] Там же.

[501] Там же. С. 113.

[502] Казютинский В.В. А.Л.Чижевский как мыслитель // Духовное созерцание. 1997. № 1-2. С.91.

[503] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 436-437.

[504] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 703-705.

[505] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 706.

[506] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 330.

[507] Там же. С. 317.

[508] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 321-322.

[509] Там же. С. 322.

[510] Там же. С. 325.

[511] Там же. С. 327.

[512] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 327.

[513] Там же. С. 328.

[514] Там же. С. 329.

[515] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 306.

[516] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 105.

[517] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 189-190.

[518] Чижевский А.Л. Академия поэзии: Проект // Духовное созерцание. 1997. № 3-4. С. 164.

[519] Чижевский А.Л. Стихотворения. М., 1987. С. 35.

[520] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 190.

[521] Там же. С.227-228.

[522] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 64.

[523] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. М., 1987. С. 207.

[524] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 210.

[525] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 123.

[526] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 214.

[527] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 207-208.

[528] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 221-222.

[529] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 229.

[530] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 79.

[531] Там же. С. 142.

[532] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 119-120.

[533] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 85.

[534] Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. М., 1987. С. 212.

[535] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 216.

[536] Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 214-215.

[537] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 213.

[538] Там же.

[539] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 85.

[540] Там же. С. 84.

[541] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 346-347.

[542] Чижевский А.Л. Вся жизнь. М., 1974. С. 154.

[543] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 337.

[544] Цит. по: Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 457.

[545] Там же.

[546] Там же. С. 447.

[547] Цит. по: Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 457.

[548] Чижевский А.Л. Вся жизнь. С. 157.

[549] Там же. С. 171.

[550] Чижевский А.Л. Земное эхо солнечных бурь. М., 1976. С. 35.

[551] Там же. С. 34.

[552] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 492.

[553] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 492.

[554] Там же. С. 493.

[555] Там же. С. 494.

[556] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 494.

[557] Там же. С. 508.

[558] Там же. С. 497-498.

[559] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. Калуга, 1924. С. 7.

[560] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 9.

[561] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 17.

[562] Там же. С. 21.

[563] Там же. С. 41.

[564] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 43.

[565] Там же. С. 48.

[566] Там же. С. 49.

[567] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 52-53.

[568] Там же. С. 49.

[569] Там же. С. 11.

[570] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 50.

[571] Там же.

[572] Там же. С. 52.

[573] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 59.

[574] Там же. С. 60.

[575] Там же. С. 61.

[576] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 62.

[577] Там же.

[578] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 63.

[579] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 63-64.

[580] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 64-65.

[581] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 68.

[582] Чижевский А.Л. Физические факторы исторического процесса. С. 69.

[583] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 511-516.

[584] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 523.

[585] Там же. С. 528.

[586] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 535.

[587] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 242.

[588] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 267-268.

[589] Там же. С. 268.

[590] Там же. С. 269.

[591] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 246.

[592] Чижевский А.Л. Земное эхо солнечных бурь. С. 25.

[593] Там же. С. 33.

[594] Чижевский А.Л. Земное эхо солнечных бурь. С. 33.

[595] Там же. С. 28.

[596] Там же. С. 29.

[597] Там же.

[598] Чижевский А.Л. Земное эхо солнечных бурь. С. 32.

[599] Там же. С. 33.

[600] Чижевский А.Л. Земное эхо солнечных бурь. С. 26.

[601] Там же. С. 27.

[602] Чижевский А.Л. Земное эхо солнечных бурь. С. 27.

[603] Там же. С. 36.

[604] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 131.

[605] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 99.

[606] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 169.

[607] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 253.

[608] Чижевский А.Л. На берегу Вселенной. С. 490.

[609] Архив Музея истории космонавтики им. К.Э.Циолковского.

[610] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 259-260.

[611] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 65.

[612] Там же. С. 186.

[613] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 68.

[614] Там же. С. 67.

[615] Цит. по: Сборник избранных трудов научных молодежных чтений памяти А.Л.Чижевского. Калуга, 1996. С. 135.

[616] Цит. по: Ягодинский В.Н. Александр Леонидович Чижевский. С. 257-258.

[617] Там же. С. 130.

[618] Чижевский А.Л. Поэзия. С. 178.

[619] Оноприенко В.И. Флоренские. М., 2000. С. 240-241.

[620] Новый завет. Второе послание к Тимофею святого Апостола Павла, 1:1-2; 1:8; 1:15-16.

[621] Там же. 4:5-6; 4:9-13; 4:21.

