Часть первая. ВЕХИ

В мировом концерте

все века, прошлые и настоящие,

составляют оркестр

и играют в одно и то же время.

Р.Роллан

Глава первая

ГОРОД

И снова начертанья

Передо мной вступали в сочетанья,

Кружились, строились, чередовались,

Из их переплетений излучались

Все новые эмблемы, знаки, числа –

Вместилища неслыханного смысла.

Г.Гессе

Промерзший рассвет вползал в окно, прочерченное бумажным крестом. Робкий, почти призрачный свет не в состоянии был пробить толстый слой инея на стекле. И поэтому комната тонула в темноте. Нежилая стылость оседала в углах. На деревянном непокрытом столе стояла плошка с давно пересохшим фитилем. Рядом лежал кусочек хлеба, похожий на замазку. Тут же странно и мертвенно поблескивала в зимнем рассеянном свете пластинка столярного клея. На пластинке отпечатались следы зубов. Невероятно – ее кто-то ел. Все казалось похожим на сон. Но все было подлинным. И эта промерзшая темная комната, и хлеб, напоминавший замазку, и написанные детской слабеющей рукой слова: «Все умерли. Осталась одна Таня», и черный репродуктор на обындевевшей стене, из которого периодически доносится торопящийся, тревожный голос диктора: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» А затем вой сирены, возникающий из того времени. Страшный звук, который был больше похож на безысходный, на одной ноте, плач. Он странно и необратимо смещал слои времени и плакал по тем, кто уже давно погиб или умер, но в этот момент еще доживал свои последние мгновения и в этой комнате, и за ее стенами. И казалось, что плакала не сирена, вырывавшаяся из черной тарелки репродуктора, а плакало само Время. Все умерли. Осталась одна Таня.

Время принадлежало самой тяжелой и трагической странице истории Города – Блокаде. В Городе было много музеев. Но этот, с темной промерзшей комнатой, с недоеденным столярным клеем и плачем сирены – самый невероятный и самый важный Музей из когда-либо созданных. Его страшный и высокий смысл выходил далеко за рамки своего века и своей эпохи.

В ту апокалиптическую зиму 1941 –1942 годов Город умирал. Умирали его дворцы и ажурные мосты над Рекой, умирали колонны и портики, умирали кариатиды и всадники на бронзовых конях, умирали его Крепость и даже его Река, скованная толстым панцирем льда. Смерть, овладевшая Городом, делала их призрачными и нереальными. Они принимали эту смерть и эту погибель безропотно, будучи не в состоянии больше сопротивляться разрушительной силе раскаленного железа, которое тоннами обрушивалось на Город.

Когда же рев и грохот железа прекращались, на короткое время наступала нездешняя тишина и был слышен шелест снегов, под которыми лежал Город. На занесенных улицах стояли мертвые, примерзшие к рельсам трамваи, заиндевевшие уличные часы под мягкими шапками снега показывали Время небытия. Порванные провода обессиленно свисали со столбов, и ветер раскачивал умершие фонари. В Городе не было ни света, ни тепла, ни еды, а был только снег, бесконечный мороз, мертвые здания, тьма. И Люди. Они были привязаны к Городу, к его камням, колоннам, к его Всаднику, к его музеям, к его Реке.

Враги, которые окружили Город, считали, что он умрет от голода очень скоро. Они установили срок – три месяца. Срок был научно выверен. Пытаясь сократить и его, они регулярно обстреливали и бомбили Город. Но пошел четвертый месяц, затем пятый. Силы осажденных, казалось, были на исходе. 125 граммов хлеба, похожего на замазку, съеденные кошки и собаки, сваренные кожаные ремни и объеденные обои, наконец, столярный клей. Та самая недоеденная пластинка – чудовищный музейный экспонат...

Люди в Городе уже не походили на людей. Среди мертвой снежной тишины они возникали и пропадали, как тени. Эти тени ползли, тяжело переставляя опухшие ноги, опираясь на стены промерзших умерших домов. Многие не доходили. Одни опускались в снег, чтобы больше никогда не подняться. Другие умирали дома, и тогда оставшиеся в живых из последних сил везли их окоченевшие тела туда, где можно было их зарыть. Немецкие физиологи были правы. Когда нет питания или оно недостаточно, человек умирает.

Но это в том случае, если бы Человек полностью соответствовал представлениям немецких физиологов о нем. Они не учитывали наличия в Человеке того, что называлось Духом и не поддавалось ни обсчету, ни обмеру, но являлось тем единственным, что могло противостоять смерти и разрушению. Дух похож на пламя, которое продолжает гореть, когда в светильнике уже истощилось масло. Победа Города над Блокадой, самая трагическая в Войне, является и самой значительной в ней. Это была победа безоружного человеческого Духа над вооруженным врагом. В гибельной тьме блокадных ночей, в нечеловеческих страданиях голода, под разрывами снарядов замерзающие и умирающие Люди доказали, что нет на планете ничего сильнее Духа и Культуры. В голодном полусне-полузабытьи Город почти бессознательно грезил о будущей Культурной Планете без оружия. же...

...Город появился на болотистой равнине, в устье Реки, впадающей в Залив. Залив соединялся с Морем и сулил Городу и стране выход в это Море. Город рос, как вызов этой равнине, как мираж, питаемый болотистыми испарениями. Самодержавная воля русского царя Петра принудила сотни тысяч крепостных вступить в смертельную борьбу с болотами, неподдающейся почвой и Временем. Пробитое силой оружия «окно в Европу» нуждалось в Городе.

По утрам над болотами и Рекой плыли туманы, и продрогшие люди грелись у костров. Они пели печальные протяжные песни, когда укладывали камни или гнали барки по широкой Реке. Туманы душили их, и людям снились странные сны. Царю они тоже снились. Он видел в них свой Город, прекраснее которого не было на свете. И царь не жалел на него ни денег, ни людей, ни трудов. Город, который медленно вырастал из болотных туманов, не был похож ни на один из городов России. Царь-мечтатель собрал в нем все, что когда-либо поразило его воображение.

Царь был подвижен, стремителен и не любил сидеть на месте. Он много путешествовал и много видел. В его памяти навсегда запечатлелись колонны заморских дворцов, богатая их скульптура, лепные украшения, узорчатый блистающий паркет... В России ничего подобного не было. Царские палаты Кремля с узкими переходами и потайными лестницами, с маленькими окнами, скупо пропускающими свет, были тесны и темны. Он не любил боярские терема с цветным каменным орнаментом по фасаду, витиеватые купола церквей, деревянные дома посадов. В них жила своя неповторимая сказка, но царь не замечал ее.

Им завладели заморские дивные дворцы, и он пожелал создать в своем Городе новую, невиданную сказку. И поэтому на берегах Реки возникал Город, самый странный из всех городов мира. Город-сказка, Город-музей. Греческие колонны, итальянские портики, голландские окна, витиеватость французского барокко, готические шпили. Чужая культура, чужое искусство вошли через «окно» в Россию. Казалось, у Города не было своего лица. В его зданиях, мостах, дворцах, скульптуре смешались заморские стили и эпохи, которых никогда не знала Россия.

Картины на стенах дворянских особняков повествовали о событиях, никогда не случавшихся в ней. На постаментах стояли мраморные бюсты тех, кто никогда не видел этой земли. Но царские мечты и сказочные сны, несмотря на всю их фантастичность и наивность, несли в себе то, что позже назовут проницательностью и исторической необходимостью. Суть того и другого сводилась к приобщению России к мировой культуре, к мировой науке и мысли. Город стал посредником в этом приобщении. В его недрах, в токах его Времени, среди сооружений, похожих на экспонаты музея, происходил удивительный, скрытый для глаза процесс.

Город начал осваивать чужую культуру, перерабатывать ее. Таинственный процесс, происходивший в его недрах, был связан с землей, которой теперь Город принадлежал и чьим духом был сотворен. У этой земли были свои сны и сказки. Ее древняя культура была пропитана терпким ароматом Востока. И этот Восток порой широкоскуло и раскосо глядел со славянских лиц, отражался в продолговатых глазах святых на иконах, чертил неповторимый абрис церковных куполов. Волею своей исторической судьбы Город стал грандиозным котлом, в котором, сойдясь вместе, закипели в крепком славянском настое культуры Востока и Запада.

Кипение это было бурным и продолжительным. Суть его сводилась к Синтезу, явлению крайне плодотворному, порождавшему мощный творческой поток. Поток этот, зародившийся в Городе, постепенно напитает всю страну. И Город станет на долгие годы сердцем России, таким же удивительным и своеобразным, как и сама страна, создавшая его. В Городе сложатся блестящие и противоречивые страницы ее истории с теми тайными и не всегда объяснимыми закономерностями, которыми будут управлять Время и Предназначение. Он станет свидетелем неожиданных событий, удивительных историй и тайн, которые так и не раскроются до конца.

Странные и необычные люди появлялись в Городе. Каковы были их цели и чего они хотели – никто толком никогда не знал. Город был широко распахнут в большой мир, откуда на кораблях плыли различные иноземные гости. Их охотно принимали в царском дворце, их щедро и обильно потчевали в княжеских и графских особняках. Но человек, прибывший в Город в 1762 году, не был похож на остальных заезжих гостей. Среднего роста, прекрасно сложенный, в расшитом золотом камзоле, он был учтив, галантен и знал, как вести себя на придворных балах. И только глаза, которые проницательно и всезнающе заглядывали в душу собеседника, выдавали в нем человека незаурядного.

Граф Сен-Жермен, так звали приехавшего, удивлял своих собеседников еще и тем, что в числе многих языков, которые он знал, был и русский. Иностранцы обычно не утруждали себя изучением этого языка. Граф говорил по-русски свободно, хотя и с легким акцентом. Определить, что это за акцент, так никому и не удалось. Также никто не мог понять, откуда он приехал, знатен ли его род, богат он или нет. Незнание порождало слухи. Говорили, что Сен-Жермен владеет философским камнем, с помощью которого легко может превратить любой металл в золото. В светских салонах шептали о каком-то эликсире жизни, изобретенном графом. Молва о нем росла, но никто не мог сказать, зачем граф приехал в Город и что он собирается здесь делать. Многие, досадуя на свою неосведомленность, пытались доказать, что он либо шарлатан, либо шпион. Странное сочетание двух разных понятий, возникающее именно тогда, когда ограниченное мышление обывателя натыкается на непреодолимую преграду. То же самое будет сказано много лет спустя, но о другом человеке, который родится в Городе.

Граф свободно ориентировался в европейской политике, прекрасно знал историю, а также такие подробности из жизни известных личностей, живших в далеком прошлом, которые обычно бывают известны лишь очевидцам. Графа подозревали в связях с тайной масонской ложей, с обществом розенкрейцеров. Но подтвердить эти подозрения никто не мог. Не отказывая никому в общении, Сен-Жермен тем не менее отдавал предпочтение лишь нескольким людям. Среди них был Григорий Орлов, гвардейский офицер, приближенный Екатерины, жены царствующего Петра III. Известный необузданностью своего характера и высокомерием гвардеец на удивление почтительно обращался с графом.

Петр III совсем не походил на своего великого предка, основавшего Город. Невежественный и недалекий, он поклонялся прусскому императору Фридриху II. Город же не принимал Пруссию. Он не принимал бессмысленную прусскую муштру, прусские безжалостные порядки, прусскую расчетливость. Прусские военные марши визгом флейты и грохотом барабанов резали слух жителей Города.

Много позже Композитор Города воспроизведет эти металлические звуки в своей знаменитой Симфонии. Ее исполнят истощенные от голода музыканты в промороженном концертном зале. Симфония сможет точно и мужественно выразить всю глубину трагедии страшных дней и ночей Блокады. Но тогда, в Городе пышных увеселений, дворцовых приемов, напудренных париков, расшитых камзолов и изящных карет, об этом еще не знали.

Можно предположить, что граф принял участие в заговоре, возведшем на престол Екатерину II. С нею начался один из блестящих и противоречивейших периодов истории Города и царской России. Сен-Жермен покинул Город так же незаметно, как и появился. Ведь учтивый граф в напудренном парике и расшитом камзоле имел дела не только в России... В те годы о нем говорила вся Европа. Так же как и в России, он был подозреваем там в шпионаже, в причастности к местным крамольным обществам. Графу не раз приходилось бежать переодетым в чужое платье, менять паспорта, скрываться от погони и тюрьмы.

Раз уж судьба графа Сен-Жермена пересеклась с судьбой Города, то стоит сказать о графе несколько больше, чем позволяют границы этой главы. Сведения о его жизни были самыми противоречивыми, неожиданными и подчас удивительными. Один из блестящих и образованнейших людей Европы XVIII века, галантный и красивый, полный жизни и энергии, принятый при многих королевских дворах, граф вел... замкнутый и уединенный образ жизни. Он не участвовал в попойках и не прикасался к вину.

На высоких приемах, где столы ломились от многочисленных яств, он был крайне умерен и отодвигал от себя самые деликатесные мясные блюда. Иногда месяцами не покидал своего жилища. Женщин в него не приводил. Взаимоотношения с ними ограничивались учтивой беседой, шуткой или маленьким подарком. Ни одна из самых прекрасных и знатных женщин Европы так и не смогла украсить свой интимный дневник пикантным рассказом о волнующих похождениях с графом.

Ко всему этому надо добавить, что в деньгах он не нуждался. Но никто точно не мог сказать, как велики были его доходы и каков был их источник. Несколько слуг, которых он держал, были молчаливы и преданы хозяину. Никакой информации от них не исходило. Молва утверждала, что граф был столь искусен в науках, что мог создавать драгоценные камни. У графа действительно не раз видели чистейшей воды крупные бриллианты и рубины. Но сам граф эту способность отрицал и говорил, что он может только «лечить» камни, уничтожая появившиеся на них трещины и пятна. Он «вылечил» бриллиант, который принадлежал французскому королю Людовику XVI.

Что же касается наук, и особенно химии, граф действительно был в них искусен. Он долгие часы проводил в своей лаборатории. Там он создал чрезвычайно стойкий краситель для ткани, а затем особые люминесцирующие краски, которыми писал свои картины. Картины эти свидетельствовали о большой художественной одаренности графа.

Эта одаренность проявилась не только в живописи. Он сочинял прекрасные стихи и был первоклассным музыкантом. Его музыкальные композиции до сих пор хранятся в Британском музее. А одна из них оказалась в коллекции великого русского композитора Чайковского. Иногда граф действовал на окружающих самым странным образом. Когда он хотел, чтобы его не замечали, его и не замечали.

Графиня д’Адемар, одна из приближенных дам французской королевы Марии-Антуанетты, в мемуарах описывает такой эпизод. Сен-Жермен зашел к ней по очень важному делу и не хотел, чтобы кто-то знал о его визите. Но случилось так, что граф, покидая гостиную д’Адемар, в дверях буквально столкнулся с входящим Лароше. Последний прошел мимо графа не поклонившись. Между д’Адемар и Лароше состоялся следующий разговор:

– Граф вышел сейчас и прошел рядом с вами.

– Я, видимо, был взволнован и не заметил его.

– Это невозможно, Лароше, вы шутите. Он прошел через эти двери.

– Я не могу отрицать этого, но он не попался мне на глаза.

Этот эпизод связан с пребыванием Сен-Жермена при дворе Людовика XVI задолго до Великой французской революции. Говорят, он пытался предупредить Людовика и Антуанетту об уготованной им судьбе и просил их изменить свою жесткую политику. Но король не внял предупреждениям графа и обрушил на его голову свой королевский гнев. Сен-Жермену угрожала Бастилия, и ему пришлось бежать из Франции. Известно, что случилось потом с королевской четой. Сбылись и другие его предвидения.

Он был хорошо известен многим крупным политическим деятелям Европы XVIII века и нередко брал на себя труднейшие дипломатические миссии. Граф стоял за кулисами многих политических событий. Казалось иногда, что он невидимо дирижировал этими событиями, направляя их в какое-то известное только ему русло, преследуя какие-то одному ему известные цели. Роль графа в политической жизни Европы на важнейшем ее переломном этапе до сих пор еще не исследована. Для этого пока недостаточно материалов. Но возможно, таковые и появятся в будущем.

Будучи причастным к дворцовому перевороту в Городе, граф продолжал поддерживать тесные отношения с влиятельными екатерининскими вельможами: Орловыми, Воронцовыми. Один из Воронцовых, по сохранившимся свидетельствам, сопровождал его в очередной поездке в Индию. Говорили, они были внешне похожи. Возможно, это сходство было в чем-то полезным графу в его беспокойной, трудной и не всегда понятной жизни.

В разговорах с самыми разными людьми граф не раз упоминал Индию. Он говорил о Гималаях, где ему хотелось бы отдохнуть. Он рассказывал о целебных травах, растущих там, и умел лечить этими травами, достигая нередко поразительных результатов. В Индии его называли Махатма – Великая Душа. В Европе не знали ни этого слова, ни того, что за ним стоит. Оно много лет спустя прозвучит в письме, которое привезут из Индии в Россию...

Причудлив поток Времени, не сразу постижимы его извивы, буруны и водовороты, но точны знаки, которые оно расставляет.

Это же Время формировало и Культуру Города. Качество Культуры было высоким. В ней бился дух свободолюбия. Он же вывел 25 декабря 1825 года на Сенатскую площадь Города восставшие против царя гвардейские полки. Белый снег площади окрасился кровью, а над Городом черным горестным знаком поднялись пять виселиц. Мятежные титулованные и нетитулованные дворяне, гремя цепями, пошли по бесконечному Сибирскому тракту в рудники. Но там, на Сенатской площади, в то несчастливое декабрьское утро возникло то, что навсегда останется с Городом, отшлифует грани его Духа и потом зазвучит выстрелами около царских дворцов и взорвется бомбами под царскими каретами.

Огромный, меняющийся океан России будет биться у Города и станет осаждать на его окраинах деревянные, скверно сооруженные лачуги для бедноты, унылые доходные дома и дымные фабрики.

В соседнем доме окна желты, –

напишет Поэт Города. –

По вечерам – по вечерам

Скрипят задумчивые болты,

Подходят люди к воротам.

И глухо заперты, ворота,

А на стене – а на стене

Недвижный кто-то, черный кто-то

Людей считает в тишине.

Я слышу все с моей вершины:

Он медным голосом зовет

Согнуть измученные спины

Внизу собравшийся народ.

Они войдут и разбредутся,

Навалят на спины кули.

И в желтых окнах засмеются,

Что этих нищих провели.

Среди знаков, которые Время оставляло в Городе, было немало странных, казалось бы, не имеющих отношения к тому, что происходило в самом Городе.

На набережной, напротив Академии художеств, стояли сфинксы. Их высокомерно застывшие головы были украшены коронами фараонов Древнего Египта. Потемневшие от тысячелетий надписи на их пьедесталах свидетельствовали об иной культуре и иных временах. Неподалеку от Крепости, готовые к прыжку, поднимали львиные тела ши-цзы, таинственные и магические хранители храмов и императорских дворцов далекого Китая. Иногда казалось, что ветер с Реки раскачивает невидимые колокольчики, и они тонко и неуловимо звучат о чем-то ушедшем, о каких-то исчезнувших в далекой земле путях и веках.

На Васильевском острове призрачно возникали минареты мечети. Ее голубой купол напоминал о сухих терракотовых холмах Самарканда, о сверкающей лазури его медресе и мавзолеев. Казалось, в камнях этой северной мечети еще звучали ушедшие в небытие легенды о воине-строителе Тимуре. Двугорбый азиатский верблюд мудро и отрешенно смотрел бронзовыми глазами на сквер у Адмиралтейства. Верблюд был неотъемлемой частью пьедестала, на котором стоял бюст великого путешественника Пржевальского. А в Зимнем Дворце, над узорчатым его паркетом, висели картины итальянцев Леонардо да Винчи и Тициана. Призрачный свет белых ночей мягко ложился на пророчески печальные лица их мадонн. В глазах мадонн таились те страдание и боль, которые потом сделают матерей Блокадного Города похожими на этих мадонн.

И как ни странно и удивительно, эти знаки прямо или косвенно были соединены какими-то таинственными нитями, шедшими через Пространство и Время, с жизнью человека, который появился в Городе в конце XIX века. Это был Мастер. Он родился в доме, который стоял на набережной Реки, против моста. Мост сначала назывался Николаевским, а потом ему присвоили имя лейтенанта Шмидта. Здесь широкие и тихие улицы Васильевского острова продуваются морскими ветрами, а там, где стоит дом, пахнет Рекой, терпко и тревожно.

Дом небольшой, четырехэтажный. На второй этаж, где родился Мастер, ведет широкая чугунная лестница с узорчатыми перилами. На площадках второго и третьего этажей сохранились лепные украшения. Из окон дома видна ширь Реки, позолоченный купол Исаакиевского собора за ней, тонкий светящийся шпиль Адмиралтейства. Если идти вдоль набережной туда, где возникают из Ростральных колонн каменные носы кораблей, то можно увидеть сфинксов, Академию художеств и университет. Темная комната, где тревожно воет блокадная сирена и лежит недоеденная пластинка столярного клея, – на той стороне Реки, напротив дома.

Мастер мог появиться только в таком Городе. Человек и Город как бы обусловливали друг друга и были связаны друг с другом теми неразрывными узами, которые исключали всякую случайность. Ибо если Город всегда нес в себе Мастера, то и Мастер через всю жизнь пронес в себе этот Город. И поэтому среди закономерностей, явных и неявных, в переплетениях противоречивых событий, среди видимых и невидимых потоков Времени, отлагающих свои знаки, этот дом на набережной крайне убедителен в своей неизбежности. Он стоит там, куда по зеленым прямым улицам течет запах моря и у самой Реки задумчиво и гордо взирают на дом и Город египетские древние сфинксы...

Глава вторая

НАЧАЛО

Готово мое одеянье. Сейчас

я маску надену.

Н.Рерих

...Ибо он учился лишь тому,

что уже было заложено в нем самом.

Г.Гессе

Жизнь каждого из нас всегда сопровождают документы. Как ни странно, но именно они свидетельствуют о том, что мы существуем. Документы говорят об определенных этапах в жизни человека. Они фиксируют их и подтверждают. Отсутствие соответствующих документов может неблагоприятным образом сказаться на судьбе любого из нас. Нам просто не поверят, что мы родились, что мы учились, что мы то-то сделали и, наконец, умерли. Человек без документа – абстрактен. Ни Время, ни Война не смогли полностью поглотить архивы, где хранились сведения о Мастере. Документы, найденные там, делают начало Мастера убедительным и конкретным.

 

Документ № 1

Свидетельство. Сим свидетельствуем, что города С.Петербурга Андреевского собора в 1-ой части метрической книги о родившихся за сей 1874 год под № 202-м значится: у Нотариуса Округа С.Петербургского Окружного Суда Константина Федорова Рерих, лютеранского исповедания и законной жены его Марии Васильевой, православной и обоих первобрачных родился сын Николай сего тысяча восемьсот семьдесят четвертого года сентября двадцать седьмого, а крещен октября шестнадцатого числа.

При крещении восприемниками были: воспитанник 6 класса Ларинской Гимназии Александр Павлов Коркунов и дочь означенного Нотариуса Лидия Константинова Рерих. Октября 23 дня 1874 года.

Андреевского собора: протоиерей А.Камчатов, протоиерей Павел Налимов, священник Петр Гиацинтов, диакон Виктор Благовещенский, псаломщик Иван Добросердов, псаломщик Андрей Беляев, псаломщик Василий Батиевский. Копия засвидетельствована у Нотариуса Успенского 1893, 2 июня по реестру № 2137 [1].

 

Документ № 2

Аттестат зрелости. Дан сей сыну Нотариуса Николаю Константиновичу Рериху. Вероисповедания православного. Родившемуся 27 сентября 1874 года, обучавшемуся 9 лет в С.Петербургской Гимназии К.Мая и пробывшему один год в 8 классе, в том, что, во-первых, на основании наблюдений за все время обучения его в Гимназии К.Мая поведение его вообще было отличное, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ образцовые, прилежание примерное и любознательность по всем вообще предметам весьма живая, и, во-вторых, что он обнаружил нижеследующие познания:

Закон Божий – пять, русский язык и словесность – четыре, логика – пять, латинский язык – четыре, греческой язык – четыре, математика – три, физика – четыре, история – пять, география – четыре, немецкий язык – четыре.

На основании чего и выдан ему сей аттестат зрелости, представляющий ему все права, обозначенные в пар. 130–132 Высочайше утвержденного 30 июля 1887 г. устава Гимназий и прогимназий.

По отбывании воинской повинности пользуется правами, указанными в Высочайшем Повелении 10 февраля 1886.

С.Петербург, июня 1-го дня, 1893 года. Подписи [2].

 

Документ № 3

Его превосходительству Господину Ректору Императорского С.Петербургского Университета.

Прошение

от сына С.Петербургского Нотариуса Н.К.Рериха.

Желая поступить в число студентов Императорского С.Петербургского Университета по юридическому факультету и представляя при сем:

1. метрическое свидетельство

2. свидетельство о приписке к призывному участку

3. аттестат зрелости, выданный из классической гимназии

4. формулярный список о службе отца моего

5. копии с вышеуказанных документов и три фотокарточки,

имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство принять меня в число студентов Императорского С.Петербургского Университета по юридическому факультету.

С.Петербург, 1893 июля <...> дня. Н.Рерих.

Жительство имею: 1-го участка Университетская набережная, д. 25 [3].

 

Документ № 4

В Императорскую Академию Художеств.

Сына С.Петербургского Нотариуса

Николая Константиновича Рериха

Прошение

Желая поступить вольнослушателем Императорской Академии Художеств по отделу живописи, имею честь покорнейше просить принять меня вольнослушателем по отделу живописи. При сем прилагаю копии:

1) с метрического свидетельства моего за № 376;

2) с свидетельства о приписке к призывному участку, выданного 20 января 1893 за № 5;

3) с аттестата зрелости об окончании мною курса наук в гимназии, выданного 1 июня 1893 г. за № 56 и

4) с формулярного списка о службе отца моего, засвидетельствованную 12 февраля 1885 за № 652.

С.Петербург, 1893 июня <...> дня. Н.Рерих.

Жительство имею: Васильевской ч., 1-го участка, по Университетской набережной № 25 [4].

 

Из этих документов мы узнаем, что Мастера звали Николай Константинович Рерих. Бумаги дают нам представление о том, когда он родился, в каком соборе был крещен, кто были его отец и мать и в каких учебных заведениях он учился, но не дают никакого представления о том, каким человеком был Николай Константинович Рерих, к чему стремился и каково было его предназначение. Все это стоит далеко за документами и засвидетельствовано живыми людьми, а не мертвой бумагой.

Говорят, что люди делятся на две части. Одни появляются на свет просто для жизни, другие – для призвания. Николай Константинович Рерих принадлежал к последней. Объяснить, что такое призвание, непросто. Явление это очень сложное, связанное с таинственными процессами внутренней жизни человека. Можно, например, сказать, что призвание – это реализация того, что заложено в человеке. В Рерихе было заложено очень много. Он пришел в этот мир с огромным богатством, которое сумел приумножить и принести в дар людям.

Составные этого богатства, как ни странно и удивительно, обретали свою четкость и определенность еще в туманных и расплывчатых сновидениях и мечтаниях раннего детства. Именно тогда его, мальчика, неудержимо потянуло ко всему тому, что потом и составило Путь зрелого и прославленного человека.

...Древние курганы были разбросаны среди полей и лесов, окружавших имение нотариуса Рериха под Петербургом. Первые свои раскопки Рерих-младший провел в девятилетнем возрасте. Прикосновение к реликвиям дальних веков было непередаваемым и неожиданным. Мальчику казалось, что ток ушедших времен пронизывает его пальцы и вызывает какие-то смутные картины, возникающие из небытия, из тумана прошлого. В них он ощущал какую-то незнакомую жизнь, от которой остались в руках только браслеты, кольца, обожженные черепки и каменные скребки.

Эта далекая и в то же время близкая жизнь несла в себе отголоски яростных сражений, в ней гудели сильные ветры, на ней лежал отсвет неправдоподобных закатов и восходов и шумел горячий ток крови тех, кого уже давно не было. Все это заставляло трепетать и напрягаться тело мальчика. Он уставал от этого, казалось, безобидного занятия. Он тогда еще не знал, что богатство, заключенное в нем, дарило ему сопричастность ко всему, что происходило, происходит и будет происходить на Земле, на которой он жил.

Эта способность проникнуться Временем и понять его суть была радостным и трудным даром. Много позже он напишет об этом сам: «Щемяще-приятное чувство первому вынуть из земли какую-либо древность, непосредственно сообщиться с эпохой давно прошедшей. Колеблется седой вековой туман; с каждым взмахом лопаты, с каждым ударом лома раскрывается перед вами заманчивое тридесятое царство; шире и богаче развертываются чудесные картины. <...>

Сколько таинственного! Сколько чудесного! И в самой смерти – бесконечная жизнь!» [5]

Десятки лет спустя крупный археолог академик А.П.Окладников назовет удивительно точно и проницательно все, что ощущал Рерих, – археологическими грезами. Но в этих грезах были потом свои прозрения и свои предвидения... Археология пройдет через всю жизнь Рериха. Раскопки на севере России, раскопки в Новгороде, раскопки в Тибете и в индийских Гималаях. Он станет профессиональным археологом. Его археологические работы будут исследовать ученые и делать о них доклады на научных конференциях. Они не сразу согласятся с его предвидениями, но пройдет время, и все чаще о них станут говорить и размышлять о том, что за ними стоит.

Все начиналось с тех древних курганов, которые возвышались неподалеку от имения петербургского нотариуса. Само имение называлось Извара. На первый взгляд оно, пожалуй, ничем не отличалось от других небольших имений, которых было немало в окрестностях большого города. Но это только на первый взгляд. Время и здесь расставило свои странные и неожиданные знаки. Уловить закономерность их появления крайне трудно. Но она существовала и оказалась каким-то непостижимым образом связанной с судьбой мальчика, который увлеченно раскапывал соседние курганы.

Дом в Изваре был одноэтажным и добротным. Фасад и углы украшали готические башенки. Нездешний знак, который можно видеть в розе витражей готических соборов средневековой Европы, дважды повторялся на стенах дома. Знак этот иногда означает пророка. Кто поставил его на доме – сказать трудно. Дом был старинный и принадлежал не одному владельцу. Нотариус купил его у поручика лейб-гвардии Преображенского полка Веймарна. К готическим знакам дома поручик не имел никакого отношения. Ничего не знал он также и о картине, которая висела в одной из комнат дома.

На картине была изображена огромная снежная гора, скорее не гора, а целый хребет. Картина неотвратимо притягивала мальчика. Он подолгу рассматривал причудливые изломы склонов и неприступные снежные пики. Глаза иногда, казалось, ломило от нестерпимого сияния снегов. Временами у него возникало ощущение далекого, еле слышного голоса, который, возможно, звучал в нем самом. Картина напоминала ему что-то знакомое, и мальчик напрягал память, стараясь исторгнуть из туманных ее глубин какой-то образ, который поможет сразу все понять. Но образ был неуловим, изменчив.

Менялась и сама картина. Ее линии впитывали в себя свет, проникавший в окно. Розовые отсветы северных закатов ложились на нее, и синяя глубина осаждалась в изломах склонов, когда день был солнечным и безмятежным. Потом мальчик узнает длинное и звонкое, похожее на трель серебряного колокольчика имя гималайского восьмитысячника – Канченджанга. Она встанет на его Пути без рамы, без осевшей на ней пыли, во всем богатстве удивительных красок. Восходы и закаты будут окрашивать ее сверкающие белые снега в те сказочные, неправдоподобные тона, в которые не поверят не видевшие ее художники.

Рерих будет писать ее много и упоенно. С разных точек, в разное время года, в разные часы дня. Он будет жить у ее подножия и видеть ее из окна своего дома. Этот дом будет в далекой Индии. Но тогда, когда он смотрел на старую картину в имении под Петербургом, он об этом еще ничего не знал. Так же как ничего не знал и о самой Индии. Но она уже звучала в названии имения: Извара. Слово на древнем, уже мертвом языке этой страны. «Исвара», «Ишвара» – бог, владыка. Об этом ему спустя годы скажет великий и мудрый поэт той страны – Рабиндранат Тагор. Но Индия жила не только в имени Извара.

Дом был построен в екатерининское время и принадлежал графу Воронцову. Тому самому Воронцову, который побывал в Индии, как повествует молва, вместе с графом Сен-Жерменом. Но самым странным и еще менее объяснимым было то, что по соседству с имением жил индийский раджа. Никто не знал ни имени этого далекого гостя, ни причины, побудившей его приехать в далекий северный край и прожить в нем часть своей жизни. До сих пор неизвестно, был ли он связан с Воронцовым, или у него были иные цели, иные задачи... Время плело свой сложный узор и связало имение в окрестностях Петербурга со страной за снежными Гималаями. Может быть, для того, чтобы мальчик, бегавший по саду имения и бродивший по окрестным лесам, услышал имя этой страны как можно раньше? Индия встанет основной вехой на Пути Николая Константиновича и придаст цельность и непреклонную устремленность этому Пути.

Гимназия Мая стояла на Васильевском острове, совсем недалеко от дома нотариуса Рериха. Гимназия была старая и респектабельная. Ее четырехэтажное, просторное здание как-то очень гармонично вписывалось в пейзаж зеленой и тихой улицы. До гимназии можно было не торопясь дойти пешком, вдыхая свежий морской ветер, прилетавший с залива, и поразмышлять о многом, что занимало и интересовало гимназиста Рериха. Там, в гимназии, он чертил и раскрашивал карты азиатского материка. В незнакомых странных названиях звучала музыка. Гималаи, Гоби, Кунь-Лунь, Алтай... Коричневый цвет ложился на горы, желтый – на пустыни. Горы и пустыни неодолимо тянули его к себе. Коричневые горы с белыми шапками снегов и желтые пустыни. Камень и песок. Сколько неизвестных тайн они скрывают!

Он внимательно слушал рассказы востоковедов, бывавших в доме нотариуса. Имена Пржевальского, Козлова, Потанина обладали для него удивительной притягательностью. Он читал их книги, всматривался в их портреты. Ему хотелось быть похожим на них, но он понимал, что сделать это очень трудно. Они вели караваны сквозь пески и верхом на низкорослых лошадях преодолевали горные перевалы. Случится ли такое когда-нибудь в его жизни? Иногда возникала уверенность, что – да, случится. Какая-то странная убежденность поднималась изнутри, оттуда, где еще в раннем детстве возник приглушенный, неясный голос.

Теперь голос звучал сильнее, в нем появлялись какие-то призывные интонации. Необъятные просторы Азии, стиснутые школьной картой, возникали перед его глазами, манили и звали. Но этот призыв не заглушал в нем однажды возникшей тяги к раскопкам и прошлому. Наоборот, одно усиливало другое и не существовало отдельно.

Когда он начал рисовать? Может быть, когда увидел первый старинный браслет, вынутый из мягкой земли кургана? Или когда его поразила игра вечно движущихся облаков, рождавших фантастические фигуры? Или, может быть, лицо случайного прохожего, напомнившее ему святого со старой иконы, заставило потянуться к карандашу? Сейчас ответить на этот вопрос трудно. Мы знаем только то, что рисовать он начал очень рано. Мир, живший в нем, рождал образы, и они требовали своего выражения. Формы выражения были разными, но он выбрал для этого кисть.

Живопись соответствовала тому, что в нем жило. Он еще в раннем детстве открыл для себя магическое сочетание света и тени. От их движения зависели формы, краски и та музыка, которая начинала звучать на полотне. Все это, вместе взятое, рождало красоту, похожую или не похожую на красоту действительно существовавшего мира. Как бы там ни было, но кисть обладала способностью проникать в суть красоты явлений и форм и проявлять ее.

Археология, Восток, путешествия, живопись – он к этому не только тянулся интуитивно, но и размышлял об этом неодолимом влечении, пытаясь найти в нем какие-то закономерности. Много лет спустя он, уже пожилой и зрелый человек, напишет: «Во всех проявлениях жизни, а в особенности в художественных импульсах, часто приходится встречаться с начальною случайностью. Конечно, эти “случайности” часто оказываются далеко не случайными. Человек зазвучал именно на то, а не на другое, и в этом, может быть, выразились его спящие накопления. Пришла весна, и естественно распустились почки, долго спавшие в зимних холодах. Началось новое творчество!» [6]

Николай Константинович употребил очень точное выражение – «человек зазвучал». Так и он в свое время «зазвучал» на то, что потом стало делом его жизни, и, в отличие от многих, очень рано. Возможно, в этом раннем открытии себя и сказалась необычная его одаренность, его удивительная талантливость.

Ощущали ли тогда современники и те, кто его окружал, какую-то необычную одаренность и исключительность его натуры? Вряд ли. Он жил среди них и был одним из них. Конечно, он выделялся своим талантом, трудолюбием и устремленностью. Но некоторые из его однокашников выделялись тем же.

Внешне его жизнь в то время не отличалась от других. Обычная жизнь молодого человека, сначала гимназиста, а потом студента из зажиточной семьи. Со всеми ее радостями, трудностями, разочарованиями, надеждами. Богатейший мир, который он нес в себе, тогда, в самом начале, еще не проявлялся в полную силу. Живущее в нем давало о себе знать предчувствием будущего, ощущением каких-то странных связей, сплетавших в единый узор несопоставимые события и знаки, и, наконец, неодолимым зовом какой-то еще неясной, но неизбежно надвигающейся сказки, которая, казалось, жила в нем самом, в каком-то изначальном безвременье.

Глава третья

ПРОШЛОЕ

Твою прошлую жизнь прозревая,

сколько блестящих побед

и много горестных знаков я вижу.

Н.Рерих

Все на этой картине сделано

на редкость хорошо и точно.

Г.Мелвилл

Еще один документ:

Сведения о художественной деятельности лиц, предложенных в 1909 г. к удостоению почетным званием Академика.

Рерих Николай Константинович.

Родился в С.Петербурге в 1874 году, по окончании гимназии К.Мая в 1893 году поступил на юридический факультет Императорского С.Петербургского Университета и в Императорскую Академию Художеств, окончив оба учебных заведения в 1897 году. В Академии занимался в мастерской под руководством профессора А.И.Куинджи, а в 1900 году в Париже под руководством Ф.Кормона.

В 1898–1900 гг. читал курс лекций в Императорском С.Пб. Археологическом институте. В 1898 году был приглашен помощником секретаря в Императорское Общество Поощрения Художеств, где с 1901 года был секретарем и с 1906 года директором рисовальной школы. В 1894 году произвел ряд археологических исследований по поручениям Императорского Русского Археологического Общества в Императорской Археологической комиссии.

В 1897 году с конкурсной выставки П.М.Третьяков приобрел картину «Восстал род на род. Гонец» для своей Московской галереи.

В 1899 году на выставке в Императорской Академии Художеств была картина «Сходятся старцы» и в 1900 году там же картина «Поход» (Старая Русь), удостоенная премии по исторической живописи от Императорского Общества Поощрения Художеств.