[622] Олексенко А.И. «...И мои мысли пусть развиваются в вас...» // Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. М., 1998. Т. 4. С. 5 (предисловие).

[623] Там же.

[624] П.А.Флоренский: Pro et contra. СПб., 1996. С. 163.

[625] Там же. С. 56.

[626] Там же. С.393-395,400.

[627] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 394.

[628] Там же. С. 197.

[629] Там же. С. 146.

[630] Иерофант – верховный жрец, «всезнающий», в древней Греции и Египте.

[631] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 153

[632] П.А.Флоренский: Pro et contra. C.160-161.

[633] Там же. С. 67.

[634] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 137-138.

[635] Там же. С. 8.

[636] Там же. С. 112.

[637] Там же. С. 125.

[638] Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. В 2 т. М., 1990. Т. 1(1). С. 9-11.

[639] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 37.

[640] Там же. С. 52.

[641] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 146-147.

[642] Там же. С. 148.

[643] Там же. С. 56.

[644] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 395.

[645] Там же. С. 397.

[646] Там же. С. 403.

[647] Флоренский П. Оправдание Космоса. СПб., 1994. С. 23-24.

[648] Флоренский П.А. Имена. М., 2000. С. 353-354.

[649] Флоренский П.А. Имена. С. 354.

[650] Флоренский П.А. Имена. С. 358.

[651] Флоренский П.А. Имена. С. 359-361.

[652] Флоренский П.А. Имена. С. 409-410.

[653] Флоренский П.А. Имена. С. 411.

[654] Флоренский П.А. Имена. С. 435.

[655] Там же. С. 437.

[656] Русская поэзия Серебряного века. 1890-1917. М., 1993. С. 285.

[657] См. статью А.Блока «О назначении поэта».

[658] Флоренский П.А. Имена. С. 279-280.

[659] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 154.

[660] Там же.

[661] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 687.

[662] Олексенко А.И. «...И мои мысли пусть развиваются в вас.» // Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 6-7 (предисловие).

[663] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 200.

[664] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 41.

[665] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 55-56.

[666] Новый завет. Первое послание к Тимофею святого Апостола Павла, 3:15.

[667] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 97-98.

[668] Новый завет. Первое послание к Тимофею святого Апостола Павла, 1:5-8.

[669] Новый завет. Первое послание к Тимофею святого Апостола Павла, 3:2-15.

[670] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 60.

[671] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 61.

[672] Там же.

[673] Там же. С. 61-6 2.

[674] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 63.

[675] Там же. С. 287.

[676] Там же. С. 288.

[677] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 289.

[678] Там же. С. 315.

[679] Там же. С. 62.

[680] Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. 337-338.

[681] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 66.

[682] Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. 267-268.

[683] Там же. С. 268.

[684] Там же. С. 268-269.

[685] Там же. С. 271.

[686] Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. 273. 

[687] Там же. С. 274.

[688] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 79-80.

[689] Там же. С. 81.

[690] Флоренский ПА. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. 75.

[691] Флоренский ПА. Столп и утверждение Истины. М., 1990. Т. 1 (II). С. 586.

[692] Там же. С. 751-752.

[693] Там же. Т. 1 (I). С. 395.

[694] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 138.

[695] Там же. С. 79.

[696] Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. 274.

[697] Там же.

[698] Там же.

[699] Там же. С. 275.

[700] Там же. Т. 1 (II). С. 536.

[701] Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. 281.

[702] Хоружий С.С. О философии священника Павла Флоренского // Флоренский П.А. Столп и утверждение Истины. Т. 1 (I). С. XV (предисловие).

[703] Флоренский П.А. Имена. С. 368-369.

[704] Там же. С. 383.

[705] Флоренский П.А. Имена. С. 384.

[706] Там же.

[707] Там же. С. 406.

[708] Там же. С. 382.

[709] Флоренский П.А. Имена. С. 272.

[710] Там же. С. 273.

[711] Там же. С. 274.

[712] Флоренский П.А. Имена. С. 267.

[713] Там же. С. 281.

[714] Там же. С. 367.

[715] Там же. С. 382.

[716] Флоренский П.А. Имена. С. 389.

[717] Там же. С. 283.

[718] Там же. С. 347.

[719] Флоренский П.А. Имена. С. 349.

[720] Флоренский П, священник. Собрание сочинений: Статьи и исследования по истории и философии искусства и археологии (далее: Флоренский П. История и философия искусства). М., 2000. С. 250.

[721] Флоренский П.А. Иконостас. М., 1994. С. 37.