После заграничной поездки, в 1902 году в Императорской Академии Художеств были выставлены картины «Заморские гости», «Зловещие», «Княжая охота», «Идолы», «Волки», «Поход Владимира на Корсунь», из которых «Заморские гости» составляют собственность Е.И.В. Государя Императора. «Зловещие» – собственность Русского музея Императора Александра III, «Княжая охота» – собственность Е.В.Принца Петра Алексеевича Ольденбургского, «Идолы» – собственность княгини М.К.Тенишевой и «Поход Владимира на Корсунь» – собственность Московской городской галереи бр. Третьяковых.

Из картин, выставленных в 1902–1904 гг. в «Мире Искусства» и в «Союзе Русских Художников», поступили: «Город строят» – в Московскую городскую галерею бр. Третьяковых, «Древняя жизнь» – в собрание князя САЩербатова, «Заповедные места» – в собрание М.Якунчиковой, «Север» – в собрание П.НЛерцова.

В 1903 году совершил поездку по старым русским городам, причем результаты поездки (73 этюда) были выставлены в помещении Императорского Общества Поощрения Художеств и удостоились посещения Е.И.В. Государя Императора и Государынь Императриц; впоследствии все этюды были отосланы в Америку в составе выставки г. Гринвальда. В том же 1903 году в помещении «Современного искусства» была устроена князем Щербатовым и В.В. фон Мекком отдельная выставка произведений, на которой было собрано около 270 номеров.

С 1904 по 1908 год были устроены, отдельные и частичные выставки в следующих городах: Праге, Вене, Берлине, Дюссельдорфе, Милане, Венеции, Париже, Лондоне, причем Миланская Международная выставка удостоила почетным дипломом (вторая награда), а в Париже избран членом Осеннего салона, членом Национальной Академии в Реймсе и членом Доисторического общества, а Французское правительство приобрело картину «Человек со скребком» (Каменный век). Избран в члены правления Общества Архитекторов-художников, избран товарищем председателя Общества Изящных Искусств при Лиге образования. С 1906–1909 гг. принимал участие в декорации храмов (мозаичные эскизы) на Пороховых заводах под Шлиссельбургом, в Почаевской Лавре, в женском монастыре в Перми и в церкви имения В.В.Голубева.

Им выполнены следующие театральные постановки:

1.В 1908 году по предложению французской дирекции сделаны эскизы для «Снегурочки».

2.В 1908 году сделана постановка для мистерии «Три волхва» (Старинный театр).

3.В 1909 году выполнены декорации и костюмы для «Князя Игоря» (в Париже).

В 1909 году имел счастье представить картины и этюды Е.И.В. Государю Императору и Государыне Императрице. Из картин поступили: «Бой» – в Московскую городскую галерею братьев Третьяковых, «Пещное действо» (XVII в.) – в Русский музей Императора Александра III. Из прочих выставленных произведений находятся: «Дочь змеи», «Эскиз стенописи», и «Псковский мотив» – в собрании княгини М.К.Тенишевой, «Соглядатаи» – в Нижегородском музее, Новгородские этюды – в собрании Е.И.В. Принцессы Евгении Михайловны Ольденбургской, 6 рисунков – в собрании С.С.Боткина. По вопросам искусства и археологии сделан ряд рефератов и публичных лекций в Петербурге и Москве.

 

Документ этот несколько особый, не похожий на приведенные ранее. Его составили для присвоения Николаю Константиновичу звания академика Российской Академии художеств. Звание было дано в том же году, датой которого помечен документ. В нем скупо, но точно зафиксирован творческий путь Николая Константиновича. Сам документ в комментариях, естественно, не нуждается. Нуждается в этом только то, что стояло за ним.

Картины, перечисленные в документе, обладали ярко выраженным единством. В них было изображено прошлое. В русском искусстве традиции исторической живописи глубоки и сильны. Достаточно вспомнить Репина, Сурикова, Васнецова. Были и другие, но они только подражали великим. К перечисленным картинам Рериха слово «подражание» не подходило. Они выпадали из общей традиции, стояли как-то особняком. О картинах и их создателе сразу заговорили. И разговоры эти не всегда были мирными.

Возникали споры и столкновения. Одни принимали картины, другие – нет. Одни говорили о самобытном, неповторимом таланте, другие – о надуманности и творческой беспомощности. Полотна Рериха никого не оставляли равнодушными. И, несмотря на эту разноголосицу во мнениях, несмотря на конфликтные ситуации в выставочных залах, около картин всегда толпился народ. Картины притягивали, манили. Они что-то пробуждали в зрителе, заставляли внутренне откликаться на них, уводили в прошлое. И это прошлое было похоже и не похоже на то, которое большинство любителей искусства уже знало и видело раньше.

Таланта крупного художника достаточно, чтобы воспроизвести черты этого прошлого, выразить настроение персонажей, завязать их в единый сюжет. Но это еще не все. Вдохнуть настоящую жизнь в прошлое дано только настоящему Мастеру. Рерих сумел ухватить и передать то, что мы называем духом Времени.

...Река несла челн гонца, на холмах стояли древние идолы, волны моря вскипали и бились в борта кораблей с квадратными красными парусами, угрюмо надвигались сосны на каменистые берега. Но все это: и река, и холмы, и море, и камни, и сосны – было не похоже на наше. Они являлись неотъемлемой принадлежностью прошлого и несли на себе его приметы.

Казалось, художник рисовал их в том далеком времени и сам был оттуда. И поэтому прошлое жило и дышало на его полотнах. Шлемы воинов, кольчуги, расписные борта ладей, древняя патина бревенчатых домов, накладные серебряные бляхи на сбруях лошадей – все это было написано точно, но в то же время и свободно. И поэтому эти исторические аксессуары и детали несли в себе ту удивительную легкость и выразительность, которые свидетельствовали более об интуиции или озарении, нежели об утомительном сборе информации.

Он много писал, но никогда подолгу не сидел над книгами, не изучал чужих иллюстраций, не пытался постигнуть эпоху, утопая в пыли громоздких фолиантов. Эта эпоха как бы возникала в нем самом, звучала отжившими голосами, наполнялась красками и формами. Он видел ее, ощущал ее и переносил на полотно. Это был редкий, поразительный дар, несший в себе, кроме таланта, и многое другое, что составляло внутреннюю суть этого человека. Он ощущал ток Времени, протекавший через него, отбирал в этом потоке нужное ему.

Это походило на чудо. Но он называл это иначе – историческое настроение. В какую глубину уходили корни этого настроения – определить невозможно. Но несомненным остается то, что настроение такое существовало и выливалось на полотно красками, формами, духом самого прошлого. Он всегда спешил записать то, что видел, когда это историческое настроение им овладевало. Он писал, как и рисовал, – крупными, сочными мазками.

«Заморским гостям» предшествовала такая запись: «Плывут полунощные гости. Светлой полосой тянется пологий берег Финского залива. Вода точно напиталась синевой ясного, весеннего неба; ветер рябит по ней, сгоняя матово-лиловатые полосы и круги. Стайка чаек спустилась на волны, беспечно на них закачалась и лишь под самым килем передней ладьи сверкнула крыльями – всполошило их мирную жизнь что-то малознакомое, невиданное. <...>

Длинным рядом идут ладьи; яркая раскраска горит на солнце. Лихо завернулись носовые борта, завершившись высоким, стройным носом-драконом. Полосы красные, зеленые, желтые и синие наведены вдоль ладьи. У дракона пасть красная, горло синее, а грива и перья зеленые. На килевом бревне пустого места не видно – все резное: крестики, точки, кружки переплетаются в самый сложный узор. <...>

Около носа и кормы на ладье щиты привешены, горят под солнцем. Паруса своей пестротою наводят страх на врагов; на верхней белой кайме нашиты красные круги и разводы; сам парус редко одноцветен – чаще он полосатый: полосы на нем или вдоль, или поперек, как придется. <...>

У рулевого весла стоят кто посановитей, поважней, сам конунг там стоит. Конунга можно сразу отличить от других: и турьи рога на шлеме у него повыше, и бронзовый кабанчик, прикрепленный к гребню на макушке, отделкой получше. Кольчуга конунга видала виды, заржавела она от дождей и от соленой воды, блестят на ней только золотая пряжка-фибула под воротом да толстый браслет на руке. Ручка у топора тоже богаче, чем у прочих дружинников, – мореный дуб обвит серебряной пластинкой; на боку большой загнувшийся рог для питья. Ветер играет красным с проседью усом, кустистые брови насупились над загорелым, бронзовым носом; поперек щеки прошел давний шрам» [7].

Запись походила на репортаж из прошлого, сделанный очевидцем события. Историческое настроение превращалось в историческое видение, точное и яркое. Многие объясняли эту точность тем, что Рерих был еще и археологом и был знаком с предметами прошлого. Но сами эти предметы не могут породить в человеке ни такого настроения, ни такого видения. Они могут только содействовать этому, способствовать тому таинственному творческому процессу, который живет и развивается в человеке там, где-то внутри него, на той неуловимой, будто светящаяся нить, границе, где смыкается сознательная культура с глубинным потоком Времени, который несет в себе художник.

Это взаимодействие Времени и Культуры придавало полотнам Рериха одно уникальное качество. На них знание и искусство сливались так, что граница их была неразличима и часто одно переходило в другое. С годами это качество будет оттачиваться и развиваться. И позже возникнет вопрос: что такое творчество Рериха, искусство или наука? И придет один-единственный ответ: наука, ставшая искусством, и искусство, перешедшее в науку.

Люди в белых посконных рубахах, укладывающие в основание башни золотистые, пахнущие смолой бревна. Сшибаются ладьи под красными парусами в морском бою. По каменистым увалистым берегам волокут «из варяг в греки» тяжелые, с резными носами ладьи...

Истово и самозабвенно пляшут люди, одетые в звериные шкуры. Они пляшут так, как плясали только в каменном веке. Александр Невский на белом коне, закованный в кольчугу, врезается в ряды врагов и поражает Ярла Биргера. Князь Владимир, княжич Глеб... Но среди конкретных, узнаваемых картин прошлого появляются полотна необычные и странные. Сначала их немного, потом их становится больше. На них то же прошлое. С теми же конкретными деталями, с тем же историческим настроением. Но они как бы выпадают из знакомых нам эпох. В них меньше условности, у них загадочные названия. В них как будто живет не история, а легенды о ней. На полотнах все реально, но что-то стало необычным, призрачным, как в неясном воспоминании.

Над тайными травами гнутся причудливо одетые ведуньи. Пронзительно и мудро смотрят глаза колдунов, в которых светятся безвременье и тайное знание. Фантастические лики и знаки древних заклятий возникают в неверном свете месяца. Заклинают землю, заклинают огонь, заклинают воду. В тайной, скрытой молитве изломанно и стремительно вскидываются обнаженные руки. В темные подземелья уходят люди в остроконечных шапках. На их лицах лежит печальный прощальный отсвет. Возникают и исчезают невесть откуда взявшиеся старики и старицы. Их темные, неясные лица покрывает патина веков.

Надписи на полотнах, сделанные самим Рерихом, не вносили ясности. «У Дивьего камня неведомый старик поселился», «На мосту стояла старица»... Кто они? Зачем пришли? Безнадежно и отрешенно стыли на нездешних холмах глыбы окаменевших великанов. Ковры-самолеты реяли над куполами и башнями древних умерших городов. Поблескивая чешуей, угрожающе поднимались змеи. И неслись по небу всадники в сверкающих латах. А небо то затухало, то разгоралось, то вновь наливалось синевой. По ночам на нем вспыхивали звездные руны – в бесконечных сочетаниях возникающих и гибнущих светил.

На поверхность всплывали какие-то смутные, отрывочные воспоминания. Из каких времен эта «Пленница»? Женская фигура, сидящая на холодном каменном полу подземелья. Рука, прикованная цепью к тяжелой, низкой колонне. Высокие ступени, ведущие из подземелья куда-то вверх. Призрачный свет, не то предрассветный, не то лунный, проникающий в круглое окно под потолком, прорезанное в толстой стене. Голова пленницы чуть склонена в раздумье, но чувствуется, что она не покорена и не сломлена. Кто она?

У каменного валуна, на берегу озера – человек. Руки, упершиеся в колени, опущенная крупная голова. Во всей его фигуре проступает что-то пронзительно одинокое и горько безнадежное. Он с чем-то смирился, что-то окончательно принял. На высоком холме, чуть поодаль от него, высоко к небу вздымаются языки пламени. Смутные, неясные фигуры стоят или движутся около огня. Идет какой-то древний ритуал, но человеку, сидящему около валуна, в нем не нашлось места. Кто он? За что изгнан и кем? Чья древняя, похожая на мираж жизнь волхвует у магического огня? Картина называлась «Изгнанник».

Кто он, другой неизвестный, в зимнее ненастье борющийся с ветром на изогнутом каменном мосту? Морозный ветер рвет полы его плаща. Человек упрямо нагнул голову, стремясь вперед, где высятся покрытые снегом мощные каменные стены и башни незнакомого города. Уже близки ворота города, и человек в черном плаще через какие-то мгновения окажется у них. Что несет он в город? Бедствие или добро? Что движет человеком в черном плаще?

Монументальные, темнеющие в ночи стены Изборска. Холодный и сверкающий, похожий на лезвие кривого ножа месяц. Бесшумно к низкому проему в стене ползут люди. На них остроконечные шапки или шлемы. Кто они? Воины или монахи? Что они задумали? Почему ночью тайно проникают в крепость? «Тайник» – реальная картина прошлого. Часть этого прошлого. Но что за ним стоит? Почему возникла она в воображении художника? Открытое, сосредоточенно задумчивое лицо безымянного «Князя». Неправильный нос, соболиные брови, тяжеловатый подбородок. Это уже не сцена, а портрет. Портрет конкретный. И эта конкретность придает ему характер достоверности, убедительности. Рерих редко рисовал портреты. «Князь» – один из них. Кто он? Когда и где жил? Закутанная в черное фигура, устало и покорно бредущая к монастырю, над которым тяжело поднимается фасад собора. Медленно и задумчиво падают крупные белые снежинки. Снег белым саваном покрывает лестницу, лежит на толстых стенах и крыше собора. «Покаяние». Что и кем было совершено? За что пришлось принять покаяние? Неизвестно...

Рерих любил театр, рисовал для него декорации и делал эскизы костюмов. Он не брался за любую постановку. В его театральных работах присутствовал строгий отбор, принцип которого был скрыт в той же его внутренней глубине, где возникали странные, неясные картины. Но и здесь он оставался верен себе. Эти постановки, которые были оживлены его кистью, рассказывали о прошлом или несли сказки и легенды из того же прошлого. «Князь Игорь», «Весна священная», «Снегурочка», «Псковитянка», «Принцесса Мален», «Тристан и Изольда», «Пер Гюнт», «Три волхва».

У этих постановок окажется странная судьба. Годы спустя он увидит «Весну священную» в далеком Кашмире. Это будет не спектакль, а народный праздник. В королевском замке, в горах Малого Тибета, возникнут Берендеевы палаты, а в гималайском княжестве Сикким в новогодний праздник придут люди в костюмах из «Снегурочки».

И опять прошлое и будущее соединятся в той сверкающей точке настоящего, из которого возникало и росло его творчество.

Он делал росписи и мозаики в Пскове, в Пархомовке под Киевом, в Талашкине около Смоленска, в Почаевской лавре, в церкви на Пороховых заводах около Шлиссельбурга и, наконец, в Ницце.

Время и войны потом уничтожат часть из них.

Он занимался церковными росписями, как и многие другие большие художники, которые превращали церкви в произведения искусства и увековечивали их как памятники культуры. Но их роспись была в большинстве случаев традиционна и следовала церковным канонам.

Однако у Рериха была своя концепция, и он не хотел от нее отступать. Церковные власти проявляли недовольство. А церковная каноническая традиция не интересовала и не увлекала его. Он искал истоки того духовного движения, которое стояло за этой традицией. Святые на его росписях превращались в воинов и мудрецов с глазами, полными огня, далекими от смирения и отречения. Их одежды были отмечены странными, не употреблявшимися в церковной живописи знаками. Глаза Спаса Нерукотворного не были отрешенными и по-церковному строгими, а смотрели со стен с глубоким состраданием и печалью.

Среди изображенй апостолов и канонизированных святых, сделанных его рукой, были странные, неизвестные персонажи. О них можно было узнать из апокрифов, которые не признавались официальной церковью. Он охотно брался за церковные росписи, но создавал мир совсем другой истории, иной духовной насыщенности и иных идей.

Мир прошлого на его полотнах тесно соприкасался с реальным миром русской истории, ощутимые следы которого еще хранила земля: Владимир, Боголюбово, Суздаль, Кострома, Углич, Звенигород, Юрьев-Польской, Ростов Великий. Именно здесь жила и дышала сама история. История драматическая, нередко кровавая, но заложившая прочный фундамент в основание будущей Российской империи. Его всегда интересовали наиболее динамичные ее моменты, которые имели долговременное влияние на последующие века. Он называл эти моменты строительными. Строилось Московское княжество, собирая воедино разрозненные феодальные уделы. Строилась Россия, присоединяя новые неосвоенные земли. Строились ее независимость и самобытность, когда объединившиеся русские князья изгоняли опостылевших, ненавистных татар.

Города, в которых он побывал в 1903 и 1904 годах, также имели отношение к строительным моментам. Он остро ощущал это, когда смотрел на стены и башни крепостей, когда прикасался к кованым воротам монастырей и любовался совершенными пропорциями ранних церквей. За иконописными ликами святых со старинных фресок вставала подлинная история его народа. Его страдания и надежды, его мужество и самоотречение, его радости и беды. Он чувствовал ток тысячелетий, который несла в себе земля.

Века текли над ее лесами, холмами, реками. Века рождали одних и уносили других, а непрерывность цепи скреплялась и цементировалась творчеством и трудом тех, кто проходил через эти века, оставляя после себя стены крепостей, каменные кружева церквей, строгие темные иконы, веселую роспись крестьянских домов, многоцветную изощренность вышивок. Они оставляли после себя строительство. То, что он видел, уложится потом в три емких слова: Русь – чаша неотпитая.

Он рисовал церкви Владимира и Боголюбова, монастыри Костромы и Суздаля, башни и стены Нижегородского кремля, палаты и терема Ростова Великого и Углича. Как историк, он мыслил широко и масштабно. Его занимала борьба русских с татарами. Все тот же узловой, строительный момент. Он просматривал документы и летописи и записывал особо ему понравившееся: «Ревет ветер в стягах князя Дмитрия.

В день субботний на Рождество Богородицы посекли христиане полки татарские. Столько трупов человеческих, что борзые кони не могут скакать, в крови по колено бродят. Трава никла от жалости, а деревья к земле преклонились».

И что-то личное иногда проскальзывало в этом его интересе к тем временам и к эпической фигуре Сергия Радонежского. Строительные моменты были связаны всегда со строителями. Сергий Радонежский был одним из них. Существовала некая странная, не всегда поддающаяся определению связь между ними. Некая, я бы сказала, похожесть. Та похожесть, которая нередко объединяет учителя и ученика. Неканоническая церковная роспись Рериха несла в себе отголоски тех взглядов, которые были у инока Сергия.

Временами казалось, что Рерих как бы продолжает идеи Сергия, развивает их, вскрывает их жизненность. Его, как и Сергия Радонежского, отличала широта исторического мышления. Оба они, инок и художник, считали, что культурное строительство является главным в любом строительстве, что первое – основа всему. Тот настрой, который был присущ Сергию, нередко одухотворял рериховские полотна. И тогда в них возникал чудесный сплав мужества, красоты и глубокого проникновения в суть Времен. Казалось, Сергий и его жизнь предопределили и выбор маршрута путешествия по старинным русским городам.

На полотнах Рериха, тогда и позже, появлялись странные, не сразу объяснимые сюжеты, через которые как бы шла таинственная серебряная нить, связывающая художника со святым. На плате, который Сергий держит в руках на одной из картин, – три круга. Знак, который потом ало вспыхнет на рериховском Знамени Мира. Другое полотно, о котором пойдет речь, было создано Рерихом годом раньше и, казалось, не имело непосредственного отношения к Сергию Радонежскому.

На ступеньках лестницы, высеченной в скале, стоит высокий человек. Горы, среди которых он изображен, находятся в далекой Индии и называются Гималаями. Чужим словом «гуру», что значит «учитель», назван и стоящий на каменной лестнице. Все на этом полотне незнакомо, знакомо только лицо стоящего. Красивая, четкая линия носа, высокие скулы, продолговатые глаза. На грудь спускается седая борода. Человек держит чашу с зажженным светильником. И еще картина. Характерный русский купол небольшой церквушки. Она стоит в горах. Картина называется «Часовня Святого Сергия в Гималаях».

Откуда эта связь с Гималаями у русского инока? Где сдвинулось Время в таинственной цепи бесконечных жизней? Сдвинулось, на миг вспыхнуло светом и тотчас же снова стало на свое место, опустив непроницаемую завесу. Кто знает, может быть, Рерих успел поймать этот свет-озарение и смог постигнуть этот неведомый миг...

Оба они были людьми необычной судьбы. Жизнь преподобного Сергия прошла устремленно, плодотворно, и путь ее был удивительно прям и походил на несущуюся во Времени стрелу, пущенную чьей-то невидимой, но мудрой рукой. Прямой путь – не значит путь легкий. На этом пути было столько предвиденных и непредвиденных трудностей и тяжелого труда, что хватило бы на целую братию не одного монастыря. Влияние этого человека на многие стороны русской жизни было длительным и прочным.

Культурная, духовная и политическая его деятельность отличалась качествами устойчивости и составила целую неповторимую эпоху в истории России. Позже он был канонизирован церковью как святой. Монастырь, им основанный, играл на протяжении ряда веков крупную историческую роль. Дмитрий Донской перед Куликовской битвой получил в нем наставления и благословение самого Преподобного. Позже монастырь встал на пути поляков к Москве. А потом его стены спасли жизнь русского царя-строителя Петра I, царя, заложившего Город, который сначала изменил судьбу России, а несколько веков спустя преградил дорогу нашествию нацистской тьмы.

Трудясь на благо России, Сергий Радонежский прозревал будущее. Поэтому то, что он строил и создавал, не только имело долговременный характер, но и влияло на ход событий последующей истории. В 1919 году выдающийся русский философ П.А.Флоренский писал: «Вглядываясь в русскую историю, в самую ткань русской культуры, мы не найдем ни одной нити, которая не приводила бы к этому пер-во-узлу: нравственная идея, государственность, живопись, зодчество, литература, русская школа, русская наука – все эти линии русской культуры сходятся к Преподобному» [8].

...Ростов Великий горел, не выдержав натиска татар. На узких улицах, среди пылающих домов, плавали в лужах крови тела порубленных защитников. Воины на низкорослых вертких лошадях, пронзительно крича, вместе с огнем ворвались в город. Их изогнутые мечи, не знающие устали, как смертоносные молнии, разили все живое вокруг.

Кричали женщины, которых спешившиеся уже тащили за волосы, надрывно и безутешно плакали брошенные дети. Мелко и судорожно крестились старики, выбегая из горящих домов. Их тоже не щадили. Они падали, разметав седые бороды, на окровавленные тела погибших воинов. Черный густой дым заволакивал безмятежно-лазоревое небо. Вековые деревья трещали и корежились в пламени. Выли обезумевшие собаки, надрывно мычали в горящих хлевах коровы. Бестолково и отчаянно метались кудахчущие куры, бессильно взмахивая обожженными крыльями. К концу дня все было кончено, и вместо города, затейливо разбросанного по берегу синего озера Неро, осталась груда дымящихся и тлеющих развалин.

Глухими заповедными лесами уходил боярин Кирилл с семьей от страшного пепелища в Радонеж на новое поселение. Почти все имущество боярина погибло в огне или было разграблено татарскими всадниками.

У Кирилла было три сына. Средний, Варфоломей, резко отличался от братьев. Не по годам сильный и сообразительный, он тем не менее с трудом усваивал грамоту. Был склонен к одиночеству и к глубокой, недетской задумчивости. Но был добросердечен и услужлив. И еще его отличало какое-то зрелое внимание к людям. Он зорко всматривался в них и, казалось, многое в них замечал и понимал. Однажды в поле он увидел сидящего под дубом старца-схимника. У старца была седая борода, ниспадающая на грудь, светлые глаза смотрели строго и проницательно. Что-то неудержимо потянуло Варфоломея к этому неизвестному человеку. Он привел его в дом, и старец долго разговаривал с боярином и боярыней. Речи его были не всегда ясны, а порой загадочны. Как будто старец о чем-то их предупреждал или пророчествовал. И тогда же он предрек Варфоломею жизнь необычную и плодотворную. Старец исчез, как и появился, будто пришел ниоткуда и ушел в никуда. Потом, много лет спустя, когда о жизни Варфоломея будут складываться легенды, одна из них поведает еще об одном обстоятельстве, связанном со старцем. Будто передал старец Варфоломею чудесный камень и велел зарыть его в определенном месте.

Старец оказался прав, предрекая Варфоломею жизнь необычную. С годами Варфоломея все более влекло уйти в «пустынь» и посвятить себя суровой монашеской жизни. Он как будто был создан для нее. На мирскую жизнь взирал без осуждения, но и ничего заманчивого для себя в ней не находил. Он ушел из дому, когда умерли его родители, так и не оправившиеся после страшного татарского погрома и бегства в чужие края. Варфоломей был молод и полон сил. Эта полнота сил физических и духовных сохранялась у него всю жизнь.

Неподалеку от Москвы, в глухом лесу, покрывающем гору Маковец, он срубил себе келью. Выбор «пустыни» был с первого взгляда странным и ничем не мотивированным. И только спустя годы, когда на этом месте вырастут крепостные стены монастыря, прикрывающие Москву от вражеских нашествий, многое станет понятным в действиях Варфоломея. Долгое время он жил один в своей лесной келье. К этому времени он был уже пострижен в иноки и принял новое имя – Сергий. В одиночестве прошли целые годы. Редкий человек забредал сюда, в глухой лес. Здесь Сергий приручил медведя и добывал пропитание собственными руками. Только очень обносился одеждой и был похож на нищего в ветхом рубище. Всегда находил себе работу, которую охотно и с интересом выполнял. Кто знает, может быть, именно тогда он стал резать те деревянные забавные игрушки, полные юмора и теплоты, которые века спустя прославят на весь мир московский кустарный промысел. Физически трудился много и тяжело. Как и каждый монах, много молился и размышлял о Вышнем.

Однако не был похож на обычных монахов. Не занимался истязанием своей плоти, стараясь заглушить ее живой голос. Не бил лоб в исступленных поклонах перед иконами, прося защиты от плоти. Не изнурял свое тело веригами и преднамеренным голодом. Не иссушал свое нутро напряженной суровостью и холодной строгостью.

И позже он никогда не станет обрекать на это своих послушников. Все в нем складывалось естественно, без надрыва, хотя и на это требовались и время, и немалый труд.

С годами в нем росла и укреплялась та высокая нравственная сила, которая отличала Сергия от многих его современников и которую он пытался привить монастырской братии. Несмотря на глухое место, где стояла его келья, слух о нем все-таки достиг людских ушей и к нему стали стекаться те, кто искал в это смутное и тревожное время умиротворения и сопричастности к духовному. Сергий принимал всех. Он не требовал от приходящих денег или иных подношений. Это придет в монастырскую жизнь позже, когда Преподобного Сергия уже не станет, а нравственные основы монашества, с таким трудом им установленные, порушатся.

В монастырях начнут «мягко спать и сладко есть». И это будет так не похоже на то, за что ратовал и боролся Сергий. Один из будущих настоятелей монастыря, Иосиф, писал: «Между ними господствовала такая нищета, такое отсутствие любостяжания, что в обители св. Сергия и самые книги писали не на пергаменте, а на берестах; сам же св. Сергий носил такое бедное платье, что приходящие часто не узнавали его и думали, что это один из просителей» [9].

Приходящим к нему людям Сергий говорил прямо и открыто: «Хотите ли и можете ли терпеть труды места сего, голод и жажду и прочие недостатки? Знайте, что вам предстоит здесь, будьте готовы терпеть скорби, беды, печали, всякую тугу и нужду, приготовьтесь не к покою и беспечалию, но к трудам, посту, всяким искушениям и подвигам духовным» [10]. Одни к этому не были готовы и уходили, другие оставались. То, о чем говорил Сергий, в значительной степени относилось к нему самому. Скорби, беды, печали и труды сам он терпел больше всех остальных.

В лесу стояли бедные кельи, огороженные тыном. Некоторые из них срубил Сергий для вновь пришедших. «Он сам носил дрова из лесу и колол их, носил воду из колодезя и ставил ведра у каждой кельи, сам готовил кушанье на всю братию, шил платье и сапоги, одним словом, служил всем, как раб купленный» [11]. В этом подвижническом служении была заложена одна высокая идея – научить людей бескорыстно служить другим, научить их жить сообща. И до Сергия, и в первые годы Сергиевой обители монахи селились вместе, но сообща не жили. Каждый из них имел свое хозяйство, каждый сам заботился о пропитании. У одного это пропитание было, у другого нет. Сергий был первым, кто выдвинул идею общежития, общины. И реализовал ее в своей обители. Имущество было объединено, пропитание стало общим и одинаковым для всех. Были введены общинные должности повара, казначея и т.д.

Труд стал мерилом в отношениях между людьми. Стараниями Сергия монашеская община его обители сохраняла ту изначальную чистоту, которая была заложена им в самой идее.

Эта удивительная община стала как бы прообразом будущего лучшего устройства мира, где равных людей объединяет труд и где духовные культурные ценности занимают одно из важнейших мест. В этом отношении Сергий намного опередил свое время. Община была небольшая, ограниченная рамками социальных и исторических условий. В то время, в тех обстоятельствах она была обречена. Но тем не менее в ней какое-то время жила и билась прекрасная и высокая мысль ее создателя. Мысль о всеобщем благе. Устав иноческого общежития был введен в 1355 году и в других монастырях. Но надо ли писать о том, чем все это кончилось...

Росла обитель, и росла ее слава. «Преподобный Сергий, – писал крупнейший русский историк Ключевский, – был великим устроителем монастырей, своим смирением, терпеливым вниманием к людским нуждам и слабостям и неослабным трудолюбием он умел не только установить в своей обители образцовый порядок иноческого общежития, но и воспитать в своей братии дух самоотвержения и энергии подвижничества» [12].

Еще в первых лесных кельях Сергиевой обители монахи по его настоянию занялись перепиской книг на бересте и на досках. Потом, когда обитель окрепла и появилась возможность приобрести краски, книги стали расцвечивать узорами и заставками. Алая киноварь и золото составляли их основу. Потом стали писать иконы. И самый великий из иконописцев, Андрей Рублев, был причастен к этой же обители. Именно он сумел в искусстве иконописи воплотить идеи Сергия. Рублев возвысил земного человека до подвижника, святого. В своей всемирно известной «Троице» выразил взгляды Сергия о мире и согласии.

Троица, ее смысл человеческий и небесный занимали очень важное место во взглядах самого Сергия. Византийская церковь, откуда пошло русское христианство, не знала ни храмов Троицы, ни праздника Троицы, ни икон Троицы. Именно Сергий воплотил эту идею в русском православии. И поэтому монастырь, им основанный, называется Троице-Сергиева лавра. Лавра стала и средоточием культуры Московской Руси и ее распространителем.

В конце XIV–начале XV века в русской культуре наступила эпоха подлинного расцвета. И Сергий был ее вдохновителем. «Русская иконопись, – писал П.А. Флоренский, – нить своего предания ведет в иконописной Лаврской школе. Русская архитектура на протяжении всех веков делает сюда, в Лавру, лучшие свои вклады, так что Лавра – подлинный исторический Музей русской архитектуры. Русская книга, русская литература, вообще русское просвещение, основное свое питание получали всегда от просветительской деятельности, сгущавшейся в Лавре и около Лавры» [13].

Удивительно много работал этот необычный человек. С его легкой руки началась монастырская колонизация глухих уголков Московского княжества, освоение огромных земель. Монастыри и обители, оторвавшись от городских стен, смело шагнули в дремучие леса, ненаселенные пространства, к неведомым еще рекам и озерам. В глухих, заповедных лесах стучал топор и крестьянская соха поднимала девственные пласты земли. Под стены этих обителей и монастырей, к Сергиевым ученикам и продолжателям, стекались беглые крестьяне, уходившие из мест, разоренных беспощадным татарским мечом и истощенных произволом бояр.

Из междуречья Оки и Волги монастыри наступали на глухие, далекие земли, захватывая огромную территорию между реками Костромой и Вычегдой, с одной стороны, и Шексной и Белоозером – с другой. Монастыри, связанные с Троице-Сергиевой лаврой, как бы цементировали слабые места княжества и подпирали уже устоявшиеся.

В монастырях не только писали книги на бересте и пергаменте, не только расписывали иконы. В них вершилась политика. И политика эта при Сергии была направлена на одно: собрать воедино земли русские, сплотить ссорящихся меж собой князей и, наконец, освободить эти земли от постылого чужеземного татарского ига. Эта цель для Сергия была самой важной. Ради нее он направлял братию на суровое подвижничество в трудные земли – создавать новые обители. Ради нее выполнял тяжелые поручения – замирить удельных князей. Ласково уговаривал капризного Олега Рязанского, повышал голос на строптивого князя Нижегородского. Вел келейные разговоры с великим князем Дмитрием, настраивая его на решительность. Осознанно и целенаправленно готовился к чему-то самому главному в своей жизни. Готовился сам и готовил других. И наступил год 1380-й, когда должно было свершиться это главное. Инок, он провидел его ярче и точнее, чем кто-либо из правящих князей. И это его ясное провидение будущей победы было тем, что подвигнуло князя Дмитрия вкупе с другими русскими князьями выступить в поход против Мамаевых полчищ.

Поход зачинался у стен Троице-Сергиевой лавры, где Сергий благословил коленопреклоненного князя на ратный подвиг. С этого подвига открывалась уже иная страница истории Русской земли... Там, за туманным рассветом на Непрядве, у донских степей решалась ее судьба. В день субботний на Куликовом поле «посекли христиане полки татарские». Сам Сергий на том поле не был, но послал туда двух своих иноков, Ослябю и Пересвета, чьи имена навсегда вошли в историю этой победной, но и трагической битвы. Удивительно вовремя подоспели и его посланцы с грамотой, указующей идти вперед, в один из критических моментов похода...

Русские войска подошли к Дону и заколебались – переходить его или нет? Радио и телефона в то время не было. И Сергий мог и не знать, и не предвидеть этого колебания. Но он знал и предвидел. Как и многое другое в тот «день субботний на Рождество Богородицы». Еще до возвращения Дмитрия с войском он отслужил поименный заупокойный молебен по убитым. До появления гонцов объявил о победе русских воинов.

В последние годы жизни он был бессменным игуменом своей обители. Пост этот он принял неохотно, с большими раздумьями. «Желание игуменства, – сказал он, – есть начало и корень властолюбия». Он уступил только настояниям митрополита Афанасия. Но это ничего не изменило ни в его обращении с братией, ни в положении его самого. По-прежнему ветха была его одежда, по-прежнему он рубил дрова и таскал воду, по-прежнему приветлив и ровен был с иноками и послушниками. Велика была нравственная сила этого человека, выдержавшего самое страшное – искушение властью.

Шли годы, лоб его покрывался глубокими морщинами, слабели некогда сильные руки. Печалью и болью наливались глаза. Ибо они прозревали многое. Он видел тщету своих усилий повернуть людей к добру, не верил хитрым и жадным боярам, занимавшимся поборами и стяжательством. Он ничем не мог помочь крестьянину, нищему и убогому, гнущему спину на поле от зари до зари. Замечал, как изворачивается и ловчит монастырская братия, и понимал, к чему это приведет. И как будто знал, что суровые трудовые обители превратятся в богатых землевладельцев и станут обирать народ, как и бояре.

Он предвидел, что созданные его тяжкими трудами оплоты духовной культуры и нравственности утратят свой изначальный смысл. И это тяжкое знание заставляло его страдать остро и глубоко. За полгода до смерти он предсказал ее приход с точностью до одного дня. Это, пожалуй, было последнее, что услышали от него. Потом он замолчал. Принял обет молчания. Так он и ушел из жизни, не проронив ни одного слова больше. Это случилось в 1392 году.

Его похоронили здесь же, в монастыре, а над могилой воздвигли Троицкий собор. Потом могила превратилась в раку, богато украшенную накладным серебром. За всю его жизнь у него не было столько серебра, сколько на ней. Не было его и в обители, которую он срубил вместе с братией в глухом лесу на горе Маковец, где самым большим богатством считался человеческий труд и высокий дух.

Многие годы спустя появятся его изображения на иконах. Церковные иконописцы осторожно и расчетливо будут писать его с неземной, святой отрешенностью в глазах. Однако история донесет до нас другого Сергия Радонежского. Философа и мыслителя, воина и политика. Человека – строителя русской культуры и русской государственности. Земного неутомимого подвижника и труженика. Резкие черты, глаза провидца и сильные руки, привыкшие к тяжелому физическому труду. Таким мы видим Сергия на полотнах Николая Константиновича Рериха.

Русская культура – зрелище грандиозное и многообразное. Ее ощутил со всей остротой Рерих во время поездок по старинным городам. Она влекла его неудержимо, заставляла много думать и вникать в ее суть. Он искал ее первооснову, определял ее связи с мировой культурой и те узловые моменты в ней, которые меняли, продвигали или задерживали ее развитие. Как истый археолог, поднимал в этой культуре слой за слоем. Но не разъединял эти слои, а исследовал их как одно цельное, неделимое явление.

Он различал почерк скифов на каменной резьбе Суздаля, Владимира, Юрьева-Польского и видел тот особый «звериный стиль», который позже обнаружит на пряжках и пластинах Алтая и Тибета. В русской крестьянской одежде, в затейливых куполах православных церквей улавливал элементы тех времен, когда Русь стонала под игом пришельцев с Востока. До татар Восток проникал в русскую культуру через Византию. Этот след поведет его дальше, в глубь веков, и он обнаружит какие-то более ранние связи России с Востоком. Заподозрит, что, может быть, это не только связи, а какие-то общие истоки.

В своих размышлениях и сопоставлениях он обратится к Северу, к местам, не тронутым татарским игом. От них потянется ниточка к Финляндии, а затем и ко всей Скандинавии. И когда в дымке прошлого исчезнут и растворятся варяжские ладьи, плывущие «из варяг в греки», он станет размышлять о чем-то раннем, ином, что опять повернет его к неведомым истокам. И в этой цепи размышлений и сравнений возникнут дальние несопоставимые страны: Скандинавия и Индия. А среднерусская равнина и южнорусские привольные степи окажутся странным связующим звеном в этой несопоставимости.