[722] Ильин И.А. Путь к очевидности. М., 1993. С. 340.

[723] Флоренский П.А. Иконостас. С. 52.

[724] Там же. С. 74.

[725] Флоренский П.А. Иконостас. С. 75.

[726] Там же. С. 47.

[727] Флоренский П.А. Иконостас. С. 47-48.

[728] Там же. С. 48.

[729] Флоренский П.А. Иконостас. С. 68.

[730] Там же. С. 70.

[731] Флоренский П.А. Иконостас. С. 60-61.

[732] Там же. С. 75.

[733] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 73.

[734] Флоренский П.А. Иконостас. С. 84.

[735] Данте Алигьери. Божественная комедия. Чистилище. М., 1986. XI, 91-96.

[736] История и искусство Ассизи. Флоренция, 1996. С. 48.

[737] Там же.

[738] Там же.

[739] Флоренский П. История и философия искусства. С. 90.

[740] Флоренский П. История и философия искусства. С. 91.

[741] Там же. С. 91-92.

[742] Там же. С. 111.

[743] Флоренский П. История и философия искусства. С. 112-113.

[744] Там же. С. 122.

[745] Там же. С. 272.

[746] Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М., 1990. Т. 2. С. 43-44.

[747] Там же. С. 45.

[748] Там же. С. 46.

[749] Там же. С. 47.

[750] Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Т. 2. С. 49.

[751] Там же. С. 50.

[752] Там же. С. 51.

[753] Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Т. 2. С. 58-59.

[754] Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Т. 2. С. 60.

[755] Флоренский П. История и философия искусства. С. 161.

[756] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 92-93.

[757] Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Т. 2. С. 63.

[758] Там же. С. 64.

[759] Там же. С. 81.

[760] Там же.

[761] Блок Александр. Сочинения. В 2 т. М., 1955. Т. 1. С. 485-486.

[762] Флоренский ПА. Мнимости в геометрии. М., 1991. С. 12-13.

[763] Там же. 11-12.

[764] Там же. С. 14.

[765] Там же. С. 51.

[766] Флоренский П.А. Мнимости в геометрии. С. 57.

[767] Кедров К.А. Параллельные миры. М., 2001. С. 140.

[768] Кедров К.А. Параллельные миры. С. 142.

[769] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 35.

[770] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 38.

[771] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 38-39.

[772] Флоренский П. Имена. С. 352-353.

[773] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 21-22.

[774] Новый мир. 1989. № 2. С. 198.

[775] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 176.

[776] Там же. С. 176-177.

[777] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 149-150.

[778] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 187-188.

[779] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 523.

[780] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 185-186.

[781] Флоренский П. Оправдание Космоса. С. 184.

[782] Там же. С. 185.

[783] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 71.

[784] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 56.

[785] Там же. С. 57.

[786] П.А.Флоренский: Pro et contra.C. 561.

[787] Там же. С. 562.

[788] П.А.Флоренский: арест и гибель. Уфа, 1997. С. 176.

[789] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 747.

[790] Там же.

[791] Там же. С. 750.

[792] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 29.

[793] Там же. С. 29-30.

[794] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 43.

[795] Там же. С. 97.

[796] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 50.

[797] Там же. С. 69.

[798] Там же. С. 51, 67.

[799] Там же. С. 52.

[800] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 128.

[801] Там же.

[802] Там же. С. 139.

[803] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 344.

[804] Там же. С. 145.

[805] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 148.

[806] Там же.

[807] Там же. С. 153.

[808] Там же. С. 742.

[809] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 172.

[810] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 190-192.

[811] Там же. С.204-205.

[812] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 206.

[813] Там же. С. 224.

[814] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 296-297.

[815] Там же. С. 298.

[816] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 398.

[817] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 750.

[818] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 400.

[819] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 750.

[820] Там же. С. 463.

[821] Флоренский П. Оро. М., 1998. С. 112.

[822] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 640.

[823] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 663-665.

[824] Там же. С. 712.

[825] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 712.

[826] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. 777.

[827] Там же.

[828] Там же. С. 778.

[829] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 779.

[830] П.А.Флоренский: арест и гибель. С. 140.

[831] П.А.Флоренский: арест и гибель.С. 184.

[832] Там же. С. 182-183.

[833] Оноприенко В.И. Флоренские. С. 193-197.

[834] П.А.Флоренский: Pro et contra. С. 99.

[835] Там же. С. 103.

[836] Флоренский П.А. Сочинения. В 4 т. Т. 4. С. 203-204.

 

Печать E-mail

Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
Просмотров: 108