Какие народы здесь проходили? Что мы о них знаем? Время вело его все дальше, в такую глубину прошлого, о котором почти ничего не было известно. Время выносило только знаки этого прошлого, как выносит иногда бурный поток что-то скрытое в его бездонных глубинах. Знаки оседали фантастическими зверьками на стенах русских церквей, поднимались неизвестными забытыми курганами, возникали каменными загадочными кругами русского Севера и Финляндии. Отзывались в русском языке древним санскритом. Оттуда, из Финляндии, шло эхо каких-то исчезнувших народов, туда вел след к чему-то очень древнему, давно ушедшему и забытому.

Возникли кое-какие предположения, похожие на прозрения. Но он был осторожен в окончательных выводах. Осторожен как ученый, но свободен и раскован как художник. Истина должна возникнуть где-то на сопряжении этих двух граней. Несколько лет спустя после путешествия он напишет об этом волнующем, свершающемся в нем самом:

«В таинственной паутине веков бронзы и меди опасливо разбираемся мы. Каждый день приносит новые выводы; каждое приближение к этой груде дает новую букву жизни. <...> Перед глазами еще сверкает Византия золотом и изумрудом тканей, эмалей, но внимание уже отвлечено.

Мимо нас проходят пестрые финно-тюрки. Загадочно появляются величественные арийцы. Оставляют потухшие очаги неведомые прохожие... Сколько их!» [14]

Во всем этом многообразии форм древней жизни, в бесчисленности прошедших через Время народов он интуитивно провидел какое-то культурное единство, сводящееся к общему истоку. Потом в самых разных местах планеты он будет искать факты, подтверждающие это единство и эту общность. Но тогда, в дни его Начала, перед ним со всей очевидностью возникла проблема. Если единство существовало в прошлом, значит, это возможно и в будущем? В чем же состояла основа прошлого единства? И какой она может стать для будущего? Сможет ли то прошлое единство, преодолев разъединенность настоящего, вылиться в более высокое единство будущего? Для этого ему нужно было окунуться в прошлое. Изучение этого прошлого было необходимым и насущным. «...Человеку, – однажды написал он, – не умеющему понимать прошлое, нельзя мыслить о будущем» [15]. В этих словах заключалось то, что потом станет его исторической концепцией.

Глава четвертая

СНЫ

...Сновидения правды я тебе отдаю.

Н.Рерих

– Надо ли обращать внимание на сны? – спросил Иозеф. – Можно ли их толковать?

– На все надо обращать внимание, ибо все можно толковать, – кратко ответил Магистр, посмотрев ему в глаза.

Г.Гессе

В юности и даже иногда в зрелом возрасте он писал сказки. У этих сказок была одна странная особенность. Годы спустя они сбывались. Происходило необъяснимое соединение сказки с жизнью. «Детскую сказку» он написал в 1893 году, в год окончания гимназии. Сказка начиналась так:«В очень известном и большом городе жил старый царь, вдовец». В сказке он рассказывал о царевне, которая предпочла простого певца знатным и богатым женихам. Но, сделав такой выбор, царевна понимала, что на одних песнях не проживешь. И она спросила певца, что он может еще ей дать. Певец пообещал царевне веру в себя и дальний путь. Царевне дары понравились.

«– Хочу веры в себя; хочу идти далеко; хочу с высокой горы смотреть на восход!.. – сказала царевна.

И дивились все.

И шумел за окном ветер, и гнул деревья, и гнал на сухую землю дожденосные тучи – он верил в себя» [16].

Когда сказочник писал эти слова, он, возможно, и не подозревал, что действительно в «известном и большом» Городе живет Царевна. Своей сказкой он ее сначала предсказал.

В 1899 году она возникла перед ним. Казалось бы, совершенно случайно и в самых несказочных обстоятельствах. Эти обстоятельства выглядели так: начинающий художник и археолог Николай Константинович Рерих, заехав по делам к князю Путятину в Бологое, увидел там Елену Ивановну Шапошникову, дочь вдовы архитектора, урожденной Голенищевой-Кутузовой. В этой внешней обыденности таилось немало моментов значительных. Елена Ивановна была уже на выданье, и к ней, как и в сказке, сватались. Многие из женихов были знатны и богаты. Но Царевна мечтала о Певце.

Елена Ивановна почему-то решила, что выйдет замуж только за художника. За художника Рериха она вышла в 1901 году. И Рерих выполнил сказочные обещания Певца. Далекий путь был самым прекрасным среди них. Великое путешествие, которое они совершили вместе. Каждый из них внес в него свое особенное. Если бы не было одного из них, это путешествие никогда бы не стало Великим. Много лет спустя уже стареющий всемирно известный художник напишет:

 «Сорок лет не малый срок. В таком дальнем плавании могут быть извне встречены многие бури и грозы. Дружно проходили мы всякие препоны. И препятствия обращались в возможности. Посвящал я книги мои: “Елене, жене моей, другине, спутнице, вдохновительнице”. Каждое из этих понятий было испытано в огнях жизни. И в Питере, и в Скандинавии, и в Англии, и в Америке, и по всей Азии мы трудились, учились, расширяли сознание. Творили вместе, и недаром сказано, что произведения должны бы носить два имени – женское и мужское» [17].

И вот в этом «творили вместе» заключен огромный смысл. С момента женитьбы за каждым творческим действием Николая Константиновича, за его стихами и сказками, за его картинами и поездками будет всегда стоять Елена Ивановна. И не просто как жена, а как нечто большее – «другиня»и «вдохновительница».

Елена Ивановна была человеком необычным. Будучи натурой ярко одаренной и тонко организованной, она уже в ранние годы обнаружила явную склонность к музыке, искусству, философии. И круг ее интересов носил тот же характер предопределенности, которым отличались склонности и интересы самого Рериха. Она легко усваивала и понимала индийскую философию, зачитываясь «Бхагавад-Гитой» и книгами великих философов Индии Рамакришны и Вивекананды. Их идеи легко входили в нее, как будто она не постигала эту философию заново, а еще раз изучала нечто уже прежде ей знакомое.

Казалось, что в ней, в каких-то таинственных ее глубинах, уже жило это знание и теперь оно просыпалось и осознавалось. В ней была та философская одаренность, которая присутствует в человеке, подобно одаренности художественной или математической. В них обоих, Елене Ивановне и Николае Константиновиче, как ни странно это может показаться, было заложено что-то общее, единое, но в своих индивидуальных формах. И это единое, существовавшее до времени раздельно, должно было воссоединиться и создать одно целое. То удивительное целое, которое и было их совместной жизнью, совместным творчеством и совместным деянием.

Их встреча была неизбежной. И каждый из них нес в себе предчувствие этой неизбежности. Способности Елены Ивановны чувствовать мир, видеть и познавать его были поразительны. Их можно было сравнивать только со способностями тех, о ком повествовали легенды и сказания, начиная от самых древних времен. Но сколь ни красочны и затейливы были легенды, за ними всегда стояла Реальность. Елена Ивановна несла в себе эту мудрую и сложную Реальность, которая нередко возникала на полотнах Николая Константиновича в неожиданных образах, поющих красках и загадочных знаках.

Большинство видевших и знавших ее писали о ее уме и доброте, утонченности и той духовной силе, которая исходила от нее. Каждый из соприкоснувшихся с Еленой Ивановной понимал, что перед ним человек необычный. Она была хороша той редкой красотой, в которой внешняя привлекательность сочеталась с внутренней тонкостью и чуткостью. «Рядом с ним, – вспоминает З.Г.Фосдик о своей первой встрече с Рерихами, – стояла его жена, Е.И.Рерих – настолько красивая, что захватывало дух» [18].

Необычная одухотворенность, ей присущая, порождала и тот высокий нравственный потенциал, который питал все ее человеческие качества. Елена Ивановна была человеком удивительной скромности. Войдя в жизнь знаменитого художника, она всегда держалась в тени. Ее труды были анонимны. Ее мало волновала собственная известность, она стремилась ее избегать. Главным для нее было иное – исполнение того сужденного ей предназначения, которое она предчувствовала и провидела с ранних лет своей жизни. И поэтому ее глубоко осознанная анонимность напоминала анонимность мудрецов Востока, анонимность тех, кто написал первую букву, бросил первое зерно в землю, высек на камне первый рисунок, сформулировал первую мысль о мироздании. Ее мысли, ее видение, ее тончайшие ощущения составляли внутреннюю суть того гармоничного содружества двух людей – женщины и мужчины, – где сам Рерих, тесно связанный с этой внутренней сутью, – представлял в основном внешнюю сторону. И эта внешняя сторона, такая же необходимая, как и внутренняя, воплощалась в его картины, стихи, сказки.

Потом это содружество будет расширено. Появятся два сына: Юрий и Святослав. И в каждом из них, при всей их собственной индивидуальности, воплотится то, что входило в круг интересов родителей: Юрий станет ученым-востоковедом, а Святослав – художником.

Сказки продолжались. Одни возникали на бумаге, другие – на полотне.

Исчезнувшие города, поглощенные землей, скрытые в волнах, погребенные в песках пустынь. Николай Константинович знал сложенные о них легенды, но в нем возникали и свои. Он написал легенду об Атлантиде: «Атлантида – зеркало солнца. Не знали прекрасней страны. Вавилон и Египет дивились богатству атлантов. В городах Атлантиды, крепких зеленым нефритом и черным базальтом, светились, как жар, палаты и храмы. Владыки, жрецы и мужи в золототканых одеждах сверкали в драгоценных камнях. Светлые ткани, браслеты, и кольца, и серьги, и ожерелья жен украшали, но лучше камней были лица открытые» [19].

Он писал так, как будто видел перед собой реальность... Сказки, предчувствия и, наконец, сны. Вещие сны, которые сбывались. Сны, которые несли в себе предвидение, предсказание. Они возникали у него в преддверии каких-то очень важных событий. Такие сны он записывал. «Перед войною сны были: едем полем. За бугром тучи встают. Гроза. Сквозь тучу стремглав молнией в землю уперся огненный змей. Многоглавый.

Или: едем серой равниною. Холм высокий темнеет. Смотрим: не холм, а змей серый клубом завился» [20]. Такие сны, поднимаясь откуда-то из глубин его подсознания, несли вместе со странными образами ощущение безвременья и чувство тревоги. Он переносил их на полотно вместе с тем настроением, которое они рождали. Полотна вызывали недоумение широкой публики. Она не могла принять это смешение реального и нереального, это пугающее безвременье. Когда разразится Первая мировая война, картины, написанные между 1912 и 1914 годами, назовут пророческой серией.

На пространстве, занимающем почти все полотно, идет «Небесный бой». Ветер гонит по небу темные грозовые тучи, которые сталкиваются с оранжево-красными облаками. Схлестываясь, и тучи и облака превращаются в фантастические фигуры сражающихся и гибнущих воинов. Временами возникает ощущение, что картина наполнена звуками. Звоном мечей и треском разбивающихся щитов, воем ветра и стонами умирающих. Лиловые и черные зловещие отсветы ложатся на мирный пейзаж с невысокими холмами и уютными озерами. Беззащитно и обреченно выглядят непрочные человеческие жилища на сваях.

В багровых отсветах и дыме пожарищ во все небо неумолимо и неотвратимо встал «Ангел Последний». Языки пламени поглощают стены городов, башни и соборы. Взгляд ангела суров и осуждающ. Еще картина – и опять ангел. Он неслышно подходит к тяжелым воротам города. Город возвышается над стеной причудливым нагромождением башен, зданий, переходов. В руках пришедшего «Меч мужества». Он почему-то принес его в этот мирно дремлющий город, где даже стража у ворот спит крепко и беззаботно.

Корабль со спущенными парусами приближается к неприступной крепостной стене. Там, за этой стеной, чувствуется размеренная жизнь и надежно защищенный покой. Но корабль, который приближается к стене, необычен. Его печальные мачты напоминают кладбищенские кресты, во всем его облике затаилось что-то тревожное. И только один человек в городе ощущает эту тревогу. Он поднялся на зубчатую стену и пристально вглядывается в странный корабль. На желтеющее закатное небо надвигаются лилово-черные тучи. Их пока немного, но они скоро закроют небо. И кажется, что печальный корабль, вестник несчастья, привел эти тучи за собой оттуда, где уже бушует буря и тонут корабли. Картина называется «Вестник».

Зарево пожара охватило все небо. Пламя трепещет в окнах замка, вставшего темной громадой. Повержен геральдический лев. Безнадежность и отрешенность чувствуются в стоящей фигуре воина с опущенным мечом и щитом. Картина «Зарево».

«Дела человеческие». Аспидно-черное небо. Пустое и оглушающее. И только в верхнем правом его углу столб дыма, подсвеченный угасающим пожаром. Дым поднимается от развалин, беспорядочной грудой уходящих к зловещему, утратившему свою реальность горизонту. Горизонт искривлен. Так он виден только с большой высоты. На холме стоит группа. Девять человек. Они одеты в старинные платья. В них самих и в их одеждах проступает что-то библейское, не современное. Да и сами фигуры изображены условно. Они плоские, как будто вырезаны из бумаги. На лицах людей – горе и глубокое потрясение.

Несколько десятилетий спустя Рерих вновь напишет серию подобных картин.

Картина, созданная им в 1914 году и вызвавшая больше всего недоумений, называлась «Короны». Три короля, возникшие из облаков.

Такими же легкими и облачными кажутся и их короны, которые, будто сдутые ветром с королевских голов, уплывают куда-то вверх. Смысл картины станет ясным несколько лет спустя, когда революция сметет три монархии: Романовых, Гогенцоллернов, Габсбургов. Но тогда, в четырнадцатом, никто об этом еще не знал.

Тогда же как бы эскизно-неопределенно наметились три странных и таинственных сюжета – Мудрецы, Книга, Камень. Придя из тех же снов, предчувствий и сказок, рождавшихся в неведомых глубинах движений духа, они, возможно, и остались бы незамеченными, если бы позже не оказались главными в творчестве художника.

Веками по Руси ходило сказание. Однажды, гласило оно, из тучи выпала Книга, и была она очень большой. Сорок царей, сорок князей, сорок попов, сорок дьяконов и еще много народа православного пытались открыть ее, но не смогли. Открылась чудесная Книга только перед царем Давидом Евсеевичем. И все, что было написано в этой Книге, объявилось ему. И любознательный князь Владимир подошел к Давиду Евсеевичу и попросил:

Прочти, сударь, книгу Божию,

Объяви, сударь, дела Божии;

Про наше житие про свято-русское.

Про наше житие свету вольного!

Отчего у нас начался белый, вольный свет?

Отчего у нас солнце красное?

Отчего у нас млад-светел месяц?

Отчего у нас звезды частые?

Отчего у нас ночи темные?

Отчего у нас зори утренни?

Отчего у нас ветры буйные?

Отчего у нас дроблен дождик?

Отчего у нас ум-разум?

Отчего наши помыслы?

Отчего у нас мир-народ?

Отчего кости крепкие?

Отчего телеса наши?

Отчего кровь-руда наша? [21]

Но, видимо, Книга зря открылась перед царем Давидом, ибо он не смог в ней прочесть ни строчки. На все вопросы князя Владимира, которые свидетельствовали об остром уме князя и глубочайшей его любознательности, ответил, что «все от Бога». Этим он крайне разочаровал Владимира, который надеялся узнать о происхождении земли, о природе Солнца и Луны, о происхождении и природе человека. Книга называлась «Глубинная», но потом стала «Голубиной». Так она и называется на картине Рериха, написанной им в 1911 году.

Вторую с этим же сюжетом он написал в 1922 году. На первой все было условно, как в церковной росписи. Фигуры людей поднимались выше белых стен города. Огромная развернутая книга занимала центральное пространство между стенами. Четыре короля с лицами мудрецов склонились над книгой. На королях были расшитые неизвестными знаками одежды, а с плеч ниспадали плащи. Над книгой был изображен голубь. Или, скорее, его символ. На заднем плане, за диковинным городом, стояли горы, а на горах – вытянутые вверх башни. Короны двух королей касались облаков.

Вторая картина была более реалистичной, хотя элементы условности и какой-то еще неясной символики в ней присутствовали. Городскую площадь окружали соборы, башни, каменные дома. И хотя город был похож на сказочный, но приметы реального места в нем прочитывались легко. Перед собором, повторявшим смоленский, лежала огромная развернутая книга. Около нее стоял седобородый король и, судя по позе и жестам, читал, а может быть, и объяснял прочитанное. Вокруг книги толпились люди, тот самый «православный народ», о котором говорилось в старинном сказании.

Другая картина Николая Константиновича, вызвавшая ожесточенные споры в выставочных залах, называлась «Сокровище Ангелов» (1905). Смотрели на нее и оценивали ее очень по-разному. Одни считали ее просто церковной фреской, где Рерих вновь отступил от христианских канонов, другие усматривали в ней мрачный мистицизм живописцев Средневековья, третьи, разглядывая полотно, говорили, что Рерих как художник «исписался», отошел от реализма и вряд ли сможет теперь создать что-нибудь значительное. И никто тогда, возможно, не подозревал, что необычный стиль картины, странные ее образы, возникшие где-то на стыке легенды и религии, были формой передачи знания о чем-то важном и нужном. И это был Камень.

«Громадный камень, – писал С.Маковский, – черно-синий с изумрудно-сапфирными блестками; одна грань смутно светится изображением распятия. Около, на страже, – ангел с опущенными темными крыльями. Правой рукой он держит копье, левой – длинный щит. Рядом дерево с узорными ветвями, и на них – вещие сирины. Сзади, все выше и выше, в облаках, у зубчатых стен райского кремля, стоят другие ангелы, целые полки небесных сил. Недвижные, молчаливые, безликие, с копьями и длинными щитами в руках, они стоят и стерегут сокровище» [22].

В этом же году Рерих написал и другую картину. Она называлась «Вещий Камень». Годы спустя этот мифический Камень вновь возникнет на картинах его гималайского цикла. У Камня окажутся загадочные связи, и легенда о нем зазвучит странными мотивами. Таинственный Грааль средневековой Европы, Артуровы рыцари Круглого стола, вагнеровский «Парсифаль». К опере «Парсифаль» у Рериха было какое-то личностное отношение. Один из современников вспоминал: «...мне пришлось видеть его (Рериха. – Л.Ш.) с группой друзей на “Парсифале”, и мне показалось, что обычно спокойный художник казался несколько взволнованным» [23].

В 1911 году Рерих написал стихотворение. Оно называлось «Заклятие» и было похоже на древнюю ворожбу. Ворожба вызывала странные образы. Мятущаяся по неровному закопченному потолку тайной пещеры тень колдуна. Длинные космы волос, рассыпавшиеся по его обнаженным плечам. Красноватые отблески священного огня и исступленное бормотание. Слова вырываются, как в горячечном бреду, откуда-то из темных глубин самого существа заклинателя. Слова отрывистые, часто несоединимые:

Яд змия да сойдет на лихих!

Агламид – повелитель змия!

Артан, Арион, слышите вы!

Тигр, орел, лев пустынного

поля! От лихих берегите! [24]

Заклинание кончалось словами:

Камень знай. Камень храни.

Огнь сокрой. Огнем зажгися.

Красным смелым.

Синим спокойным.

Зеленым мудрым.

Знай один. Камень храни.

Фу, Ло, Хо, Камень несите.

Воздайте сильным.

Отдайте верным.

Иенно Гуйо Дья, – прямо иди! [25]

Годы спустя появится «Легенда о Камне». Ее соберет и опубликует Елена Ивановна, но, как всегда, под псевдонимом.

В 1907 году Рерих написал странное, как будто выпавшее из Времени, полотно. Оно называлось «Владыки нездешние». Своды высокого собора чем-то похожи и в то же время непохожи на известные нам. Так бывает иногда во сне. В росписи стен какая-то неопределенность, незавершенность. На узорчатом полу стоят двенадцать человек. На них длинные черные одеяния. В проницательности глаз и в их достойном спокойствии проглядывает «нездешность», наполненная мудростью письмен таинственных свитков, которые Владыки держат в руках. Перед тем как написать это полотно, Николай Константинович сделал к нему эскиз. У каменной стены стоят двое. На них те же свободные темные одежды. Но прорисованы они более четко, более определенно. Их лица не ушли в сумрак «нездешнего» собора, а приближены к нам, даны крупным планом. В руках одного из них посох. Кажется, что они приготовились выйти, но что-то задержало их на какое-то время у двери. Второй поднял руку в предостерегающем жесте. На лицах раздумье, чуть смешанное с печалью. В остановившихся на какое-то мгновение фигурах ожидание. Они как будто слушают Время. Сейчас оно прозвенит сроком и странствием. Тяжелая кованая дверь захлопнется за Мудрецами. И нездешнее станет здешним.

Потом Рерих напишет: «Эти образы смутно являются во сне, – вехи этих путей наяву трудно открыть» [26].

Глава пятая

ЗОВУЩИЙ

Башня видна, но вдали.

Иногда кажется, будто звучит

Царское слово.

Н.Рерих

Этот мир не только существовал где-то

вдали, в прошлом или будущем, нет, он

был рядом и действовал, излучал свет,

посылал своих вестников, апостолов,

посланцев, таких, как этот

старый Магистр...

Г.Гессе

Агван Дорджиев, узкоглазый, вежливый, склонился в глубоком поклоне и протянул на вытянутых ладонях завернутый в желтый шелк сверток.

– Это вам от его святейшества Далай-ламы, – сказал он с легким акцентом.

Николай Константинович принял из рук Дорджиева сверток, шелк приятно холодил ладони.

С Дорджиевым, который появился в Петербурге некоторое время назад, он уже был знаком. Это был тот самый бурят Дорджиев, который сопровождал Далай-ламу XIII в его бегстве в Монголию. Лето 1904 года оказалось тревожным для Тибета. Английское соединение под командованием генерала Макдональда вошло в священную Лхасу. Далай-лама бежал в Монголию, не дожидаясь, когда английские солдаты появятся на узких улицах города. Дорджиев был в его свите. Далай-лама понимал, что соединение Макдональда – это только начало. А потом Тибет постигнет судьба Индии. И он сопротивлялся этому как мог. Его бегство смешало карты англичан. В самой Лхасе они чувствовали себя неуютно. Их основные силы находились в Индии, за высокими снежными горами. Лхаса затаилась во враждебном молчании.

По Тибету ползли слухи об оскорблении святынь нежелательными пришельцами. Было ясно, что долго продержаться в Лхасе не удастся. Доходили сведения, что Далай-лама намерен связаться с правительством России. Россия была главным соперником Англии в восточных делах и отнеслась крайне неодобрительно к захвату Лхасы. Надо было торопиться. В сентябре с тибетским правительством был заключен поспешный договор.

Англичанам удалось вырвать уступки, облегчавшие им дальнейшее проникновение в страну. Первая «разведка боем» кончилась, и в этом же месяце соединение Макдональда покинуло Лхасу. Однако Далай-лама не спешил возвращаться из Монголии. Его посланец Дорджиев в Петербурге выяснял позицию царского правительства и искал помощи далекого русского царя. Но тибетский вопрос оказался сложным, вокруг него был завязан тугой политический узел. Царское же правительство отличалось нерешительностью и медлительностью. Умный и проницательный Дорджиев знал, как трудна его миссия, и поэтому пытался заручиться поддержкой самых разных людей. Вот тогда и состоялись его первые встречи с Николаем Константиновичем Рерихом, который понимал, как необходимы России живые связи с Востоком. Он свел Дорджиева с нужными людьми, помогшими ему ориентироваться в извилистых и темных коридорах царской политики. Оказала ли миссия Дорджиева влияние на последующие события, сказать трудно. Но так или иначе, в 1907 году Англия заверила Россию в том, что не пойдет на аннексию Тибета. Далай-лама вернулся в Лхасу.

И вот теперь этот подарок, завернутый в желтый шелк, который держал на вытянутых руках Агван Дорджиев. Знак благодарности за содействие интересам Тибета и Далай-ламы. В нем как будто было заключено обещание. Еще неясное и неопределенное, но обещание далекого и чудесного мира. Мира таинственной древней культуры, в недрах которой, возможно, сохранились следы первоистоков.

Но Тибет был лишь периферией другого мира, чей властный и неотвратимый зов звучал все громче и настойчивее.

«К черным озерам ночью сходятся индийские женщины, – писал Рерих в 1913 году. – Со свечами. Звонят в тонкие колокольчики. Вызывают из воды священных черепах. Их кормят. В ореховую скорлупу свечи вставляют. Пускают по озеру. Ищут судьбу. Гадают.

Живет в Индии красота.

Заманчив Великий Индийский путь» [27].

С каждым годом он ощущал Зов этого Пути все яснее. Он ступит на этот Путь только через двадцать лет, и многое, что ему грезилось и снилось, оживет, станет реальным и ощутимым.

Подчиняясь Зову, он читал и перечитывал индийские сказания, легенды и мифы. Многие из них звучали мотивами русских преданий. Те же города, ушедшие под воду, те же таинственные племена, исчезнувшие под землей. Его привлекла индийская легенда о всемирном потопе и прародителе людей Ману. В ней рассказывалось о том, что, когда земля ушла под воду и остались видны только самые высокие вершины гор, человек по имени Ману был спасен огромной фантастической рыбой. Тогда же Рерих написал картину, которая называлась «Мудрость Ману». Чудовищная рыба, похожая на кита, плыла к человеку, сидящему на небольшом островке суши. Вода уже заливала эту сушу и город, видневшийся у подножия горы.

Интуитивное ощущение каких-то общих моментов в древних культурах Индии и России, а возможно, и единого их источника заставляло его подолгу сидеть в библиотеках и просматривать самую разнообразную литературу. Он посещал музеи и внимательно изучал их экспонаты. Стасов, видный критик и искусствовед, порадовал его своей работой. Но в ней тоже было много неясного. Работа называлась «Происхождение русской былины», и в ней Стасов, отметив общность в сюжетах индийского эпоса и русских былин, утверждал, что индийские сюжеты были первичными. Но Стасов оставлял без ответа, в какое время и какие народы владели нитью, связующей индийский эпос и русскую былину? Куда эта таинственная нить уходила? К каким первоистокам? Может быть, в туман того легендарного прошлого, когда из разъяренных вод мирового океана выплыла фантастическая рыба и спасла прародителя Ману? Были догадки, были ощущения, но фактов не было.

Весной 1913 года Рерих оказался в Париже со своей выставкой. Именно там произошла встреча, которая решила многое в его дальнейшей судьбе. Правда, встреча эта ничего кардинальным образом не изменила в том, что уже задумывалось и намечалось. Но она многое поставила на практическую основу, и, вполне вероятно, именно тогда и было впервые произнесено слово «экспедиция», которое заменило неопределенное «поездка» или «посещение».

...Рерих ждал его в фойе музея Чернусски. Он появился почти вовремя, подтянутый, щегольски одетый, с красивым породистым лицом. Темные глаза его смотрели серьезно и какое-то время неотрывно на художника.

Потом он протянул руку и сказал, что очень рад видеть Рериха опять в Париже. Они поднялись по лестнице в зал, где была размещена коллекция, о которой так много в эти дни говорили в городе. Коллекция была привезена из Индии и принадлежала этому спокойному и уверенному человеку. Его звали Виктор Викторович Голубев. Он был крупным русским востоковедом и археологом, но предпочитал жить и работать в Париже. Из Франции легче было попасть в те страны Востока, которыми он занимался. Многие из этих стран находились на положении колоний Франции, Англии, Голландии.

К востоковедам, прибывшим прямо из России, колониальные власти относились с подозрением и недоверием. Они всячески препятствовали им в передвижении по стране, а чаще просто не пускали в нее. Индия не составляла исключения. Французский паспорт спасал Голубева от ряда осложнений и неприятностей. Может быть, именно пример Голубева и подсказал Рериху тот единственный путь, который приведет его потом в Индию. Путь через другую страну, которая послужит ему своеобразной «стартовой площадкой». Но на нем Рерих столкнется с трудностями, о существовании которых Голубев даже не подозревал. Ибо потом Россия станет Советской, и все окажется много сложнее...

В тот весенний день оба они, Рерих и Голубев, рассматривали коллекцию Виктора Викторовича. Вернее, Рерих рассматривал и спрашивал, а Голубев отвечал и объяснял. Сначала они надолго задержались у снимков фресок пещерных храмов Аджанты, сделанных Голубевым. Их было около трехсот. Затем перешли к другим экспонатам. Рерих осторожно и бережно касался их, пристально разглядывал, подолгу стоял около каждого из них и о чем-то размышлял. Потом перестал задавать вопросы и уже невнимательно слушал объяснения Голубева.

Движения его стали стремительны, во всем облике художника чувствовалась взволнованность, как будто какая-то неотступная мысль завладевала всем его существом. Голубев с удивлением поглядывал на Рериха, которого он знал как человека спокойного и выдержанного. Потом все объяснилось. Рерих увидел в начинании Голубева очень интересные перспективы – «от русской жизни пройти по новому направлению к истокам индийского искусства и жизни» [28]. Оба они, обсудив эти перспективы, загорелись новой идеей.

Но только Рерих продолжал гореть ею всю жизнь. У Голубева же она вспыхнула и погасла. Остаток жизни он посвятит археологии Индокитая, а Индия для него отойдет на второй план. Но тогда в Париже оба серьезно обсуждали планы будущей экспедиции в Индию. Рерих торопил Голубева. Он опасался, что французы поймут, что сделал Голубев, и сами займутся поиском общих истоков славянской и индийской культур. Но французы не поняли. Не до конца понял это и Голубев.

С момента той парижской встречи будущая экспедиция для Рериха стала столь же неизбежной, как и многое другое, что звучало в Зове.

Какое-то время спустя Николай Константинович написал: «Обычаи, погребальные “холмы” с оградами, орудия быта, строительство, подробности головных уборов и одежды, все памятники стенописи, наконец, корни речи – все это было так близко нашим истокам. Во всем чувствовалось единство начального пути.

Ясно, если нам углубляться в наши основы, то действительное изучение Индии даст единственный материал» [29].

Он был уверен, что исследования принесут нужные результаты. И он спешил, потому что знал, что многое в Индии разрушается и может окончательно погибнуть под напором западной цивилизации. Тогда же он и написал эти удивительные слова: «К черным озерам ночью сходятся индийские женщины...» Теперь всем его грезам, мечтам и снам было придано качество устремления, которое станет неодолимым и через все трудности и препятствия приведет его в Индию. И многое из того, что он только предполагал, подтвердится. В 1946 году он напишет секретарю Льва Толстого В.Булгакову: «Впрочем, Индия – не чужбина, а родная сестра России» [30].

Сама душа этой «родной сестры России» была ему очень близка, он ей внимал, и она ему отзывалась. Он ощущал ее древнюю мысль, чувствовал ее настрой и своеобразие построения. Он принимал ее без видимых усилий. В нем самым естественным образом как бы сочеталось два мира. Мир Востока и мир Запада. Его творчество сосредоточивалось в той, казалось, неуловимой точке, где соединялось несоединимое, где два противоположных мира существовали неразделенными. И тогда языком Запада говорил Восток, но язык этот не был ни упрощенным, ни обедненным. Он передавал все богатство и неповторимость мысли Востока и показывал всю глубину ее мудрости. Николай Константинович, так же как и Елена Ивановна, хорошо знал работы крупных индийских философов, внимательно изучал Упанишады и «Бхагавад-Гиту». В них заключалась древняя мудрость Индии. Эта мудрость пронизывала неповторимые стихи Рабиндраната Тагора. В них звучали забытая музыка и все та же непреходящая Истина. Эти книги неудержимо влекли его к себе, притягивали, и ему было подчас трудно отрываться от них, от их своеобразной речи, от того недосказанного, что содержалось в них. Он знал, что тысячелетняя мудрость индийской мысли не ограничена только этими книгами. Она продолжала жить в самом народе. Ее берегли Гуру – Учителя, хранители древних Знаний. В книги попало не все. Много больше могли сказать сами Учителя. Храня древнюю мудрость, они мыслили и творили в самой гуще жизни, пристально всматривались в нее. Зная прошлое, правильно оценивали настоящее и прозревали будущее. Они по-своему ориентировались в обстоятельствах и событиях, часто их выводы и предвидения удивляли окружающих.

И Время нередко подтверждало их правоту. Время могло быть близким и далеким. Тот, кто слушал Учителей, должен был запастись спокойствием и терпением. Тем спокойствием и терпением, которые на Западе считали признаком застойности и инертности, на Востоке же – проявлением мудрости. Потом Рерих скажет: «Нужно вчитываться в окружающие обстоятельства, как в глубокую прекрасную книгу, данную для повседневного приложения» [31]. Он научился читать эту книгу жизни, потому что принял практическую философию Учителей Индии.

Зов Индии был властен и неотвратим. Об этом Рерих скажет так: «Делаю земной поклон учителям Индии. Они внесли в хаос нашей жизни истинное творчество, и радость духа, и тишину рождающую. Во время крайней нужды они подали нам зов. Спокойный, убедительный, мудрый знанием. Культ истинного знания ляжет в основу ближайшей жизни, когда растает в пространстве все зло, рожденное человекоубийством и грабежом последних лет» [32].

Индия дала ему силу перенести то страшное и разрушительное, что принесла с собой Первая мировая война. Она же дала ему уверенность в том, что в «ближайшей жизни» произойдут очень важные перемены. Война еще продолжалась, а на картинах Рериха уже звучала новая призывная мелодия. Она как будто исходила из рога «Зовущего». Зовущего окружали высокие снежные горы. Потом художник узнает, что еще в 1916 году он написал гималайский перевал Ротанг. Перевал господствовал над горной долиной в Западных Гималаях, где он проведет свои последние двадцать лет жизни и где останется надгробный камень с его именем.

Путь был определен. Зовущий трубил, и осталось только написать еще одну сказку, но самую главную. Сказку жизни, «которая чудеснее всех сказок» [33].

Но на этом пути, казалось бы, неожиданно и непредвиденно, возник Остров.

Глава шестая

ОСТРОВ

Массив нашего острова очень древен. По всем признакам вулканические образования давно закончились. На таких массивах можно бы осуществить нашу давнюю мысль постройки храма, где сохранятся достижения культуры нашей расы. Где на самых прочных материалах, самыми прочными способами будут запечатлены все лучшие чертежи и вырезаны наиболее полезные формулы. При непрочности наших обычных материалов, при невероятной преходящности бумаги, красок и всего – такое хранилище было бы величественно. Тайник знания. Знание для знания. Великое творчество.

Н.Рерих

Документ:

Завещание

Все, чем владею, все, что имею получить, завещаю жене моей Елене Ивановне Рерих. Тогда, когда она найдет нужным, она оставит в равноценных частях нашим сыновьям Юрию и Святославу. Пусть живут дружно и согласно и трудятся на пользу Родины. Прошу Русский народ и Всероссийское Общество Поощрения Художеств помочь семье моей; помочь, помня, что я отдал лучшие годы и мысли на служение русскому художественному просвещению. Предоставляю Музею Русского искусства при Школе, мною учрежденному, выбрать для Музея одно из моих произведений, как мой посмертный дар. Прошу друзей моих помянуть меня добрым словом, ибо для них я был другом добрым.

1 мая 1917; Петроград. Художник Николай Константинович Рерих [34].

 

Из писем:

Н.К.Рерих – А.Н.Бенуа, 7 октября 1917 года.

«...Мои легкие опять загнали меня в Сердоболь. Когда выпустят меня отсюда – не знаю. Может быть, буду рентгенизироваться, чтобы установить, что за нелепая форма ползучего процесса. Верно, где-нибудь имеется очаг, который при первой возможности осложняется. Настроение плохое» [35].

Н.К.Рерих – А.П.Иванову, 10 октября 1917 года.

«Живу в Сердоболе, больной – опять ползучее воспаление. Когда пройдет – Бог знает. Дождь бьет в окна» [36].

Н.К.Рерих – А.Н.Бенуа, 5 декабря 1917 года.

«Здоровье мое все еще не ладно. Все скачки температуры. Не поймешь, что это – туберкулез или особая нервная форма» [37].

 

Из документов:

Заявление в Совет рабочих и солдатских депутатов.

«Комиссия по делам искусства, занятая разработкой вопросов, связанных с развитием искусства в свободной России, единогласно постановила предложить свои силы в распоряжение Совета рабочих и солдатских депутатов для разработки вопросов об охране памятников старины, проектирования новых памятников, составления проекта положения об органе, ведающем делами изящных искусств, устройства народных празднеств, театров,разработки гимна свободы и т.п.» [38].

6 марта 1917. Среди подписей: М.Горький и Н.Рерих.

 

Обращение к правительственным и общественным учереждениям.

«При старом государственном строе, в тех ненормальных условиях, при которых развивалась наша художественная жизнь, во многих городах задуманы, а частью даже и осуществляются разного рода памятники. Исходя из того, что значительная часть их не удовлетворяет требованиям художественного вкуса, Особое совещание по делам искусств при комиссаре над бывшим Министерством двора и уделов и Комиссия по делам искусств, утвержденная при Исполнительном Комитете Совета рабочих и солдатских депутатов, постановили обратиться ко всем правительственным и общественным учреждениям, в ведении которых находится сооружение этих памятников, в особенности предназначенных к увековечению памяти династии Романовых, с настоятельной просьбой приостановить все работы по созданию этих памятников, а о проектах и начатых работах довести до сведения Особого совещания по делам искусств (Зимний дворец)» [39].

Март 1917, Петроград.

 

Из официального письма Н.К.Рериха в Петроград от 12 ноября 1917 года:

«Я прослужил искусству 25 лет, по мере сил защищал русское народное достояние и подготовлял путь для молодых, буду счастлив, если мой опыт послужит на пользу будущим деятелям искусства» [40].

 

Из черновых набросков Н.К.Рериха:

«Лишь подвигом движима русская жизнь. И подвиг самый непреложный – подвиг народного просвещения. Культ самовластья, тирании, культ мертвого капитала может смениться лишь светлым культом знания» [41]. Ноябрь 1917 г.

«Товарищи! Нам нужно рассмотреть вопросы большого значения. Надо особенно хозяйственно, особенно вдумчиво пережить время, пока денежная жизнь страны укрепится. <...> Мы верим в великое значение искусства для жизни народа. Товарищи! Какие бы трудности нас ни ожидали, будем твердо помнить, что идея народного просвещения всегда должна быть в человечестве самой нерушимой, самой любимой, самой близкой понятию подвига» [42].1918 г.

 

Из письма Н.К.Рериха А.П.Иванову от 10 октября 1917 года:

«“Героика" – из 7 частей. 1. Клад захороненный. 2. Зелье нойды. 3. Приказ. 4. Священные огни. 5. Ждут. 6. Конец великанов. 7. Победители клада. Четвертая и шестая части без людей. Конечно, по этим вещам (я считаю их эскизами больших) здесь писать негде, а когда будет можно?» [43]

 

Из пьесы «Милосердие»:

«Старейшина: Кое-что мы успели записать. И сохранить. Наши тайники никому не известны. Подземные ходы стали сказкою. Уже давно не живут построившие их.

Второй Старейшина: Но о ходах все еще говорят.

Старейшина: Говорят, но ничего не знают. Остались молва, сказки. Но найти их еще нельзя. Сквозь эти скалы ни глаз, ни рука, ни сердце еще не проникнут. Еще нужны тайны.

<...> Укрепим тайники наши и утвердим сокрытые ходы. Они еще нужны. Еще долго нужны.

Третий Старейшина: ...На каменных плитах надо запечатлеть знание и раскидать по вершинам. Или сложить в тайниках храма...» [44]

 

Из повести «Пламя»:

«Ты спросил, где я сейчас? Слушай.

На севере. На острове. На горе стоит дом. За широким заливом темными увалами встали острова. Бежит ли по ним луч солнца, пронизывает ли их сказка тумана – их кажется бесчисленно много. Несказанно разнообразно.

Жилья не видно.

Когда солнце светит в горах особенно ярко, на самом дальнем хребте что-то блестит. Мы думаем, что это жилье. А может быть, это – просто скала. Налево и сзади – сгрудились скалы, покрытые лесом. Черные озерки в отвесных берегах. На одном месте камни напоминают старую основу жилища. Нам кажется, что раньше, давно, здесь уже кто-то жил. На огромном валуне кажется выбитою цифра 3 (три) или буква З. По лесам иногда представляются точно старые тропинки, неведомо как возникшие. Незаметно исчезающие...

<...> Молчаливый человек на черной сойме иногда привозит нам запасы пищи, книги и вести из нашего прежнего мира. Измятые, желтые листки, точно опавшие листья с далеких деревьев. <...>

Мы увидимся. Непременно увидимся.

Не только увидимся, но после работы еще поедем с тобою или в... или на берега... в... Туда, где нас ждут, где ждет нас работа. Ведь об этой гармонии жизни уже работают реально и, в братстве, возводят ступени храма» [45].

Сентябрь 1918 г.

 

Из «Письмен»:

«Я приготовился выйти в дорогу.

Все, что было моим, я оставил.

Вы это возьмете, друзья.

Сейчас в последний раз обойду дом мой.

Еще один раз вещи я осмотрю.

На изображенья друзей я взгляну еще один раз.

В последний раз.

Я уже знаю, что здесь ничто мое не осталось.

Вещи и все, что стесняло меня, я отдаю добровольно.

Без них мне будет свободней.

К тому, кто меня призывает освобожденным, я обращусь.

Теперь еще раз я по дому пройду.

Осмотрю еще раз все то, от чего освобожден я.

Свободен и волен и помышлением тверд.

Изображенья друзей и вид моих бывших вещей меня не смущают. Иду.

Я спешу.

Но один раз, еще один раз последний я обойду все, что оставил» [46].

Документы, письма, картины, повести, стихи, в которых запечатлены вехи жизни Рериха на Острове. Вехи внешние и внутренние. На первый взгляд может показаться, что это разрозненные эпизоды жизни каких-то разных людей. Или осколки причудливой мозаики, рисунок которой исчез, стерся, а остались только его не скрепленные друг с другом цветные осколки. На самом же деле все между собой связано, скреплено внешними и внутренними нитями и образует целый неповторимый и важный этап в жизни Рериха.

Остров, так неожиданно возникший, соотносился с печальными обстоятельствами, которые казались Рериху роковыми. Поэтому он и написал завещание. У него тогда не оставалось никакой надежды. Завещание завершало собой круг его жизни и как бы подводило черту под ней. Но, как выяснилось потом, первый круг перешел во второй, и Остров оказался и концом и началом, – концом первого круга и началом второго. Круги были связаны друг с другом, как витки одной спирали, идущей вверх. Подъем на следующий виток был нелегок, сопряжен с физическими страданиями, духовными исканиями и, наконец, с принятием ряда решений, имевших судьбоносное значение.

Рерих выздоровел и остался жив. Но опасность, которая ему угрожала, продолжала существовать. Она дала себя знать в конце 1916 года. Перенесенное тяжелое воспаление легких повлекло за собой бронхиты и ползучие пневмонии. Возникла легочная недостаточность. Она могла окончиться туберкулезом. Туберкулез тогда не лечили, и заболевшие им были обречены. Рерих не исключал возможность такого исхода и поэтому написал завещание. Нездоровый, сырой климат Петербурга мог все ускорить. Надо было менять климат, и срочно. Но он не хотел уезжать далеко от Города. Он предчувствовал, что назревают какие-то важные события и возможны коренные перемены. Бессмысленная и разрушительная война истощала силы народа. Вместе с силами истощалось терпение. Старое и обветшалое должно было рухнуть и дать дорогу новому.

Финский город Сердоболь с его благоприятным климатом оказался наиболее подходящим местом. Они приехали туда всей семьей в декабре 1916 года. Раньше он не раз бывал в Финляндии и успел ее полюбить. Он любил ее озера, горы и леса. Любил ее древние сказания и загадочные легенды.

Небольшой городишко Сердоболь стоял на берегу синего Ладожского озера, по которому когда-то проходил легендарный путь «из варяг в греки». Окрестности и острова озера напоминали о дальних походах, о древних святилищах, о скандинавских рыцарях. Но сам Сердоболь был тих, провинциален и набожен. В нем были две православные церкви, учительская семинария, кирха, несколько мелких мастерских и торговые склады у пристани. К этой пристани причаливали небольшие, жирно дымящие пароходики, идущие из Петербурга, Шлиссельбурга, с Валаама.

Пристань являлась деловым центром города. Здесь слышались пароходные гудки, крики грузчиков, грохот извозчичьих колясок по камням булыжной мостовой. У пристани выгружали товары, и лавочники, переругиваясь с грузчиками, следили за тем, чтобы все было доставлено в целости и сохранности. Остальные же улицы городка были сонными и тихими. Многие из них начинались у озера и упирались в сосновые леса, окружавшие Сердоболь.

Вечерами по тротуарам, вымощенным каменными плитами, прогуливались чинные обыватели: лавочники, мастеровые, священники, студенты учительской семинарии. Совершив необходимый моцион, они расходились по домам. В окнах рано гас свет, и городок погружался в дремотную тишину, чтобы проснуться на следующий день и заняться своими небольшими делами. Дела делались медленно, старательно. И было ощущение, что люди так и не проснулись окончательно после ночи. Вялые и полусонные, они вновь отбывали на ночной покой. Воздух в городке был тоже каким-то сонным, и даже ветры с Ладожского озера не могли разогнать запаха затхлости и гнили, угнездившегося в нем.

Жизнь городка напоминала сумеречное болото, на поверхности которого плотно сошлась ядовито-зеленая ряска. Иногда казалось, что время здесь остановилось, лишив себя прошлого и будущего и растянув настоящее до немыслимых пределов. Городок и его атмосфера тяготили Рериха. Выздоровление затягивалось, как и все в этом странном и сонном городишке. И он писал письма. Иногда от них веяло безнадежностью. Ему казалось, что болезнь не кончится и он никогда не сможет вырваться из удушливой атмосферы Сердоболя. Он не скрывал своей неприязни к нему.

То, что он там наблюдал, он назвал среднекультурой, «где нет ни низкого, ни большого» [47]. Он вспоминал Кнута Гамсуна и писал: «Передо мной страницы К.Гамсуна с его маленькой культурой» [48]. Он рвался из этого затхлого болота мелкой политики и бездуховности туда, где веяли свежие ветры Великих перемен. Туда, в большой Город. Несмотря на болезнь, он все-таки несколько раз в него съездил.

Ветры Великих перемен все усиливались, потом неудержимо разбушевались и, наконец, перешли в ураган революции. Город, который теперь назывался Петроград, стал ее эпицентром. В феврале 1917 года рухнуло самодержавие, в октябре был совершен переворот, определивший иную судьбу России. Для Рериха ни одна из этих перемен не была неожиданной. Он вникал в политические моменты, связанные с революцией. Они были сложны, преходящи и нередко запутаны. Великие слова революции – «Свобода», «Равенство» и «Братство» он мерил Культурой. Без нее они превращались в пустую демагогию.

Культурой он мерил и человеческие отношения на всех уровнях. Новый нарождающийся мир должен быть культурным. Культура, в самом высоком понятии, должна была пронизать все клеточки нового зарождающегося организма. В этом он видел одно из главных отличий старого от нового. Он хорошо понимал, какие объективные возможности были заложены в русской революции для такой Культуры. Он сразу указал на них, и деятельность его в эти месяцы носила характер конструктивный и творческий.

Революция, рушившая старый мир, была полна противоречий, сложностей и трудностей. Только Культура могла восстановить равновесие. И поэтому он говорил о Культуре и писал о Культуре и ее значении в деле переустройства. Он понимал, что только Культура, культурный человек могут противостоять злу в этом мире. В самые острые, поворотные моменты истории лучшие люди думали о Культуре и защищали ее. Ибо будущее было в Культуре. Вне ее оно не существовало.

И, как бы подтверждая эту мысль, много лет спустя, в скованном холодом блокадном Городе голодный, теряющий силы человек при свете коптилки напишет в своем дневнике: «Будущее человечества – это культурное будущее, расцвет культуры. Человечество достигнет этой степени своего развития и поистине станет культурным человечеством» [49]. Советский историк Г.А.Князев непреложно верил в то, о чем писал в страшные февральские дни 1942 года. В это же верил и Рерих. Он понимал, что фундаментом Культуры может стать просвещение всего народа. Он призывал к этому и трудился для этого. Подтверждение содержится в документах, приведенных выше.

В 1918 году Финляндия отделилась от России и некоторое время спустя закрыла границу. В Петроград художник уже не вернулся. И не потому, что не сумел вернуться. В жизни он преодолеет границы и посложнее. Дело было совсем в другом. В те дни он оказался перед суровым и в какой-то мере трагическим выбором. Зов Индии был силен, необходимость экспедиции стала непреложной. Он отчетливо понимал, что из Советской России в Индию не попасть, и сделал выбор в пользу последней. Так выглядело внешне. Внутренне же перед ним этого выбора не существовало. Обе страны, Индия и Россия, жили в нем в том гармоничном единстве, которое может сложиться в сознании самого человека, на трудных высотах его внутреннего мира.

Сделав свой выбор, он не пожертвовал Россией, а пожертвовал собой ради России. Ради нее он трудился в далекой Индии, достигнув того, чего не удавалось никому до него. Потом, когда многое изменится, его имя назовут среди тех, кто был пионером советско-индийского культурного сотрудничества. Однако его деяние в этой далекой стране было много глубже и значительнее того, что мы называем культурным сотрудничеством. Деяние носило планетарный характер.

 

Из письма:

С.Н.Рерих – П.Ф.Беликову, 21 августа 1974 г.

«Так, в Сердоболе, мы жили на Юхинлахти (на юг от Сердоболя), имение Реландера – ректора университета. В самом Сердоболе в доме Генеца – Генеци Тало, улицы не помню, но это было около университета, на южн[ом] берегу Сердобольск[ого] залива. Из Юхинлахти часто ездили по шхерам, особенно нравился Ник[олаю] Конст[антиновичу]. Карне-саари, и он там писал несколько этюдов и воспользовался скалами для картины “Столпник". Вы правы, на Тулола дом стоял на возвышении на северо-западной стороне острова, недалеко от пристани. Принадлежал он русскому купцу, имя не помню. На северн[ой] стороне острова были известные каменоломни и оттуда везли гранит для памятников Петербурга. На север от острова были причудливые заливы Карьява Лахти, куда мы ездили на катерах. Остров был полон дичи. Тетерева, вальдшнепы, трудно представить себе изобилие всякой птицы. Сам дом был большой, с мезонином, деревянный, с большими комнатами, меня особенно поражали доски полов – совсем невиданной ширины. Ездили на Валаам, посещали скиты на островах. Особенно меня поразили схимники. Раз в год они собирались в подземном храме у раки Преп[одобного] Сергия и Германа для службы. На юг от Сердоболя, по дороге в Юхинлахти, было Валаамск[ое] подворье [около ореха, поскольку помню], звали Хьюмпола. Ник[олай] Конст[антинович] писал много этюдов» [50].

 

Ему наконец удалось вырваться из Сердоболя к Ладожскому озеру, к его шхерам и островам. Письмо Святослава Николаевича Рериха, приведенное выше, было написано много лет спустя. Но оно дает полное и отчетливое представление о всех тех местах, где Рерихи жили и которые они посетили.

Ладога раскрылась перед ними во всей своей удивительной и неповторимой красоте. В ней были мягкость и суровость, от нее веяло глубокой древностью и той чистотой, которую дает извечное сочетание воды, скал и сосновых лесов. Над огромным, похожим на море озером вставали пурпурно-оранжевые восходы и полыхали алые закаты. Вода вбирала щедрую голубизну неба и насыщалась ею. Ветер гнал по небу облака, причудливо менял их формы, и казалось, что это не облака, а призрачные видения, проплывающие над озером и землей. Видения, в которых заключено что-то особое, как будто они несли весть откуда-то издалека и пытались ее передать в неожиданных символах и фигурах. Ветер разрисовывал небо этими облаками-видениями, и солнце отдавало им свои вспыхивающие и потухающие краски.

Из красок и облаков возникали всадники. Они напоминали ему рыцарей. Он их так и называл: «Рыцарь утра», «Рыцарь дня», «Рыцарь вечера», «Рыцарь ночи». Всадники мчались по небу, они спешили, они тоже несли вести. И эти вести надо было понять, пока несущие их не исчезнут в голубизне неба, увлекаемые синим озерным ветром.

Над озером вставали туманы, скрывали близлежащие острова, затевали причудливую игру, путали расстояния и время. Побежденные солнцем и ветром, они прижимались к воде, как будто хотели с нею слиться и уйти куда-то на глубину. Но вода не принимала их, отталкивала. Туманы уходили туда, к узкой кромке горизонта, где призрачно и нестойко возникали странные и фантастические миражи. Миражи наплывали на озеро и повисали над его древними островами. Он различал угрюмые сторожевые башни, замки, неведомые колонны, как будто нарисованные тонкой кистью небытия.

Иногда ему казалось, что мираж возникал не из Пространства, а из Времени. В этих миражах было что-то от его снов. Те и другие рождали образы, которые несли в себе отзвук какой-то другой жизни, похожей и не похожей на его собственную. Он переносил их на полотна. Две картины он назвал «Пылающее сердце». Обе они были помечены 1917 годом. В 1943 году к ним присоединится третья. Все три были объединены одним и тем же передним планом, на котором была изображена галерея с широкими проемами между поддерживающими ее колоннами. На каждой из этих галерей находилась фигура. На двух первых картинах – мужская, на третьей – женская. Фигуры были одеты в старинные одежды и всматривались вдаль, как будто чего-то ждали. Но каждый из смотрящих вглядывался в свое. На первой картине это – замок, лестница, ведущая вверх, у которой стояла женская фигура в длинных одеждах, высокие дома под остроконечными крышами. На второй картине галерея отделена от холмистого берега узкой полоской озера или моря. Прямо из воды поднимаются квадратные глухие башни без окон и бойниц. Создается впечатление, что галерея и мужчина в плаще, стоящий на ней, находятся на острове. По воде, вдалеке от галереи, скользит лодка. В ней едва намечены две фигуры. На третьей – звездное ночное небо, на фоне которого мерцают снега двух горных пиков. Где-то вдали светится желтый огонек.

Все три картины составляли своеобразный триптих, две части которого были написаны на Острове, а последняя в – Гималаях. Триптих как бы протянул таинственную, еще не разгаданную нить от Острова к Гималаям, утвердив таким образом некую целостность, странно объединявшую одно с другим.

От ладожских островов веяло глубокой древностью, и казалось, что какой-то катаклизм, потрясший землю миллионы лет назад, вырвал их из озерных глубин и вознес к этому небу и солнцу. Лава начертала на их скалах и валунах причудливые изначальные письмена земной истории. Время покрыло базальты и граниты мягкими мхами, как будто пыталось смягчить память о жестокости сил, создавших их. Мхи цвели всеми оттенками зеленого цвета, принимали в себя, как в мягкий ковер, уставшую ногу. В них рдели ягоды брусники, отливала голубизной голубика и сверкала черными бусами черника.

Над синей водой на прибрежных валунах поднимались заросли розово-сиреневого вереска. Ветер раскачивал его узорчатые стебли, и они напоминали собой сказочные, еще не окаменевшие кораллы. Среди серых и голубых валунов, свидетелей древнего ледника, поднимались стройные сосны и ели, с ветвей которых, как водоросли, свешивались светло-зеленые и серые мхи. На Валааме, среди нетронутых лесов, пронизанных солнцем и туманом, стояли монашеские скиты. Красный скит, Желтый скит... От нагретых сосновых стволов и ветвей шел пряный, крепкий дух хвои и смолы. Преображенский собор державно и властно возвышался над Монастырской бухтой, куда пароходы и лодки привозили паломников.

Паломники дивились небывало красивой северной природе, трудолюбию монахов и синеве валаамских вод. В монастырских садах росли невиданные в этих местах яблоки, вишни, сливы. А на мягкой наносной земле среди узорчатых листьев бахчи зрели арбузы и дыни. Валаамский монастырь вел хозяйство расчетливо и умно. На островах вокруг Валаама тоже располагались скиты, упрятанные в еловых и сосновых лесах. Там же были и каменные узкие пещеры для отшельников, истязавших свою плоть. Остров Святой, остров Предтеченский... Свидетели трудной борьбы русского монашества за северные «чистые» места.

Покоренные упорством валаамской братии, острова в чем-то оставались верны тем далеким древним временам, когда к их каменным крутым берегам причаливали иные корабли и иные люди творили таинства, так не похожие на теперешние. Острова прятали в своих скалах и лесах языческие алтари и святилища, неизвестные погребения и диковинные знаки. Монастырю подчинился только Валаамский архипелаг, остальные же острова жили своей древней уединенной жизнью. Рерих бывал на тех и других.

Он увлеченно писал Святой остров и Карне-саари, обрывистые берега Валаама и шхеры малых безымянных островков. Он всегда был точен в натуре, но здесь, на озерных островах, в его набросках и картинах появилась какая-то странная особенность. Острова на них выглядели по-иному, нежели на самом деле. Они были массивней и выше. Иногда в них возникали незнакомые очертания. Расстояния между ними уменьшались, не соответствовали настоящим. Казалось, на этих полотнах как-то странно сдвинулось Время, и поэтому острова еще не успели выветриться, еще гордо несли высоту своих скал и не осели в воде. Все в них было мощнее, значительнее, выше.

Это было иное, более древнее озеро, на котором и смогла возникнуть вновь из небытия забытая легенда. Она вылилась в серию, которую он назвал «Героика» или «Героическая». В ней он расставил символические вехи Пути, начало которого уходило в необозримую даль веков. Он предоставил другим осмысливать им созданное. Много лет спустя авторы книги «Рерих» так напишут о «Героике»: «Захороненный клад – это скрытая правда жизни. Злая колдунья закрыла все подступы к ней. Но звучит приказ готовиться к битве. Священные огни (“Священные знаки” – в поэзии этих лет) укажут, куда идти в поиск за кладом. Люди ждут знака. Получив его, выступают в путь и встречают великанов (в скандинавской мифологии – демоны). Великаны повержены, и победители клада торжествуют» [51].

Возможно, такая трактовка несколько прямолинейна, упрощена, но в ней тем не менее присутствует какой-то внутренний, философский смысл этой серии. Двум картинам этой серии, первой и последней, Рерих придавал какое-то особое значение. «Клад захороненный» и «Победители клада» – они, как и «Пылающее сердце», странным образом свяжут Гималаи и Карелию. В конце своей жизни он перепишет их там, в далеких горах. Но краски картин, утратив северную мягкость и приглушенность, станут яркими и сверкающими. Скалы карельских шхер обретут горную мощь и массивность. Пещера в «Победителях клада» будет другой, более величественной. Она осветится оранжево-лиловым неправдоподобным светом. И четверо, сгибаясь под тяжестью добытых сокровищ, будут подниматься куда-то вверх, туда, где есть узкий и неудобный выход. Они вновь его забросают камнями, сокроют его от праздного и любопытного взгляда. И тайный вход будет ждать новых победителей. Сколько времени? Может быть, годы, десятки лет, а возможно, века. Будет ждать, пока не придут предсказанные сроки...

На Острове тоже были свои сроки. Они затягивались, но многое не зависело от Рериха. Он ждал, когда эти сроки наступят. Он писал картины, и ему казалось, что они кладут конец мучительному ожиданию.

«Ждущая», «Ждут», «Еще не ушли», «Вечное ожидание», «Ожидают на причале».

Ожидание было тем непереносимее, чем ближе и определеннее становился Зов. Он звучал где-то совсем близко, казалось, можно различить слова. И поэтому человек, стоящий на скалах ладожских шхер, напряженно замер, вслушиваясь в эти звуки и слова. Он оперся на длинный боевой лук, ветер развевает полы его плаща. Услышит ли он слова? Увидит ли знак, поданный ему? Мир полон голосов, как выделить тот, единственный? Мир полон чудес, как увидеть среди них нужный знак?

Когда капля дождя стучится в окно – это Мой знак!

Когда птица трепещет – это Мой знак!

Когда листья несутся вихрем – это Мой знак!

Когда лед растопляет солнце – это Мой знак!

Когда волны смывают душевную скорбь – это Мой знак!

Когда крыло озарения коснется смятенной души – это Мой знак! [52]

Там, на Острове, он писал стихи. В них были свой особый ритм, своя особая музыка. В них слышались напевы далекой Индии. Эти напевы и существовавшее в его собственных глубинах созвучие с Востоком создавали тот неповторимый лад стиха, который иным казался странным, надуманным. Годы спустя исследователи сравнят эти стихи со стихами великого поэта Индии Тагора и будут искать в них подражание Тагору. Они забудут о том, что каждый из поэтов выразил себя по-своему, общим для них был только источник вдохновения, продиктовавший форму и ритм стиха.

В этих стихах Рерих присутствовал сам, со своими переживаниями, сомнениями, со всем богатством своего духовного мира. В них появлялся Учитель, к которому он обращался и который обращался к нему. Стихи, нелегкие в понимании, подводили чему-то итог и являли вехи для будущего, которое должно было неминуемо наступить, ибо в этих вехах уже была предопределенность. Они разбивались на три цикла: «Знаки», «Вестник», «Мальчику». Стихи по большей части были иносказательными, в них слышались отзвуки каких-то легенд, каких-то древних сказок.

Но в этих легендах и сказках угадывался ладожский пейзаж и те реальные приметы, которые были связаны с жизнью Рерихов на Острове. С литературоведческой точки зрения стихи были исследованы уже в наше время и были признаны образцом высокой и своеобразной поэзии. Поэзия Рериха была неотъемлемой частью его картин, его мыслей и всего того, что с ним происходило на Острове.

Ожидание подходило к концу, и он ясно это ощущал. Приближались заповеданные сроки. В нем все было обострено до крайности. Он понимал вполне отчетливо, что, совершив шаг, которого он так долго ждал и желал, он уже не вернется в Петроград. Он оставлял Родину, с которой у него так много было связано. Он уходил от нее ради нее. Сознание этого не делало расставание легче. Ему хотелось задержать, растянуть последний миг.

Иду. Я спешу.

Но один раз, еще один раз

последний я обойду все, что

оставил [53].

«Но один раз, еще один раз» – звучало как мольба.

Родина провожала его стихами Николая Асеева:

Тому, кто шел на безымянный берег,

В могилу клали меч, копье и лук.

Кто ж на щиты тебя поднимет, Рерих,

Последний, может, рюриковский внук?

Вели коня в седле за павшим князем,

И посреди вонзенных в землю стрел

Гроб на костер слагали, а не наземь,

Чтоб он при всех в живом огне сгорел.

А ты, плененный древней русской сказкой,

Влюбленный в память сумрачных времен, –

Твой конь увяз среди трясины вязкой

Во тьме, в лесу до шелковых стремян...

Но верим мы: пройдут года, и ты, чей

Упорный взор испепелял века,

Восставишь старый пламенный обычай –

Ладью времен вернет твоя рука.

Не нашим поколением, быть может,

Грядущими – исполнен будет он:

Зажгут костер, тебя на щит возложат

И понесут весной на горный склон.

Промчатся снова кругом лета, зимы...

О юноши, взгляните же назад:

Князь на костре горит неугасимо,

И пламя, пламя плещется в глаза! [54]

Стихи эти оказались пророческими...

 

Глава седьмая

ВЕСТЬ

Встань, друг,

Получена весть.

Окончен твой отдых. <...>

Звездные руны проснулись.

Бери свое достоянье.

Оружье с собою не нужно.

Обувь покрепче надень.

Подпояшься потуже.

Путь будет наш каменист.

Светлеет восток. Нам пора.

Н.Рерих

В пути его занимали размышления

о том, по какой причине

он так спешно и решительно скачет на коне

в такую даль, какая сила заставила

его поступать именно так, а не иначе.

Г.Гессе

Они уехали из Финляндии в 1919 году. Перед этим в Швеции, в Стокгольме, состоялась выставка картин Рериха. Потом были Лондон, Нью-Йорк, Париж и другие города. Время между 1919 и 1923 годами было сжато до предела. Оно обрело какое-то иное качество и вместило в себя огромный труд. Каждый день был насыщен этим трудом. Ожидание кончилось. Спираль времени сжалась, чтобы потом стремительно развернуться и перейти на новый виток. Этим новым витком становился Восток. Николай Константинович покинул Остров в бурное и грозное время и для России, и для остального мира.

Русская революция многое изменила в этом мире, обострила его противоречия, вынесла на поверхность то, что долгие годы дремало, ожидая своего часа, в недрах старого мира. Она меняла соотношение сил, перечеркивала многое из того, что считалось вечным и незыблемым. Старый мир проходил испытание на прочность и не всегда выдерживал это испытание. В неустойчивых, слабых местах происходили необратимые изменения. Резкий, пронзительный ветер несся из России в Европу и достигал Америки. Это был ветер перемен. В Петрограде поэт Блок писал:

Ветер, ветер

На всем белом свете.

Струи этого ветра вынесли в мир и поток русской эмиграции. Поток был сложным и многообразным. Он захватил и часть русских художников, писателей, музыкантов. В нем были свои течения. Поверхностные и глубинные. Некоторые из них несли грязь, кровь и ненависть. Отъезд Рериха в Европу совпал с этим потоком, и это крайне усложнило его положение, создало почву для разного рода слухов, кривотолков, а зачастую и прямой клеветы. Возникали легенды, которые потом стойко держались, переживая порой своих создателей.

Его имя было известным, и за Рерихом охотились. Ему угрожали и заманивали. Призраки, как он их точно называл, шли за ним по пятам. Они были для него символом старого, уходящего в прошлое мира. Но мир этот еще был силен, а призраки не столь бесплотны и безобидны. Они возникали перед ним в самых неожиданных местах. Они не называли своих имен, старались говорить негромко и появлялись отовсюду. Из эмигрантских притонов Харбина, из иезуитских нор Италии и Мальты, из пивных подвальчиков Германии, где уже собирались те, кто попытается уничтожить Культуру.

Сулили, вымогали, грозили и потом мстили. Но Рерих остался твердым и непреклонным. Потом он образно об этом напишет: «Склон горы ярко залит заходящим солнцем. Вереница путников спешит к ночлегу. Самих людей не видно за светом, но впереди каждого бежит черная тень. Видна лишь тень – черная-пречерная – точно бы какие-то темные сущности бегут по горной тропе. Бывают в жизни такие темные мелькания. Призраки!» [55]

Темные мелькания. Их было много на его пути. Гораздо больше, чем мы об этом знаем. Но он продолжал делать то дело, которое в то время не мог сделать никто другой, кроме него.

Своей «стартовой площадкой» для поездки в Индию Рерих избрал Англию. Это было логично. Индия являлась английской колонией. Он считал, что лондонский путь самый кратчайший. Он тогда еще не знал, сколь опасен и попросту бесперспективен этот путь. Но тогда в Лондоне он стал торопить события. Слишком долго ждал. Желанная страна, казалось, была совсем близко, стоило только сесть на корабль Лондон – Бомбей. Мы пока не знаем подробностей того, как удалось Рериху получить визу в Индию. Но летом 1920 года билеты на всю семью на пароход до Бомбея лежали у него в кармане. Однако произошел ряд событий, которые не позволили ему сесть на этот пароход.

Все средства, которыми Рерих располагал для поездки в Индию, неожиданно и быстро исчезли. Причины этого исчезновения были вполне реальными. Антрепренер Рериха, который организовал его выставки, обанкротился. Деньги, на которые Рерих надеялся, не поступили к ожидаемому сроку. Картины, которые обещали купить, остались непроданными. За всем этим стояли какие-то таинственные движения или чья-то неведомая воля. Как будто время от времени вновь звучал все тот же Призывный Рог. С билетами пришлось расстаться и принять предложение директора Чикагского института искусств Р.Харше устроить выставки в крупных городах Америки.

В Лондоне произошли первые соприкосновения с Индией и Востоком. И они были значительны.

...Он вошел в мастерскую и мягко прикрыл за собой дверь. Смуглые красивые руки с тонкими длинными пальцами сложил у груди в приветственном «пранаме» и улыбнулся. Улыбка как-то сразу осветила его лицо. Продолговатые миндалевидные глаза смотрели внимательно и приветливо. На плечи спускались длинные волосы. Борода была почти седой и отливала чистым серебром. Он как будто возник из чудесного сна или старинной сказки, здесь, почти в центре шумного и прокопченного Лондона. Какое-то время он оглядывал мастерскую, мольберт, стоявший в центре, и хозяина, который от мольберта уже направлялся к нему.

Это была их вторая встреча. Рабиндраната Тагора и Рериха. Первая оказалась мимолетной и краткой.

Тагор, мягко произнося английские слова, сказал, что хотел бы посмотреть его русские картины. От него исходила какая-то удивительная духовная сила. Она светилась в его глазах и звучала в его стихах. Великий индиец пришел посмотреть на русские картины, а увидел Индию. Русский художник писал в это время серию картин об Индии. Она называлась «Сны Востока», а позже – «Мечты мудрости».

В этот день как-то все гармонично совпало. Как будто два больших человека, русский и индиец, в лондонской мастерской начали возводить тот духовный мост, который соединит потом два народа. Один из них позже уедет в Индию, а другой – в Россию и напишет свои знаменитые «Письма о России». И всю оставшуюся жизнь они будут идти навстречу друг другу, потому что в этот день их свяжет нечто такое, что бессильны разрушить время и люди. Они долго говорили об Индии и России, каждый из них глубоко знал и понимал свою страну. Но каждый из них сумеет потом понять страну другого и рассказать об этом. Один – словом, другой – кистью.

Тогда в разговоре прозвучало слово «махатма». Махатма – Великая Душа. Так народ называл Ганди, который поднял его на борьбу против чужеземного ига. Но махатмой был не только Ганди. Великие Души существовали в Индии давно, века, а может быть, и тысячелетия. Мудрецы и философы, постигшие тайны бытия и умевшие управлять этими тайнами. Они бережно хранили свои знания, добытые бесчисленными поколениями. О махатмах и риши рассказывали священные книги Индии, о них слагали легенды в народе, о них пели теплыми вечерами певцы в храмах и на улицах.

Слово «махатма» Рериху было уже знакомо. Оно как бы летело в звуке Зовущего Рога, звучало в его стихах, сочиненных на Острове, возникало на картинах.

Оттуда, где сны создаются,

Где возносятся жертвы,

Где Свет Незримый труд освещает, –

Оттуда привет.

В шепоте листьев,

В плеске волны,

В дуновении ветра Я – с вами [56].

Он писал эти сны в России, в Финляндии, а теперь в Лондоне. Сны похожи на песни. На мудрые древние песни. «Песнь водопада», «Песнь месяца», «Песнь утра». Так назывались те картины, над которыми он работал тогда, когда на пороге его мастерской появился поэт с тонким смуглым лицом и глазами древнего риши. За «Мечтами мудрости» последовал «Неведомый певец». В чем-то эта картина перекликалась с «Зовом» и «Зовущим». Там звали, здесь уже звучала песнь. У пиков незнакомых гор плыли розовые туманы. И там, как мираж, возникала ладья под треугольным парусом. Лицо человека, сидевшего в ладье, было размытым, неясным, как будто туман лег на его черты. Казалось, что ладья, как по воде, двигалась по этому туману. После Центрально-Азиатской экспедиции он вновь напишет этот горный пейзаж, но сюжет картины будет иной. И снова туман и облака сокроют это место, заволокут его реальные приметы.

Будто из тумана, появлялись звонкие, непривычные имена: Аллал Минг Ишвара, Джул Кул, Кут Хуми. Казалось, оживали легенды о мудрецах и риши. И становились действительностью сны и сказки, которые когда-то возникали в нем. «Жизнь превращается в сказку», – писал Рерих своему секретарю Шибаеву. Зазвучали стихи, новые, непохожие на предыдущие. Они, как и эти звонкие древние имена, казалось, выплывали из тумана, скрывавшего снежные вершины. Стихи «Ловцу, входящему в лес» завершали их цикл.

В час восхода я уже найду

тебя бодрствующим. Ловец!

Вооруженный сетью, войдешь

ты в лес. Ты приготовился. <...>

Спеши! Не медли! Вступивший!

<...> И опять

возьмешь рог свой. Не опаздывая,

не бойся опоздать. И, настигая,

не оберни голову. Все понятное

непонятно. И все объясненное

необъяснимо. И где предел

чудесам?

 

И еще последнее, о ловец

мой! Если в первый день

лова ты не встретишь

добычу. Не сокрушайся.

Добыча уже идет для тебя.

Знающий ищет. Познавший –

находит. Нашедший изумляется

легкости овладения. Овладевший

поет песнь радости.

Радуйся! Радуйся! Радуйся!

Ловец,

Трижды позванный [57].

Возникало ощущение, будто история чьей-то жизни была изложена в этих стихах мудрым сказочником, забывшим о Времени. Но Время существовало и имело свои сроки. И когда эти сроки подошли, на пороге возник Вестник. Он пришел на заре, и прохладный предрассветный ветер достиг дома. Он трижды постучал в дверь, и ему открыла женщина. Розовое покрывало женщины как будто вобрало лучи зари. На Вестнике были светлые свободные одежды, мягкая обувь, и конец белого тюрбана лежал на левом плече. За спиной Вестника простирался широкий и прекрасный мир гор, на который расплавленным золотом проливалась рассветная заря.

«Светлеет восток. Нам пора» [58].

17 ноября 1923 года от пристани марсельского порта отчалил пароход «Македония». Все четверо Рерихов находились на его борту. «Македония» дала прощальный гудок и взяла курс на Бомбей...

 


[1] ОР МЦР. Ф. 1, оп. 1, д. (вр. №) 434. Л. 1.

[2] ЦГИА СПб. Ф. 14, оп. 3, № 29988.

[3] ЦГИА СПб. Ф. 14, оп. 3, № 29988.

[4] ОР ГТГ. Ф. 44, № 5.

[5] Рерих Н.К. Собрание сочинений. М., 1914. Кн. 1. С. 14–24.

[6] Рерих Н.К. Зажигайте сердца. М., 1975. С. 96.

[7] Рерих Н.К. Собрание сочинений. Кн. 1. С. 41–43.

[8] Флоренский ПА. Троице-Сергиева Лавра и Россия // Сб.: Троице-Сергиева Лавра. М., 1919. С. 9.

[9] Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. III. М., 1960. С. 195.

[10] Ключевский В.О. Сочинения. Т. II. М., 1957. С. 276.

[11] Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. III. С. 597.

[12] Ключевский В.О. Сочинения. Т. II. С. 249.

[13] Флоренский П.А. Троице-Сергиева Лавра и Россия. С. 24.

[14] Рерих Н.К. Собрание сочинений. Кн. 1. С. 132.

[15] Рерих Н.К. Собрание сочинений. Кн. 1. С. 132.

[16] Рерих Н.К. Избранное. М., 1979. С. 26–28.

[17] Рерих Николай. Листы дневника. М.: МЦР, 2000. Т. II. С. 448–449.

[18] Фосдик З.Г. День моей встречи с Учителем // Держава Рериха. М., 1994. С. 320.

[19] Рерих Н.К. Собрание сочинений. Кн. 1. С. 312.

[20] Рерих Николай. Шамбала. М.: МЦР, 2000. С. 101.

[21] Перезвоны. Рига, 1926. № 13 (5). С. 362.

[22] Золотое руно. 1907. № 4. С. 5.

[23] Бурлюк Д. Рерих: Черты его жизни и творчества (1918–1930). Нью-Йорк, [1930]. С. 24.

[24] Рерих Николай. Цветы Мории. Берлин, 1921. С. 9.

[25] Рерих Николай. Цветы Мории. Берлин, 1921. С. 11.

[26] Рерих Н.К. Собрание сочинений. Кн. 1. С. 289.

[27] Рерих Н.К. Зажигайте сердца. С. 60.

[28] Рерих Н.К. Из литературного наследия. М., 1974. С. 318.

[29] Рерих Н.К. Из литературного наследия. М., 1974. С. 318-319.

[30] Булгаков В. Встречи с художниками. Л., 1969. С. 283.

[31] Рерих Н.К. Обитель Света. М.: МЦР, 1992. С. 35.

[32] Беликов П.Ф. Николай Рерих и Индия // Страны и народы Востока. Вып. XIV. М., 1972. С. 215.

[33] Рерих Н.К. Зажигайте сердца. С. 82.

[34] ОР ГТГ. Ф 44, № 472.

[35] Север. 1981. № 4. С. 109.

[36] Север. 1981. № 4. С. 110.

[37] Север. 1981. № 4. С. 111.

[38] Беликов П., Князева В. Рерих. М., 1972. С. 129.

[39] Беликов П., Князева В. Рерих. М., 1972. С. 130.

[40] Беликов П., Князева В. Рерих. С. 131.

[41] Беликов П.Ф. Рерих и Горький // Труды по русской и славянской филологии. Вып. XIII. Тарту, 1968. С. 260.

[42] Беликов П., Князева В. Рерих. С. 133.

[43] Север. 1981. № 4. С. 110.

[44] Рерих Николай. Милосердие / О Вечном... М., 1991. С. 428–429.

[45] Рерих Николай. Пути Благословения. Нью-Йорк, 1924. С. 33–34, 55.

[46] Рерих Николай. Письмена. М., 1974. С. 77.

[47] Север. 1981. № 4. С. 109.

[48] Север. 1981. № 4. С. 110.

[49] Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга // Новый мир. 1981. № 11. С. 172.

[50] Рерих. С.Н. Письма. М.: МЦР, 2005. Т. II. С. 335.

[51] Беликов П, Князева В. Рерих. С. 140.

[52] Листы Сада Мории. Кн. II. Озарение. Ч. I, IX, 2.

[53] Рерих Николай. Цветы Мории. С. 49–50.

[54] Цит. по: Беликов П.Ф. Рерих (опыт духовной биографии). Новосибирск, 1994. С. 149–150.

[55] Рерих Николай. Листы дневника. М.: МЦР, 2002. Т. III. С. 93.

[56] Листы Сада Мории. Кн. I. Зов, 13 апр. 1922.

[57] Рерих Николай. Письмена. С. 139–148.

[58] Рерих Николай. Письмена. С. 68.

 

Печать E-mail

Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
Просмотров: 100